Никто будто и не понял, что на самом деле произошло, в особенности Тамара.
Она и на кладбище все еще пыталась закончить в свою пользу застарелый спор с мужем, но возразить теперь было некому – поэтому она обращалась к Ивану Шусту. Тот уклончиво пожимал плечами, изредка кивал, словно соглашался со всем и ни с чем по отдельности.
Не то сейчас было нужно Тамаре. Она распаляла себя, все больше накаляясь, будто в этом пламени должно было дотла сгореть все, что не было ее правотой. Перед партией, перед теми, кто говорил над гробом, втайне ненавидя жалкого самоубийцу, перед теми, кто трусливо изменял великому делу очищения мира от скверны. Казалось, еще минута – и она забьется в припадке.
Шуст, учуяв, подхватил женщину под руку, склонился к ее уху, зашептал.
Смотреть на это не было никакой возможности. Олеся отвернулась. На теплый от солнца гранитный парапет соседней могилы – некто Меньшов, генерал в отставке, – опустилась бабочка. Сложилась, на миг превратившись в прелый осиновый лист, и внезапно распахнула всю ширину зубчатых крыльев, мелко подрагивая. Два лазурных глаза внимательно уставились на Олесю.
Все еще кружилась голова. С того самого момента, как гроб начали опускать в яму и ей вдруг почудилось, что у могилы нет дна. Черный провал сквозь пласт глины, в котором шевелятся сгустки еще более глубокой тьмы.
Бабочка вспорхнула и заметалась между побитыми морозом туями.
Олеся и не заметила, как к Тамаре приблизился Булавин. Только услышав его сочувственный глубокий баритон, она обернулась. Александр Игнатьевич поклонился матери, произнес: «Скорблю вместе с вами. Ужасная потеря!» – и тут же отступил. Та резко вскинула подбородок, будто протестуя против смысла сказанного, жидкая прядь выбилась из-под платка, нелепо намазанный рот исказился, а во взгляде полыхнуло такое, что он счел за благо не продолжать. Как близкий, обнял мать Хорунжего – она обессиленно уткнулась лицом в борт его диагоналевого пиджака, поцеловал узловатые пальцы женщины и обернулся к Олесе.
– Девочка, всего два слова…
Булавин протянул руку, и она последовала за ним. Они прошли рядом несколько шагов, когда он почти беззвучно, не разжимая губ, произнес:
– Выслушай внимательно. Это очень важно. Что бы ни случилось, сегодня вечером ты должна прийти ко мне. Буду ждать после девяти. Ты помнишь, где я живу?
– Да, – сказала Олеся. – Хорошо помню. Вы…
– Это касается твоего отчима. И откладывать нельзя. Понимаешь меня?
Она кивнула. Булавин ссутулился и, не оглядываясь, зашагал по аллее. На полпути к воротам, выходящим на бывшую Епархиальную, его догнал кто-то из знакомых, а Олеся вернулась к своим.
Возможно, поэтому поминанье, устроенное дома, проплыло мимо нее, как тяжкий и путаный сон. И, как во сне, она не запомнила ни возвращения с Первого городского, ни того, что было дальше.
Запершись в своей комнате, Олеся впала в тягостное оцепенение. Ни одной мысли. Словно рассудок и душа, отказываясь вместить невмещаемое, невозможное, сжались до размеров стеклянного шарика вроде тех, какими любят играть дети. Шарик был зеленоватый, с неровностями и включениями воздушных пузырьков в мутноватой глубине, еще теплый. А все остальное сковал холод – настолько жестокий, что невозможно и пальцем пошевелить. Единственное, что проникало сквозь ее защитную оболочку, – хлопанье входной двери, эхо осторожных голосов и звуки шагов в коридоре за дверью. Заслышав их, она всякий раз вздрагивала и натягивала на колени край пушистого лiжника — подарка Хорунжего.
Ее дважды звали – сначала мать, потом бабушка. Пришлось выйти в комнату матери, которая показалась ей тесной и пахнущей, как давно не чищеный аквариум. Окно было распахнуто настежь, за ним в густеющих майских сумерках кивала верхушка молодого клена, но все равно над головами пластами стоял папиросный дым, а в нем прятались лица – два-три знакомых, а остальные неизвестно кто, чужие, ненужные люди, которых зачем-то позвала Тамара.
К счастью, никто не обратил на нее внимания. Олеся присела на край доски, уложенной на пару кухонных табуретов, где уже плотно поместились двое каких-то широкоспинных и багровошеих, один в чесуче, второй в серой пропотевшей толстовке. Ей придвинули тарелку и тяжелый, синего стекла, бокал с чем-то, но от густого запаха пищи и табака ее снова замутило.
Поднявшись, она пробормотала извинения и вернулась к себе, к своему одинокому холоду. Там стало немного легче.
Без четверти девять девушка выскользнула из своей комнаты. В коридоре и в прихожей никого не было. Она взялась за ручку входной двери, оставшейся незапертой, и вдруг оглянулась – позади, в проеме, ведущем к кухне, стояла бабушка. Глаза из-под туго повязанного платка смотрели сурово и требовательно. Будто она все знала и не могла одобрить поступков Олеси.
Олеся испугалась. Вот сейчас ее остановят, помешают, и тогда…
Она не успела додумать, что тогда может произойти. Бабушка Катя вполголоса спросила:
– Ты куда?
– Подышу, – проговорила Олеся, пряча глаза. – Душно очень.
Екатерина Филипповна кивнула и отвернулась.
Олеся толкнула дверь, выскочила на площадку и бросилась вниз. И только пролетев стремглав два лестничных марша, резко остановилась, охнула и схватилась за щиколотку. Дальше пришлось спускаться вприпрыжку, чтобы не ступать на пятку – так ноге было легче.
До угла Чернышевской и Каразинской, где находился недавно отстроенный четырехэтажный наркоматский дом со служебными гаражами во дворе, было не так далеко. Она свернула раз и другой, миновала военный госпиталь, чьи облезлые корпуса и старые вязы тонули в сумраке, пересекла кое-как освещенную, но людную Сумскую.
Из ресторана «Укрнархарча» напротив Дома старых большевиков доносилась музыка – какие-то куплеты под аккомпанемент скрипки и концертино. Сквозь широкое окно был виден певец – женоподобный юноша во фраке, ломавшийся на эстраде. У входа толклась кучка чубатых молодчиков с прилипшими к нижней губе окурками, глазея на только что подъехавшую машину. Дверца распахнулась – и в появившейся из авто даме в лиловой бархатной шляпке, осыпанной стразами, Олеся с удивлением узнала Фросю Булавину. Швейцар, кланяясь, отворил перед новыми посетителями двери, но спутника Фроси девушка так и не разглядела: кто-то из ресторанных завсегдатаев, отделившись от своих, окликнул ее и потянулся, пытаясь схватить за локоть.
Олеся отшатнулась, услышала в свой адрес похабное словцо, опустила голову и ускорила шаг. На пустынной Каразинской эхо подхватило неровный стук ее каблучков.
Как только она вошла в просторный, выложенный сверкающим кафелем холл четвертого подъезда, слева со стуком распахнулось оконце. Оттуда вынырнула плоская угреватая физиономия в фуражке наподобие железнодорожной.
– Вы к кому, товарищ? – подозрительно осведомился вахтер, ерзая от готовности броситься и упредить.
– К Александру Игнатьевичу, в сороковую. Назначено, – бросила Олеся и, пока вахтер ползал желтым кривым пальцем по строчкам, бормоча «Булавин, Булавин…», уже была на втором и звонила.
Открыли сразу – будто Булавин поджидал прямо в прихожей. Впустив девушку, он выглянул на площадку – туда выходила дверь еще одной квартиры, – а затем дважды повернул ключ в замке.
– Проходите, Леся, – он посторонился, пропуская ее.
Небольшая прихожая была ярко, пожалуй, чересчур ярко освещена. В этом беспощадном свете аскетическое лицо Александра Игнатьевича показалось ей землистым. Как прочерченные резцом, выделялись носогубные складки. Он был одет в теплую домашнюю куртку и застегнут на все пуговицы, словно и ему было так же зябко, как Олесе.
– Сюда, – указал он, – вторую занимает сестра. Сейчас ее нет дома.
Олеся кивнула и вошла. Небольшая комната с широким, во всю стену, но сейчас плотно зашторенным окном, походила на спальню и кабинет одновременно. Узкий кожаный диван с ковровыми подушками, грузный письменный стол, затянутый зеленым сукном и заваленный бумагами, пара старых кресел. Недопитый стакан чаю в литом серебряном подстаканнике с рельефом – пара тронутых чернью токующих тетеревов. На ковре, прикрывающем стену, в строгом порядке развешены двустволка, ягдташ, прочее охотничье снаряжение. Книги на подоконнике и на полу – совсем новые, в большинстве издания ДВУ.
После прихожей казалось сумрачно – настольная лампа под темно-синим колпаком выхватывала только поверхность стола.
– Садитесь, Леся, – Булавин кивнул на кресло. – Хотя я не думаю, что разговор наш займет много времени. Приходится спешить – и моей вины в том нет. Я понимаю ваши чувства…
– Давайте оставим мои чувства в покое, Александр Игнатьевич, – произнесла девушка, отворачиваясь и пряча лицо в тень. – Вы ведь не ради этого меня позвали?
– Нет, – он качнул коротко остриженной и рано поседевшей головой. – У меня к вам дело. Вернее… Я боюсь, мне не удастся выполнить то, о чем меня просил Петр… ваш отчим. Просто не успею. Поэтому…
– Я не понимаю, – быстро проговорила Олеся. – О какой просьбе вы говорите?
– Сейчас объясню.
Булавин наклонился и извлек из-под стола фибровый чемоданчик – из тех, что звались «студенческими». Довольно плоский, выкрашенный суриком, с навесным замком на крышке. Уложив его плашмя на стол, он спросил:
– Случалось вам видеть дома эту вещь? Попробуйте припомнить.
Олеся попробовала. Сначала не вышло – все, что вспоминалось, было связано с Петром. Как только в сознании возникали его лицо, руки, голос – внутри что-то переворачивалось и все гасло. Потом все-таки удалось: вот, кажется. Она возвращается из музыкальной школы – занятия почему-то отменили. Это прошлая осень. Край оврага, который тянется по незастроенной стороне Красных Писателей, завален палой листвой – пурпурной, ржаво-золотой, цвета бурого янтаря, внизу – строительный мусор, свалка. Дышится легко, и на одном дыхании она взлетает наверх, домой, вихрем проносится по квартире, еще не видя, но точно зная, что он здесь, распахивает дверь кабинета. «Добридень, Лесю! – со смущенной улыбкой произносит Петр, торопливо убирая в этот самый чемоданчик какие-то бумаги и захлопывая крышку. – Як ти?» – «Краще за вcix! – выпаливает она, уже начиная понимать, что явилась не вовремя, ему не до нее и не хочется, чтобы она видела его за этим делом, но все-таки спрашивает: – Що це в тебе?» – «Мотлох, – он морщится, ломает бровь, вертит в руках замок. – Стара чортiвня. Нiкому не цiкаве».
Она обижается. А это фибровое чудище с тех пор исчезает и больше ни разу не попадается ей на глаза.
– Да, – ответила Леся. – Всего один раз.
– Вам известно, что там находится?
– Нет.
– И не пытались заглянуть – хотя бы из любопытства?
– Зачем?
– Здесь то, что он писал для себя. Без всякой надежды опубликовать. И что-то вроде дневниковых записей. Это странные и, по-моему, очень опасные вещи – вы, Леся, должны об этом знать и помнить. За день до своего… до отъезда в командировку Петр пришел ко мне с этим чемоданчиком и попросил подержать у себя. И предупредил, чтобы я был крайне осторожен. Я не мог отказать.
– Он оставил вам ключ? – спросила Олеся.
Булавин беззвучно пожевал сухими губами.
– Значит, вы прочли?
– Кое-что, – казалось, он пристально изучает чернильное пятно на сукне столешницы, похожее на барсучью морду. – Далеко не все. Я, знаете ли, был слишком подавлен… Будто предчувствовал, как все повернется. Скажу только одно: у Петра была тайна, и ему приходилось с ней жить. Опять же – имена…
– Имена?
– Сами поймете. Читайте. Прочтите все подряд. Он этого хотел. Но я вас заклинаю, Леся: никогда, никому не показывайте его записей. При других обстоятельствах я бы не стал подвергать вас такому риску – но мне сегодня сообщили, что мною интересуются у Балия. Понимаете, что это означает?
– Понимаю.
– Вот поэтому я не могу держать архив Петра у себя. И обратиться мне не к кому – ситуация такова, что доверять можно только себе. Вы – не в счет, прошу прощения.
– Вы сказали – тайна?
– Несомненно. Я прагматик и в большой мере реалист, поэтому отказываюсь рассматривать то, о чем пишет Петр, как реальные события. Как действительность, ту самую, кантовскую, данную в ощущениях. Однако и на литературный прием это не похоже. Возможно, психологические эксперименты, о которых никто не подозревал. Или причуда мастера, который умеет все, но скован обстоятельствами. Одиночество, знаете ли…
– Он… – Олеся запнулась. – Мне кажется, он не был одинок. Во всяком случае…
– Можете мне поверить. Уж я-то знаю. Мы с Петром слишком давно знакомы. Вокруг него была пустыня, заколдованный круг, который год от года только расширялся. Ваш отчим, Леся, остался белой вороной среди толпы нынешних, вскормленных на приложениях к дореволюционной «Ниве» и лубочных просвитянских книжонках, их и считающих литературой. И единомышленников у него было раз-два и обчелся. Он первым в своем поколении определил болезнь: если нельзя о чем-то написать, это ненормально, так не может быть. Те, кто постарше, тоже знали это, но согласились, что в искусстве должны быть границы. Мораль, Бог, идея, равенство, уважение к физическому труду, в котором они в большинстве ни черта не смыслили. С этого все и началось. Шулерство! Вместо того, чтобы противиться чужой преступной воле, они признали ее своей – и почувствовали себя почти счастливыми. А Петр никогда не был счастлив, даже когда и враги, и почитатели в полном согласии признавали его первородство…
Булавин поднялся, шагнул к окну. Крупная мужская рука отвела угол коричневой плюшевой шторы. Он постоял, вглядываясь в темноту двора.
– Вам нужно побыстрее уходить, Леся. Постарайтесь, чтобы вахтер внизу не заметил, что у вас в руках. На улице будьте очень внимательны, может случиться всякое. Там я ничем не смогу помочь.
Он протянул ей чемоданчик, оказавшийся довольно увесистым, и отдельно – бронзовое колечко с небольшим ключом. Подумал: «Какая же она красивая… и измученная. Словно с Петром из нее ушла вся жизнь».
Колечко Олеся узнала – точно такое же, слегка сплюснутое, было на связке с ключами от их квартиры и подвала.
– Прощайте!
Они уже стояли в прихожей. Булавин отпер и снова выглянул, прежде чем выпустить девушку. В подъезде было пусто, как в заброшенной штольне.
Олеся спустилась и почти бегом миновала холл первого этажа, стараясь держаться вплотную к оконцу, за которым черной медузой плавала фуражка. Вряд ли вахтеру удалось заметить чемодан. Но дух она перевела только тогда, когда пружина механизма с важностью прикрыла позади нее тяжелую дверь. Девушка сразу же свернула направо.
Для возвращения Олеся решила выбрать другую дорогу. Сначала вверх по Чернышевской, затем на Госпитальную и, вплотную к оврагу, задами, вдоль дровяных сараев и заброшенных огородов, – к дому. В такое время риск столкнуться там с кем-либо, кроме мелкой шпаны, невелик. А со шпаной она умела договариваться – в выпускном классе ей не раз приходилось бывать в колонии для беспризорных в Куряже. Называлось – шефская работа.
Весь этот путь она проделала, начисто позабыв о боли в щиколотке и обеими руками прижимая к груди свою ношу. В темных переулках ей не встретилось ни души, но едва она свернула во двор писательского дома, как еще издали заметила у своего подъезда, там, где сгрудились в сумраке молодые кусты сирени, огонек папиросы. Он плавал слишком низко, то вспыхивая, то угасая, – словно куревом баловался малолетний недоросток.
Олеся сразу решила – кто-то сидит на скамье у входа. Может, просто так, а может, и с целью. Сознание испуганно ухватилось за эту мысль. Она мгновенно, почти инстинктивно, свернула с асфальта и бесшумно двинулась вдоль стены – там было совсем темно, и, если удастся подобраться незамеченной, можно сразу нырнуть в подъезд, миновав неизвестного с папиросой.
Ничего не вышло. Она была почти у цели, когда со скамьи окликнули:
– Ну-ка постой, дочка!..
Она застыла и тут же резко обернулась, пряча чемоданчик за спину. Голос показался знакомым. Со скамьи поднялась во весь рост шаткая фигура, надвинулась вплотную, тяжело дохнув спиртным.
Сильвестр – прозвище, данное Хорунжим, намертво приклеилось к его старому приятелю. Олеся едва сумела припомнить, как на самом деле зовут этого отличного, острого и успешного прозаика, гуляку, ласкового бабника, труса, по мнению одних, скрытого врага и уклончивого антисоветчика – по мнению других. Были и третьи – те считали Гордея Курченко штатным осведомителем. Иначе ему давно бы надлежало сидеть. Среди тех, кто присутствовал на поминанье, Олеся его не видела.
– Слушаю, Гордей Власович.
– Ты это видела?
Он ткнул рукой в темноту позади нее – жест был неверный, размазанный, и сразу стало ясно, что Сильвестр не в себе. Лица его девушка не видела – только смутно поблескивали белки.
– Что? – шепотом спросила она, непроизвольно отступая на шаг и оглядываясь.
За спиной у нее был дом, ничего больше. Время не позднее, начало одиннадцатого, но свет горит всего в двух-трех окнах. Серая пятиэтажная притаившаяся громада, в плане похожая на букву «С», – основной корпус, два крыла под прямым углом к нему. Кооператив «Слово» – сюда стремились многие, но получить здесь жилплощадь удавалось не каждому. Требовались заслуги.
– Видишь, на что похоже? Вон, вон, глянь – труба!
Олеся молча пожала плечами. Она так испугалась сначала, что на какое-то время перестала чувствовать свое тело. Не за себя – за чемоданчик и его содержимое.
– А знаешь ты, как по-латыни будет «сжигаю»? Crema! А по-итальянски еще лучше – cremato. И строеньице это – чисто крематорий… – он с трудом сглотнул, будто не все слова у него получалось вытащить оттуда, где они возникали. Какие-то оставались не выговоренными. – Все, понимаешь, у них продумано и расписано, чтоб всю нашу сволоту, всех щелкоперов одним махом и без хлопот… С-спалить к чертовой матери. Нравится тебе такая кабалистика?
Он уронил окурок, схватился за ветку сирени и неожиданно сел прямо на землю у ее ног. Будто устал держать себя вертикально. Затем внятным, трезвым и тоскливым голосом произнес:
– Тикать нужно отсюда. Тикать. Только куда?
Олеся не стала дожидаться, пока он снова поднимется, – юркнула в подъезд…
Дверь квартиры оставалась открытой, и в свою комнату ей удалось попасть без помех. Из столовой по-прежнему доносились голоса – но много громче, развязнее.
Первым делом Олеся заперлась на задвижку. Затем положила чемоданчик на кровать, открыла висячий замок и откинула крышку. Сердце вздрогнуло и тяжело застучало. Несколько канцелярских папок, помеченных его рукой. Не слишком толстых. Сверху – большая тетрадь в черном коленкоре, от первой и до последней страницы исписанная почерком Хорунжего. Такие он покупал и ей – для конспектов.
Больше ничего там не было.
А на что она надеялась? На записку? На письмо с последними, самыми важными словами? Но даже если Петр и рассчитывал, что чемоданчик в конце концов окажется у нее, он бы не стал ничего такого писать.
Она подождала ровно столько, сколько потребовалось, чтобы справиться с внезапным страхом и слезами. А потом открыла черную тетрадь.
О проекте
О подписке