Приближался конец моей туруханской ссылки. С низовьев Енисея приходили один за другим пароходы, привозившие моих многочисленных товарищей по ссылке, одновременно со мной получивших тот же срок. Наш срок кончился. И эти последние пароходы должны были отвезти нас в Красноярск. В одиночку и группами приходили пароходы изо дня в день. А меня не вызывали в ГПУ для получения документов.
Однажды вечером в конце августа пришел последний пароход и наутро должен был уйти. Меня не вызывали, и я волновался, не зная, что было предписание задержать меня еще на год.
Утром 20 августа я по обыкновению читал утреню, а пароход разводил пары. Первый протяжный гудок парохода… Я читаю четвертую кафизму Псалтири… Последние слова тридцать первого псалма поражают меня как гром… Я всем существом воспринимаю их как голос Божий, обращенный ко мне. Он говорит: Вразумлю тебя, наставлю тебя на путь, по которому тебе идти; буду руководить тебя, око Мое над тобою. Не будьте как конь, как лошак несмысленный, которых челюсти нужно обуздывать уздою и удилами, чтобы они покорялись тебе (Пс. 31, 8–9).
И внезапно наступает глубокий покой в моей смятенной душе… Пароход дает третий гудок и медленно отчаливает. Я слежу за ним с тихой и радостной улыбкой, пока он не скрывается от взоров моих. «Иди, иди, ты мне не нужен… Господь уготовал мне другой путь, не путь в грязной барже, которую ты ведешь, а светлый архиерейский путь!»
Через три месяца, а не через год Господь повелел отпустить меня, послав мне маленькую варикозную язву голени с ярким воспалением кожи вокруг нее. Меня обязаны были отпустить в Красноярск.
Енисей замерз в хаотическом нагромождении огромных льдин. Санный путь по нему должен был установиться только в середине января. Только один из ссыльных – эсер Чудинов – был задержан при отходе последних пароходов и должен был ехать вместе со мной. К нему в ссылку приехала жена с десятилетней дочерью.
В последнее время я постоянно замечал в церкви стоявшего у двери Чудинова, который внимательно слушал мои проповеди. По Енисею возили только на нартах, но для меня крестьяне сделали крытый возок. Настал долгожданный день отъезда… Я должен был ехать мимо монастырской церкви, стоявшей на выезде из Туруханска, в которой я много проповедовал и иногда даже служил. У церкви меня встретил священник с крестом и большая толпа народа.
Священник рассказал мне о необыкновенном событии. По окончании Литургии в день моего отъезда вместе со старостой он потушил в церкви все свечи, но когда, собираясь провожать меня, вошел в церковь, внезапно загорелась одна свеча в паникадиле, с минуту померцала и потухла.
Так проводила меня любимая мною церковь, в которой под спудом лежали мощи святого мученика Василия Мангазейского.
Тяжкий путь по Енисею был тем светлым архиерейским путем, о котором при отходе последнего парохода предсказал мне Сам Бог словами псалма тридцать первого: Вразумлю тебя, наставлю тебя на путь, по которому тебе идти; буду руководить тебя, око Мое над тобою. Буду смотреть, как ты пойдешь этим путем, а ты не рвись на пароход, как конь или мул, не имеющий разума, которого надо направлять удилами и уздою.
Мой путь по Енисею был поистине архиерейским путем, ибо на всех тех остановках, в которых были приписные церкви и даже действующие, меня встречали колокольным звоном и я служил молебны и проповедовал.
А с самых дальних времен архиерея в этих местах не видали.
В большом селе, не доезжая 400 верст до Енисейска, меня предупредили, что дальше ехать нельзя – опасно, так как на Енисее образовалась широкая трещина во льду, а у берегов вода широко вышла поверх льда, образовав так называемые «забереги», да и дороги в прибрежной тайге не было. Но мы все-таки поехали.
Доехали до широкой трещины через всю реку шириною больше метра. Увидели, что в ней тонет лошадь с санями, которую тщетно старается вытащить бедная женщина. Помогли ей и вытащили лошадь с санями, а сами призадумались, что делать. Мой ямщик, лихой кудрявый парень, а за ним и ямщик Чудинова не колебались. Они только сказали: «Держись покрепче!», стали во весь рост, дико заорали на лошадей и нахлестали их; лошади рванулись изо всей мочи – и перескочили через полынью, а за ними перелетели по воздуху и наши сани.
От Туруханска до Красноярска мы ехали полтора месяца. За день проезжали расстояние от станка до станка – в среднем сорок верст. Я был одет в меховые тунгусские одежды и ноги закрывал енотовой шубой. Однажды ямщик просил меня подержать вожжи, пока поправит упряжь на лошадях. На руках у меня были кроличьи рукавицы, но как только я вынул руки из-под шубы и взял вожжи, руки обожгло как огнем, так жесток был мороз.
В некоторых станках ко мне приходили мои прежние пациенты, которых я оперировал в Туруханске. Особенно запомнился старик-тунгус, полуслепой от трахомы, которому я исправил заворот век пересадкой слизистой оболочки. Результат операции был так хорош, что он по-прежнему стреляет белок, попадая прямо в глаз. Мальчик, оперированный по поводу крайне запущенного остеомиелита бедра, пришел ко мне здоровым. Были и другие подобные встречи.
Мы благополучно доехали до Енисейска, в котором духовенство, прежде бывшее сплошь обновленческим, но обращенное мною на путь правды перед моим отъездом в Туруханск, устроило мне торжественную встречу. Отслужили благодарственный молебен и, проехав еще триста тридцать верст, приехали в Красноярск, за два дня до праздника Рождества Христова.
В Красноярске в ожидании моего приезда осенью народ во множестве тщетно встречал каждый пароход с низовьев Енисея. И теперь встретить меня им не удалось.
Мы направились к епископу Амфилохию. Его келейник, монах Мелетий, был слеп на один глаз вследствие центрального бельма роговицы, и надо было сделать ему оптическую иридэктомию (иссечение кусочка радужной оболочки). Я послал его к главному врачу больницы с письмом, в котором просил разрешения мне сделать эту операцию в глазном отделении. Просьбу эту охотно исполнили, и на другой день, приехав с Мелетием в больницу, я неожиданно увидел в глазном отделении целую толпу врачей, пришедших посмотреть на мою операцию.
Быстро покончив с иридэктомией, я выразил сожаление о том, что не могу показать врачам операции удаления слезного мешка, гораздо более интересной для них. Но тотчас мне сказали, что есть в больнице больной, ожидающий этой операции. Быстро приготовили его, и я рассказал врачам, как произвожу эту операцию.
Я начал с подробного описания топографической анатомии слезного мешка, рассказал о своем способе регионарной анестезии и, начав операцию, шаг за шагом демонстрировал им все, что только что рассказал. Операция прошла без всякой боли и почти совсем бескровно.
На другой день мы с Чудиновым должны были явиться в ГПУ и в коридоре второго этажа ожидали вызова. Меня первым вызвали на третий этаж. Допрос вежливо начал молодой чекист, но вскоре вошел помощник начальника ГПУ, оборвал допрос и поручил его другому. Этот вынул допросный лист и стал спрашивать меня о моих строптивых и смелых пререканиях с туруханским уполномоченным ГПУ. Я отвечал так, что не оправдывался, а сам обвинял уполномоченного и председателя районного исполкома. Записывавший мои ответы чекист смутился и был в явном замешательстве.
Опять вошел помощник начальника ГПУ, через плечо допрашивавшего чекиста прочел его записи и бросил их в ящик стола. К моему удивлению, он вдруг переменил свой прежний резкий тон и, показывая в окно на обновленческий собор, сказал мне: «Вот этих мы презираем, а таких, как Вы, – очень уважаем». Он спросил меня, куда я намерен ехать, и удивил меня этим. «Как, разве я могу ехать куда хочу?» – «Да, конечно». – «И даже в Ташкент?» – «Конечно, и в Ташкент. Только, прошу Вас, уезжайте как можно скорее». – «Но ведь завтра великий праздник Рождества Христова, и я непременно должен быть в церкви». На это с трудом согласился начальник, но просил меня непременно уехать после Литургии. «Вы получите билет на поезд, и Вас отвезут на вокзал. Пожалуйте, пожалуйте, мы отвезем Вас». Он очень вежливо провожает меня вместе с допрашивавшим чекистом вниз, в тот памятный мне двор, из которого одна дверь вела в большой подвал, загаженный испражнениями, в котором я и мои спутники содержались до отправки в Енисейск, а другая дверь вела в другой подвал, в котором при нас производились расстрелы.
В этом дворе начальник с изысканной вежливостью усадил меня в автомобиль, а чекисту велел проводить меня до квартиры, в которой я остановился.
Я по опыту знал, как опасно верить словам чекистов, и с тревогой ждал, куда повернет автомобиль в том месте, где дорога налево ведет к тюрьме, а дорога направо – к православному собору. У ворот дома чекист позвонил и вышедшей хозяйке сказал, чтобы она не заботилась о моей прописке. Вежливо откланявшись мне, он уехал, а я пошел через улицу в собор, при котором жил Преосвященный Амфилохий.
Уже в начале моей беседы с ним вошел с докладом монах Мелетий, говоря, что прибежал какой-то тяжело запыхавшийся господин и просит позволения видеть меня. Как я тотчас догадался, это был Чудинов, с тревогой бежавший за автомобилем, в котором везли меня, и, как и я, мучительно ожидавший, повернет ли машина направо к собору или пойдет налево – в тюрьму.
Получив разрешение от Преосвященного Амфилохия, в комнату вбежал Чудинов, взволнованный до крайности, и, рыдая, бросился на колени к моим ногам. Получив благословение от меня и епископа Амфилохия, он просил нас обоих молиться об упокоении души его десятилетней дочери, скоропостижно скончавшейся в Туруханске.
После рождественской всенощной и Литургии, которую я служил совместно с Красноярским епископом Амфилохием, мне подали пароконный фаэтон из ГПУ и с Чудиновым я отправился на вокзал. На полдороге вдруг нас остановил молодой милиционер, вскочил на подножку и стал обнимать и целовать меня. Это был тот самый милиционер, который вез меня из Туруханска в станок Плахино, за 230 верст к северу от Полярного круга.
На вокзале меня уже ждала большая толпа народа, пришедшая проводить меня.
В Ташкент я возвращался через город Черкассы Киевской области, где жили мои родители и старший брат Владимир. Из Красноярска я довольно благополучно доехал до Черкасс.
Я ехал вместе с Чудиновым, и в Омске мне надо было дать телеграмму в Черкассы. Остановка была короткая, а телеграф помещался на верхнем этаже, и я не успел сбежать вниз, как поезд тронулся дальше. Чудинов, по моей телеграмме, оставил мои вещи на следующей станции, где я и получил их, но со своим добрым спутником, ехавшим в Архангельскую область, я больше не встречался.
Трогательна была встреча моих престарелых родителей с сыном – профессором хирургии, ставшим епископом. С любовью целовали они руку своего сына, со слезами слушали панихиду, которую я служил над могилой умершей сестры моей Ольги.
Из Черкасс я, наконец, вернулся в Ташкент. Это было в конце января 1926 года. В Ташкенте я остановился в квартире, в которой жила София Сергеевна Велецкая с моими детьми, которых она питала, и воспитывала, и обучала в школах во время моей ссылки.
Первыми пришедшими ко мне с поздравлениями были четыре главных члена баптистской общины. Они держались явно смущенно, а для меня была непонятна цель их визита. Позже я узнал, что они получили телеграмму от Ленинградского баптистского пресвитера Шилова, в которой он поручал им приветствовать меня как нового брата баптистов. Пришлось, конечно, разочаровать их в этом через некоего Наливайко, прежде усердного прихожанина кафедрального собора, перешедшего потом в баптистскую общину.
В это время кафедральный собор был уже разрушен, и в церкви преподобного Сергия Радонежского несколько раз служил ссыльный епископ, перешедший в обновленчество во время моей ссылки.
Протоиерей Михаил Андреев, разделявший со мною тяготы ссылки в Енисейский край и дальше в Богучаны и возвратившийся незадолго до меня, требовал, чтобы я освятил Сергиевский храм после епископа, перешедшего в обновленчество. Я отказался исполнить это требование, и это послужило началом тяжелых огорчений. Протоиерей Андреев вышел из подчинения мне и начал служить у себя на дому для небольшой группы своих единомышленников.
Он неоднократно писал обо мне Патриаршему Местоблюстителю митрополиту Сергию и даже ездил к нему и сумел восстановить против меня Местоблюстителя, от которого в сентябре того же года я получил три быстро следовавших один за другим указа о переводе меня с епархиальной Ташкентской кафедры в город Рыльск Курской области викарием, потом – в город Елец викарием Орловского епископа и, наконец, в Ижевск епархиальным епископом.
Я хотел безропотно подчиниться этим переводам, но митрополит Новгородский Арсений, живший тогда в Ташкенте на положении ссыльного и бывший в большой дружбе со мной и моими детьми, настойчиво советовал мне никуда не ехать, а подать прошение об увольнении на покой.
Мне казалось, что я должен последовать совету маститого иерарха, бывшего одним их трех кандидатов на Патриарший престол на Соборе 1917 года. Я последовал его совету и был уволен на покой в 1927 году. Это было началом греховного пути и Божиих наказаний за него. Меня как епископа Ташкентского заменил митрополит Никандр, также бывший ташкентским ссыльным.
Занимаясь только приемом больных у себя на дому, я, конечно, не переставал молиться в Сергиевском храме на всех богослужениях, вместе с митрополитом Арсением стоя в алтаре.
Весной 1930 года стало известно, что и Сергиевская церковь предназначена к разрушению. Я не мог стерпеть этого, и когда приблизилось назначенное для закрытия церкви время и уже был назначен страшный день закрытия ее, я принял твердое решение: отслужить в этот день последнюю Литургию и после нее, когда должны будут явиться враги Божии, запереть церковные двери, снять и сложить грудой на средине церкви все крупнейшие деревянные иконы, облить их бензином, в архиерейской мантии взойти на них, поджечь бензин спичкой и сгореть на костре… Я не мог стерпеть разрушения храма… Оставаться жить и переносить ужасы осквернения и разрушения храмов Божиих было для меня совершенно нестерпимо. Я думал, что мое самосожжение устрашит и вразумит врагов Божиих – врагов религии – и остановит разрушение храмов, колоссальной диавольской волной разлившееся по всему лицу земли Русской.
Однако Богу было угодно, чтобы я не погиб в самом начале своего архиерейского служения, и по Его воле закрытие Сергиевской церкви было почему-то отложено на короткий срок. А меня в тот же день арестовали.
23 апреля 1930 года я был в последний раз на Литургии в Сергиевском храме и при чтении Евангелия вдруг с полной уверенностью утвердился в мысли, что в этот же день вечером буду арестован. Так и случилось, и церковь разрушили, когда я был в тюрьме.
В своей знаменитой пасхальной проповеди святитель Иоанн Златоуст говорит, что Бог не только «дела приемлет», но и «намерения целует». За мое намерение принять смерть мученическую да простит мне Господь Бог множество грехов моих!
О проекте
О подписке