Непомерно пышная прическа из волос, которые всегда так восхищали Веру – спутанных прядей неопределенного, между золотистым и темно-коричневым, цвета. Вдумчивый, изучающий, как будто даже недоумевающий из-за всего вокруг взгляд.
Веру тяготила дистанция, которую почему-то всегда возводила между ними сестра. Но Полину это не трогало. Она всего лишь отражалась в зеркале, как и во всей ее, Вериной, жизни – невероятно настоящая, настолько, что становилось страшно от ее дышащего присутствия, от ее полнокровности и источаемой силы. От ее пребывания в комнате становилось даже жарче. Ее яркие зрачки как бы бессильно останавливались на собеседнике в попытке что-то сказать и предпочитали наблюдение так же часто, как демонстрацию себя. Ее блестящей загорелая кожа, специфически пахнула так, как пахнет здоровый покров молодого организма – влагой и пылью вперемешку с какой-то странной, травяной словно, пряностью, будто листья с деревьев, под которыми она проходила утром, облепляли ее и отдавали ей свой горький сок. Ее руки, выбивающиеся из сдавливания рукавов, были сильны стянутыми мышцы с вкраплениями веснушек. Вся несдержанная и преодолевающая под стать своему двадцатому веку. Не человек – воплощенная античность на новый манер.
Когда Вера случайно дотрагивалась до ее рук, сталкиваясь с Полиной в их обширной столовой или библиотеке, они были не мягкими, как обычно у женщин, а упругими и твердыми за первым обманчивым впечатлением шелковистости покрывающей их кожи. Руки спартанские, в которых не было ничего белого и мягкого, бездарно изнеженного под дух ускользающей эпохи – лишь золото и сталь.
Полина смотрела на Веру и в свою очередь ощущала прилив нежности. Совсем ребенок, чистый и хорошо пахнущий, с дивными переливчатыми волосами такого странного для их семьи цвета – откуда только взялась эта въедливая рыжина? Даже собственный высокий рост утверждал Полю в сознании легкой покровительственной заботы по отношению к сестре.
После созерцания сестры и редких душевных, а чаще политических разговоров Вера забиралась на свой чердак и продолжала мечтать о Полине, которая была с ней под одной крышей. Полины парадоксально не было слишком много при всей ее весомости.
В темноте без свечей она замечала свои отражения в узких стеклах чердака и различала в них мать, какой она была в ее, Верином, детстве. Глаза, темные от глубины и размера, но зеленые по существу, несущие в себе мистический отпечаток эволюции. Впечатались в ее всегда теплые радужки отголоски первобытного родства с растениями, которые она так любила. Все говорили, что на мать больше похожа Полина. Но Вера для себя давно решила, что это неправда.
Вера смутно помнила из глубин памяти всплывающий всегда темный Петербург с его усыпляющими гостиными, залитыми свечами и прохладой. Почти все детство Вера вспоминала как что-то тянущее непередаваемой грустью, трагизмом зимы. Но и детские забавы, свежий искрящийся снег. Вместе с крестьянскими детьми, визжа и валяясь в сугробах с перевернутыми санями, сестры задыхались от испарины, захватывающей их под полушубками.
Зимой в Петербурге мало что затмевало обмерзлость, опутывающую шерстяными носками на разгоряченных ногах, изматываемых, но без этой сбруи обреченных на замерзание. Вера поздней ночью посиживала у продуваемого окна в долгой комнате с безмерными потолками и взирала на величественную серость за стеклами, зная, как озарена в этот момент Дворцовая плеядой огней и цветов. А потом бежала к матери с Полиной, чтобы послушать какое-нибудь занесенное веками сказание.
Гораздо больше воспоминаний у нее сохранилось о доме в деревне. О долгих прозрачных переходах от воздуха к бледной желтизне пожухлой травы, реках, блестящих, белых, отражающих, совсем нестеровских. Ненавязчивость всех оттенков коричневого, переходящего в желтый. Широта. Русь. Та самая, тоскливая и необходимая, делающая сердца людей, взращиваемых в ней, такими большими и такими неприкаянными. Как только начала понимать устройство людских душ, Вера утверждала, что настоящая широта может быть лишь в человеке, выросшем на природе.
Трава и солнце там восставали какими-то неестественно раскрашенными, пробитыми через призму желто-красных стекол, выжигающих все, на что были направлены. Воздух забивали дым и туман, оставшийся от дневных костров. Мучительный запах горелого дерева, залетевший в чистый проветренный дом. И прохладное летнее утро в ощущениях тени… Не раскрывшее еще свой изматывающий зной. Подпевающее этому жмурое небо.
Больше всего Вера любила застывать возле окон. И то, что вставало за ними, было уже второстепенно. Пышный Петербург, прекрасный несмотря на полугодичную осень, которая даже подчеркивала его ослепительность. Или имение их семьи, зелено-золотой круговорот листьев и травы в одних и тех же местах. Пейзаж, не меняющийся здесь веками. Тягучесть и прелесть искусственного света осенних вечеров, переходящих в усталость. Усталость творчества и фантазии, не оставляющая настроения или времени, как безумная летняя беготня.
Тихое окно, выходящее в сад. Верино. Окно, сформировавшее ее куда больше окружающих. Окно познания, покоя и образов. Окно гармонии и непостижимости сознания. Окно, отворяющее закаты, стремительно покрывающиеся холодком сумерек, которыми она беззастенчиво любовалась как своими. Пахнущее, поющее, захватывающее в пряность своих запахов, предвкушающих осень или отходящих от дневного зноя. Вера понимала, что только в моменты лицезрения этого она и существует по-настоящему, не цепляясь за прах повседневности и вечных петербургских камней.
У Веры было две жизни – выставленная на всеобщий обзор, где она утягивалась в корсет, терпела лето, когда просто хотелось содрать с себя все до нижней рубашки и пыталась подражать остальным женщинам, чьими манерами быстро заражалась, потому что ее приучили любить изысканность. И истинная, начинающаяся, когда все оставляли ее в покое. Вера с трудом думала о замужестве и прочих связанных с ним неприятностях – сможет ли она тогда в достаточной мере оставаться в одиночестве? Она не верила, что способна быть счастливой в других условиях.
Только в неспешном и влекущем мире русской усадьбы, где даже туманы поэтичны, а выходящие из них девушки в теплых накидках кажутся предвестницами открывающейся гармонии, она не думала о том, что ей чего-то недостает. В стройных бежевых рассветах, в потонувших в небе грядах облаков. Такие девушки с вогнанными в подкорку мозга бесчисленными страницами русскоязычных текстов часто рождались на исходе засыхающей, но оттого втройне поэтичной эпохи хрупких шелестящих платьев, неосознанности женщин и прорывающихся авангардистских течений. Они для чего-то рождались и жили, вот только для чего, понять до конца не могли, обманываясь предубеждениями и незнанием собственного естества, так благодушно дарованного им природой.
В то время их мать уже была степенной женщиной с легким добавлением белых мазков в волосы. Женщиной, которая с большим шиком и достоинством выглядела на свой возраст и умеренно позволяла себе немногословное щегольство.
Вера испытывала странный диссонанс от воспоминаний о ней как о чем-то теплом и персиковом, во что тыкалась щеками, когда засыпала, плюхаясь на разноцветье книг, которые мать читала ей перед сном. Родной голос начинал хрипеть от долгого чтения вслух, а Вера разрывалась между жаждой узнать финал истории и жалостью к уставшей матери. По мере взросления не Вера отстранялась от матери, а мать словно отгораживала ее от себя, будто вталкивая в мир страшной бурлящей революционными настроениями империи.
Сестры Валевские взрослели в обманчивой изящности жизни, где каждый предмет будто специально был подобран и продуман. Шелк и атлас, в которые все три облачались ежедневно на потеху окружающих мужчин. Их жизнь только потому и была поэтичной для окружающих, что упаковывалась в оболочку кудрей и кружев. Порой Вере надоедали эти нескончаемые маскарады, но, когда она украдкой смотрела на Полину, задумчиво бродящую по комнатам, на ее талию, перехваченную затейливыми поясами в духе экспериментов ускользающего времени всеобщей женственности и всеобщего бессилия, то заглядывалась. Мир вечной женственности и вечного несчастья, какой-то недосказанности при обладании всем.
Их большой любимый дом, где у каждого таились свой мир и своя драма. Где даже стены пропитались десятилетиями семейных приданий. Потайные места, сквозняки, открытые балконы со слегка колышущимися занавесками и шкафами, таящими на запыленных полках вещи минувших эпох. Вещи, прежде что-то значившие для тех, чьи мысли утеряны навсегда.
Анна Ивановская, гимназистская подруга Веры, поражающая зло подвывающей силой при первом же взгляде на нее, ворвалась в гостиную и с размаху плюхнулась на тахту. При сравнении ее с младшей Валевской можно было бы сразу сделать вывод, что Ивановская куда более «эмансипе», хотя мыслили приятельницы в данном вопросе аналогично. Их сплотила эта солидарность в законсервированной муштре. Черное, без каких-либо украшений платье и простейшая прическа безошибочно подчеркивали озлобленную направленность хмурого взгляда Ивановской.
Анна не показывалась в учебном заведении уже две недели, и Вера, тщетно закидывая ее письмами на лощеной бумаге, понятия не имела, чем вызвано подобное отступничество. Неприятными догадками всплывали обрывки мыслей, что что-то учудил папаша Анны, промотавший все алкоголик, грубый с женой и дочерью, но панибратствующий с сыном, которого считал бесценным даром в силу врожденных половых особенностей.
Неспокойствие Анны неприятно ужалило Веру.
– Где же ты была все это время? – спросила Вера, не уверенная, с какого края подступиться.
– Он довел ее, – отчеканила Анна. – Довел до края. Швырял в стену, а я набросилась на него со спины.
Первичный всплеск вериной радости окончательно сменился опасливым ожиданием.
– Из-за этого ты не появлялась на учебе?
Анна сощурила глаза.
– Он мне запретил. Дражайший папаша вдруг возомнил, что мне непременно надо замуж. Сейчас же, немедля. Что я слишком, дескать, образованная, чтобы найти партию! Да я их всех на дух не переношу, будь они прокляты! Насмотрелась на счастливый брак. И держал меня дома, пригрозив лишить тех крох наследства, которые мне полагаются. Хоть я и презираю этого типа до изнеможения, но получить от него за поруганное детство какую-никакую компенсацию было бы делом благородным. Но это все ерунда. Если бы не мать, я тотчас бы ушла из дома и продолжила образование несмотря ни на что. Но ее я бросить не могла.
– Наши матери похожи в чем-то.
– Твоя хотя бы пытается брыкаться, моя же полностью лишена крупиц воли. Поэтому волю пришлось проявлять мне. Понимаешь, с каждым годом он все более дуреет. Уже в том году я чувствовала, что грядет нечто непоправимое. Ее семья не хочет ее обратно. За мужем – так и не приходи обратно с жалобами. – Анна хмыкнула.
Такой – странно говорливой, несдержанной, злоязычной по – темному, а не пластично, как Полина, эта девушка бывала лишь с Верой – единственным человеком, с которым у нее возникло сродство и общность интересов. Вере льстило, что эта замкнутая и для многих неприятная отсутствием привычных девчачьих ужимок девушка с ней проявляет откровенность.
– Кончено с моими высшими курсами… Он все угробил. С самого начала от него лишь разрушение, – Анна в мрачном нетерпении поднесла большой палец к губам.
– У меня есть некоторые сбережения.
– Брось. Все кончено для меня. Валяется мой дражайший папаша в углу с пробитой головой.
До Веры с трудом дошел смысл сказанного. Она в упор предпочитала не замечать затруднительные и разлагающие факты бытия.
– Ты…
– Теперь мне один путь, чтобы избежать каторги. В революционные круги, под защиту тех, кто уже вне закона. А с моими не лучшими пропагандистскими задатками… Даже не знаю.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке