– Так надо ей помочь, посочувствовать… – произнес Владимир ошарашенно, пытаясь подавить волнение и садясь рядом на нагретые камни, отдергивая босые ноги от поверхности.
Влада, мечтавшая слиться с природой, разлепила серо-голубые глаза и уставилась на его ступни, мимолетом подумав, что они эстетичны. Вытянуты, как у настоящего аристократа. «С какой стати она заслуживает сочувствия больше меня?» – тайком от себя подумала она и дернулась, когда пришлось сказать ему, где пропадала мачеха. Для Скловской выпрашивающие жалость были отвратительными нытиками. Владимир был согласен лишь в отношении тех, кто, получая помощь, не оборачивал ее во благо и лишь паразитировал на сердечности.
Пахло угасающим летом и водой, тиной, свежестью. Озеро из леса разрезалось дорогой солнца. Пляж и праздное времяпрепровождение, накрытый лесом дом невдалеке парализовывали.
Влада повернулась на спину и показала обнаженные худобой ребра.
– А почему я должна помогать ей? Я что ли виновата во всем?
– А что, помогают только те, кто виноват? Это уже фашизм какой-то.
– А сочувствием не особенно-то добьешься результатов. Пустые слова.
– Ну, тогда выход – вообще ничего не делать и не терзаться совестью, потому что прекрасно все объяснил себе, – иронично и недовольно проговорил Гнеушев.
Влада спокойно посмотрела ввысь, к перевернутому небу, затем ожесточилась.
– Ни с кем не буду никогда! Женщины сумасшедшие, раз позволяют творить с собой такое.
– Но… Каждому живому существу нужно тепло чужого тела, а особенно чужой души.
– Не обобщай. Можно это и заменить чем-нибудь.
«Чем? Спортом? Борьбой за светлое коммунистическое будущее?» Во Владимире мешались чувства и обрывки предложений. Он еще не сформировал своего мнения на данный вопрос, но доводы Влады вопреки традиции не казались верными.
– Мама ведь тоже самое делала… – неожиданно сказала Влада.
Владимир сделал свое дыхание чище и замер, как бы освобождая ей простор для монолога. Он не разбирался в этих женских делах и не знал, что говорить и стоит ли ее утешать, она ведь такая стойкая и непримиримая, ее это покоробит. Жалости к себе не терпит, не пытается вызвать. Он вообще не знал, что кто-то оплакивает своих нерожденных детей, ведь женщины предпочитали молчать об этом постыдном. Но у него захватило дух от ее боли и главным образом оттого, что она поделилась с ним столь личным, сокровенным. А он был нужен ей сейчас, он как никто умел слушать, молчаливо впитывая ее глазами.
Владимир сейчас постепенно воскрешал давно выкинутое из сознания воспоминание, как Влада пришла в их институт, как он впервые увидел ее и поразился, что такие девушки, ломкие, воздушные, с явным преобладанием индивидуальности и отдаленности тоже поступают учиться, да еще вместе с ним, таким увальнем. И по мере того, как раздвигались грани их общения, он все больше тянулся к ней несмотря на всю ее холодноватость, чередующуюся с искренним улыбчивым расположением. Казалось, она живет ни для кого не открытой заполненной смыслом жизнью. Владимир сбивался с толку при виде того, как порой его причастность к ней гасилась каменной стеной, возводимой, когда Владлена явно предпочитала его обществу компанию подруг. Тогда, прислонясь к стене, он наблюдал, как они, щебечущие, веселые, бегут куда-то по своим неотложным пустякам, и чувствовал себя заброшенным и неинтересным. По степени предпочтений эта девушка стояла для Владимира на пьедестале, ее обществу он предпочитал компанию кого угодно еще тогда, когда они не были близко знакомы.
Скловский насмехался над поклонником дочери, иногда почти явно и почти при нем. Но тот в силу неопытности не понимал подспудного, глубоко запрятанного лакированного яда в словах Виктора Васильевича, а Влада с раздражением огрызалась на намеки отца, попутно озлобляясь против юноши из-за того, что он ставит ее в неловкое положение.
– В счастливых семьях дети менее развиты. Великие уроки они получают лишь на словах. Они дерутся, соперничают, потому что для них нет ничего страшнее поломанной игрушки. Даже бедность не пугает. Для детей она не существует. Не так было у нас с братом.
– Дети с забитой матерью обычно более сильны. Потому что именно она проводит с малышом больше времени. Видя ее страдание и подчинение, ребенок волей-неволей протестует, хочет быть сильным и защитить ее. Если же мать – деспот, у людей разрушается воля. Если они не бунтуют, научившись думать… – проговорил Владимир в ответ, а сладкий речной ветер шелестел песком у его золотящихся волос, окунутых наземь.
Каждый думал о своем.
Влада размышляла, что ее мать не была забита. Она просто отошла от мира, от важной суеты, наполняющей существование радостным смыслом, от мелких тяжб, вытесняющих жизнь женщин, и отравляла все вокруг какой-то болезненной, почти вопиющей непримиримостью. Влада не понимала ее за это, но не решалась осуждать. Одну из немногих. Обычно для всех находились нелицеприятные слова, поскольку мало кто в ее глазах имел право называться приличным. А Владимир думал о своей матери, тихой скромной женщине с растрескавшимися от работы руками, и сожалеющая жалость шевельнулась в нем, хоть он нечасто думал о том, как тяжело ей бывает. Мысленно он упрекнул себя, что надо больше думать о ней и больше помогать, и вновь забыл. Он пытался помогать матери, но все как-то не выходило, потому что она по-прежнему ничем не пыталась улучшить свою жизнь. Лишь иногда, заканчивая роптать, она пыталась карабкаться, но ничем эти похвальные начинания не заканчивались.
– Не была она деспотом. Сухая, как корка… Не прикоснуться к ней, как сейчас помню – поранишься. Никогда не говорили по душам. Восхищалась режимом, запрещала хоть что-то перечить. А будто была так счастлива от строя. Ее семья во время революции лишилась всего, хоть и не была из буржуа. Все пришлось начинать с чистого листа, наживать имущество с чашек.
– Каждому свое. Каждый родитель со своими отклонениями, но это не значит, что мы их меньше любим.
Он озвучил эту общую фразу для того, чтобы утешить Владу. Но той, похоже, было все равно. Вечно с ней он боялся попасть впросак!
«Я защищаю мать, она презирает отца… Или обоих? Мать не прощает за слабость, и не хочет ни быть такой, ни потакать слабакам. От этого расхождение? Она не понимает, как можно быть таким, как ее отец, ощетинивается против него. Я своего уважал, а мать жалею… Жаль, не сможет он теперь помочь нам. Каждая семья не только загадка, но и огромная выгребная яма, где отношения между ее членами, взгляды родителей либо формируют преломленное зеркало взглядов детей, либо провоцируют их думать, порождая противоположность из духа противоречия или большей дальнозоркости, а может, и все вместе. И за что она презирает Виктора Васильевича? Уважаемый человек…» Так лениво размышлял Владимир. Его мать ничего не дала ему, никакого багажа. Ни нравственного, ни интеллектуального, она лишь билась как рыба об лед, чтобы едва свести концы с концами, чтобы у единственного сына было будущее. Все пришлось домысливать и создавать самому, как и многим в этой новорожденной стране. А жить было легко, потому что верилось в идеалы… Все просто дышало реформами и чистотой, вычищенностью, словно из дома под Новый год выбросили залежалые вещи и протерли пыльные места от них, принеся свет и свежесть.
Вопреки собственным убеждениям Влада строго отзывалась о матери с какой-то свойственной ей привлекательной, не кажущейся жестокой непоколебимостью, устойчивостью, вселяющей уважение. И в то же время ревностно защищала перед другими. Казалось бы, осмыслив произошедшее, Влада должна была расширить свой взгляд на человеческие страдания, но этого не произошло.
Воистину, непостижимы многогранные девушки – вроде бы и понимала Влада, и говорила что-то верное, мудрое, да все не то… Что-то сквозило в ее словах настораживающее, сухое, чужое… Почти равнодушное ко всем.
– Революцию можно не любить, не понимать, убивать и гнобить. Но не уважать втайне, не пасовать перед этой страстной силой… – сказала Владлена вновь навестившему их Юрию. – Не понимаю.
– Такие, как вы, и не поймете.
– Ой-ой-ой! Уж больно ты грозен, как я погляжу.
Впрочем, у Влады не было ни желания, ни времени вновь спорить с братом на эти темы – она наперед знала все его аргументы. А вот Жене это по-прежнему было вновь, и Юрий направился к мачехе. Он с детства видел несправедливость, муки матери и вырос чувствительным к неравенству и ущемлениям.
После разговора с Владой Женя поняла, что пустая никчемная жизнь ей не нужна, а класть себя в могилу рано.
Общий уровень ханжества и скромности благодаря ему в советском мировоззрении парил весьма высоко. Даже поправить чулок нужно было с искусством, это напрямую могло говорить о женском воспитании. Осуждение ее поведения какой-нибудь напыщенной бабулей могло довести комсомолку до слез, и с большой долей вероятности предположения о блуде доходили до учебного заведения и родителей. Считалось, что таким образом девушки сберегут честь до свадьбы. Возможно, кого-то это действительно спасало от клейма матери-одиночки в бесформенном грязно – сером пальто или искалеченной абортом бездетной несчастливицы. Правда, в браке существовала масса не менее тяжелых испытаний, но о них уже никто не собирался заикаться. Ведь замужем – значит устроена, счастлива… А слезы в ванной, холодность от страха бесконечных беременностей и элементарного незнания физиологии не считались веской причиной говорить о них. Тем не менее честь еще считалась драгоценностью, хотя на протяжении жизни устроенной женщины претерпевала такие удары, что, должно быть, кто-то задумывался, не лучше ли спать в холодной постели.
Был неприметный по-осеннему холодный день, они встретились в беседке, о чем никто не знал. Такова была негласная договоренность. Женя прислонилась подбородком к столбу, отведя взгляд в призрачные дали, а, быть может, дни.
Юрий мимоходом вспомнил мать, женщину тихую, незаметную, сухую и безразличную. Заботилась она всегда о чем-то одном, причем ревностно. А других бед словно и не существовало вовсе. Юру неизменно поражало это ее свойство сводить все к мелочности, ненужности ее усилий и стараний.
– К сожалению, отпрыски Скловских умны и все прекрасно видят, – говорил он Жене. – В глупых же семьях дети просто живут по шаблону, протоптанному родителями.
Женя не отвечала. Она задумчиво глядела куда-то вдаль, и он не мог понять, чем вызвано такое поведение. Она же начинала бороться с поднимающимся откуда-то извне, против ее воли знакомым чувством. При всем ее расположении к мужу было оно окрашено по-иному. Вырастала, бралась откуда-то эта непозволительная нежность и до больницы, чем неимоверно пугала, и Женя избегала встречаться с Юрием, который так будоражил ее. К счастью, появлялся дома у родителя он нечасто. Его ждали дела важнее.
К Жене он не переставал относиться как-то отстраненно – уважительно, едва ли не ласково, чем не способствовал ее попыткам отгородиться от него. Подобное поведение характеризовало Юрия с самой лучшей стороны, и Женя поневоле все думала и думала о нем, находя в этом отдушину от отяжелевших теперь отношений с Скловским. Юрины прошлые непонятные, не очень красивые поступки по отношению к ней были как-то затерты в глубинах памяти. Прежде это было вопиюще, теперь то, как она выглядит в браке, не волновало Женю. И незапятнанность не была необходимым условием.
– Я другая уже, Юра… – скоро проговорила Женя, раз настало для них время не слышащих откровений и воскрешения застарелого понимания. Они были друзьями когда-то, не так давно, просто так этого не отнять даже сквозь обиду и брошенность. – Из-за Виктора ли, из-за времени, кто знает… С каждым новым человеком начинается словно иной отрезок жизни, и ты становишься чуть другим. Как уловить эту тонкую грань? Когда ты меняешься, остаешься ли тем же человеком? Я не могу ответить на этот вопрос. Некоторые воспоминания и чувства хоронишь или откладываешь в дальний сундук сознания, становишься невольно похож на него. А с человеком, который до конца откровенен… быть может, даже этой откровенностью он лепит тебя чуть другого, чуть нового. Изменчивого, изменяющегося… откровенность эта открытость и создает. Не боишься высказаться, но порой увлекаешь сама себя и заходишь в дебри, в которые сама не очень веришь. А вот человек рядом верит, и ты можешь заплутать, запутаться. Порой через год оглядываешься на себя и замечаешь со страхом, недоумением – не тот ты уже человек, настолько смотришь, разбираешь события по-иному. Лишь оболочка и воспоминания остаются. Это непостижимо, дико. Но я так чувствую. Непрерывная эволюция духа даже в течение одной жизни такое может подсунуть…
– Бог ты мой, Женя! Когда ты успела стать философом, да еще таким разочарованным в жизни?
– Разве я была глупа? – обиженно отозвалась Женя.
– Нисколько.
– Когда успела? Может, когда оборвались первые дорогие мне отношения с человеком.
Юрий мягко оборвал ее.
– Может, хватит уже массировать мой уход? Ты знала, что иначе нельзя, – не без легкого укола совести он допустил театральный вопрос в стиле: «Разве ты не знаешь, как велика моя миссия, так не отвлекай меня от помощи всему сущему».
– Ты просто мужчина, а я всего лишь женщина. Больше здесь не о чем говорить. Ты олицетворяешь чисто мужское, а я чисто женское. А должно ведь быть чисто человеческое!
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке