Читать книгу «Моя сумасшедшая» онлайн полностью📖 — Светланы Климовой — MyBook.
image

3

Андрей Любомирович оказался прав.

Днем позже его жена уже примеряла в спальне городской квартиры соответствующее моменту платье. Блестящий аспидно-черный шелк, но, к сожалению, чересчур открытое. Для траурной церемонии не годится. Она любила легкое, светлое, и это платье – в прошлом вечернее, для выходов в театр и концерты, – было в ее гардеробе единственным.

Перебрав все, что попалось под руку, Вероника Станиславовна отложила платье в сторону. Пожалуй, придется остановиться на темной кружевной шали и черных перчатках к серому костюму из тонкой шерсти. Букет бледных тепличных лилий, ненакрашенный рот – достаточно. До отъезда на кладбище нужно еще успеть выпить кофе и позвонить на дачу – как там дети.

Соседа Бушмака похоронили вчера в полдень. Прибывшая поздно вечером группа оперативников – ведь случилось не где-нибудь, а в соседстве с дачами двух наркомов и секретаря ЦК – установила, что смерть была естественной и мгновенной: остановка сердца. Этим и объяснялись ушибы и ссадины на лице покойного. «Зарыли Зюка, – шмыгая, сообщила Настена, – как шелудивого пса. И отпеть некому, попа днем с огнем не достать». Вероника Станиславовна выдала три поллитры казенной, сдобных сухарей и леденцов – пусть поселковые помянут.

Тем временем Андрей Любомирович стоял в почетном карауле у гроба.

В актовом зале писательского клуба были распахнуты все двери, ряды плюшевых кресел и ковровые дорожки убраны. А на подиуме, среди бутафорских венков, вянущей на глазах сирени и нарциссов, смирно лежал тот, кто напоследок сумел-таки взорвать оцепенение столицы.

Впервые лицо покойного Филиппенко увидел сверху и слева, и в этом необычном ракурсе оно показалось ему помолодевшим, замкнутым и скульптурно завершенным, будто последнее принятое решение раз и навсегда стерло все лишнее. Эту мучительную выразительность, избыточную подвижность черт отмечали многие, относя ее на счет постоянно взвинченных нервов, а в последнее время и алкоголя. Теперь Петр казался спокойным – вот чего ему никогда не хватало при жизни.

Одного взгляда оказалось достаточно. Андрей Любомирович отвернулся и больше не смотрел: как раз отсюда, слева, был хорошо заметен кровоподтек, бурое пятнышко на белке глаза самоубийцы, наполовину прикрытого вспухшим желтым веком. Эта крохотная деталь, не имеющая уже никакого значения, пугала и отталкивала.

В остальном все шло, как полагается.

За время, отведенное для прощания, у гроба побывало партийное и советское начальство – не из высших сфер. Далее – те, кто считал себя единомышленниками покойного, потом гурьбой пошла разношерстная литературная и журналистская братия, актеры, художники – кто знал, любил и ценил. Простая публика в ожидании топталась перед входом – неожиданно огромная, растекшаяся до угла Пушкинской толпа. Однако последовала команда с самого верху – с прощанием уложиться в сорок минут, и без десяти десять тяжелые двустворчатые дубовые двери писательского клуба, знаменитые своей затейливой резьбой, были закрыты для посторонних.

Утром Андрей Любомирович, сделав над собой значительное усилие, поднялся в квартиру Хорунжего, чтобы выразить соболезнование вдове – Тамаре Клименко. Одно дело официальная церемония, и совсем другое – соседство по подъезду. Звонок был отключен, и пришлось осторожно постучать. Дверь на мгновение приоткрылась и тут же захлопнулась. В щель он едва успел разглядеть Тамару.

Пришлось ретироваться ни с чем.

И сейчас она никого к себе не подпускала со словами утешения. Отворачивалась, как от пустого места. Она простояла рядом с мужем все то время, пока тяжелый, обитый крепом и кумачом гроб устанавливали на подиуме, пока члены комиссии распределяли дежурства, пока ждали приезда руководства. Потом ее отвели к оставленным в углу креслам, где, согласно регламенту, полагалось находиться близким покойного. Ее костистая, заметная издалека фигура сразу съежилась, обмякла под мешковато сидящим черным платьем, измученное лицо исказилось, и Филиппенко успел заметить, как Тамара оттолкнула руку дочери, протянувшей ей платок.

Их, родственников Хорунжего, кроме жены, было всего трое. Он сразу узнал среди них мать Петра. Сходство было бесспорным – те же густые брови, тот же смуглый и чистый лоб, шляхетская осанка. Падчерица, Олеся, бледная, с непокрытой головой, не отрывающая глаз от паркета. Ее жених Никита держался поодаль. Простодушное, со здоровым румянцем, лицо этого широкоплечего и, видно, физически очень сильного парня выглядело вконец расстроенным.

Время, отведенное для прощания, заканчивалось, и зал понемногу пустел; молчаливой чередой потянулись к выходу члены комиссии, следом персонал начал выносить венки. Шестеро заранее назначенных литераторов – из тех, что помоложе, подняли гроб с подиума, и Петр Хорунжий неспешно поплыл к ожидавшей у входа полуторке с опущенными бортами, задрапированными кумачом.

Филиппенко вышел на воздух в числе последних и взглянул на часы.

Небо было высокое, синее, как дрезденский фарфор, и без единого облачка. Поэтому, когда оркестр школы Красных старшин грянул Шопена, музыка эта, полная сиплых вздохов и медных восклицаний, показалась совершенно неуместной.

Полуторка тронулась, и толпа, постепенно растягиваясь, повалила следом. Процессия направлялась к старому кладбищу – не к тому, которое лет пять назад снесли подчистую, вымостив на его месте черным диабазом громадную площадь перед зданием Госпрома, а к Первому городскому, вдоль трамвайной колеи. Мимо облупленных фасадов старых доходных домов на Пушкинской, недостроенных общежитий, через пустырь, за которым торчала наглухо заколоченная кладбищенская церковь, – к главным воротам. Многие шли по тротуарам, но и без того процессия растянулась на квартал, надолго остановив трамвайное движение.

У входа на кладбище теснились легковые автомобили, большинство с ведомственными номерами, и молча толпился народ. Толпа с каждой минутой росла, но кладбище было оцеплено двойным кольцом милиции, и на территорию никого не пропускали.

Перед тем как пройти за ворота, распахнувшиеся, чтобы пропустить полуторку с гробом, Андрей Любомирович задержался у входа и отыскал взглядом Веронику. Жена стояла у машины, переговариваясь с водителем. Он сразу же направился туда, чтобы отвести ее к остальным женщинам – к тем, кого она хорошо знала. На кладбище будут Майя Светличная и Фрося Булавина – невеста Ивана Шуста. Шуст, как и сам Филиппенко, состоял в комиссии, и вряд ли бы это обрадовало покойного.

Зная, что на кладбище повсюду расставлены люди Балия, он, уже миновав милицейский кордон, вполголоса предупредил жену держать язык за зубами, избегать разговоров с незнакомыми, а когда все кончится, не задерживаться и ждать у машины.

Кроме того, ему предстояло в числе первых произнести прощальное слово.

Сам полпред ОГПУ по Украине, которому знающие люди уже прочили пост наркома внутренних дел, находился недалеко от свежевырытой могилы, но как бы в стороне и, казалось, никакого отношения не имел ни к этой могиле, ни к своим подчиненным, ни к тому, что творилось за воротами кладбища. Вячеслав Карлович присутствовал как частное лицо. В плаще, несмотря на теплую погоду, застегнутом на все пуговицы, в светло-коричневой фетровой шляпе, твердо насаженной на острую лысеющую макушку и затеняющей лицо полями. Рядом стояла его молодая жена как бы в полутрауре – темная кружевная косынка, оттеняющая медный блеск пышных волос, рука, прижимающая букет к узкому бедру, обтянута черной лайковой перчаткой.

И ее, и Вячеслава Карловича исподтишка разглядывали – Юлия все время чувствовала на себе внимательные и настороженные взгляды. Не удивительно – едва ли не впервые она появилась на людях с мужем. Отца и матери здесь не было и быть не могло, хотя родители высоко ценили книги Хорунжего и его самого знали достаточно близко. Сразу после похорон Юлия собиралась отправиться прямо к ним: врачи все еще настаивали, чтобы отец не выходил из дому, и это ее тревожило. Она поискала знакомые лица среди тех, кто получил пропуска на кладбище, – народ начал подтягиваться к валу из венков, окружившему глинистую яму, – и увидела Олесю Клименко. Девушка стояла в стороне от всех.

В этом не было умысла: спускаясь по широким ступеням писательского клуба, Леся угодила каблуком в трещину между гранитными блоками, оступилась и подвернула ногу. Никита тут же подхватил, довел до чьей-то машины, усадил и отправил, а сам вернулся к Тамаре и матери Хорунжего и вместе с ними шел за гробом.

«Эмке» пришлось двигаться в объезд, но все равно они далеко обогнали траурный кортеж. У ворот кладбища к машине бросился, козыряя на ходу, милиционер. Распахнул дверцу, а заметив, что девушка прихрамывает, вежливо предложил проводить. Олеся отказалась и заковыляла по главной аллее. Единственное, чего ей сейчас хотелось, – остаться одной.

Через некоторое время на аллее показался разукрашенный полотнищами кумача грузовик. За ним к месту захоронения вразброд тянулась избранная публика. Однако Олеся не спешила присоединиться к тем, кто пришел сам или был назначен участвовать. Щиколотка распухла, но уже не ныла, и обморочная желтизна удлиненного, слегка цыганистого лица девушки была вызвана вовсе не этой болью. Она провела ночь без сна и держалась из последних сил, чтобы не предать Петра слабостью или слезами до самого конца.

Девушка закрыла глаза и изо всех сил сжала кулаки. Ногти до крови впились в ладони. Господи, как же она ненавидит их всех: и ближних, и дальних. Никто не удержал его, не остановил – ни один! Она знала, что это невозможно: он всегда все решал сам, но ведь наверняка был хотя бы крохотный шанс!.. И проститься с Петром ей тоже не дали. Тело доставили в морг Института судебной экспертизы, а из морга – прямо в писательский клуб. Кто одел его, кто последним видел его плечи, маленькие сильные кисти, родинку на правом запястье? Кто последним поцеловал его упрямо сжатый рот?..

Не она…

Неожиданно приехала из Полтавы бабушка, вся в черном, молча обминала углы, исподлобья скорбно поглядывала на нее; матери не было дома с утра четырнадцатого. Олеся собиралась на рынок в надежде раздобыть ранней зелени и – как ей давно хотелось – творога. Петр должен был вернуться дня через три, и тогда бы она улучила момент и все ему сказала… Уже на пороге бабушка позвала ее к телефону, и, пока она коротко говорила с Никитой, вдруг прижалась лицом к ее спине и всхлипнула. Леся обернулась, весело чмокнула ее и побежала вниз.

Никита ждал на углу. Не здороваясь, он грубо брякнул: «Хорунжий застрелился!» – «Какой Хорунжий? – она, не понимая, вопросительно смотрела на его красное злое лицо. – Ты врешь. Мне сказали бы первой…» – «Твой отчим умер… Леся! Дай руку! Куда ты? Я ни в чем не виноват. Твоя мать просила сообщить…» – «Убирайся! – закричала она. – Лучше бы ты молчал. Лучше бы я никогда ничего не знала!..»

Потом ее от всего отстранили. Заставили сидеть у себя в комнате и сходить с ума. Мать за два дня стала похожей на головешку с пожарища. Все время что-то бессвязно бормотала, взгляд ее тупо блуждал, а когда кто-нибудь приходил, бросалась к вошедшему с криком: «Как он мог? Как посмел!?» Потом постучалась маленькая Майя Светличная, вошла, присела на краешек постели, сверкнула изумрудными глазами и произнесла: «Петр был следующим. А Тамару не суди. Позаботься о своем будущем. Тебе, девочка, нужно как можно скорее уезжать отсюда»…

Леся оторвала глаза от земли под ногами – сухая хвоя, космы тонкой травы, мелкий мусор.

Площадка вокруг могилы уже до отказа заполнилась людьми. Стоял красный с черными фестонами ящик, в котором восковой куклой в атласной упаковке, весь в мятых цветах, лежал Петр. Однажды он сказал, что умирать необходимо, что после смерти человек возвращается к самому своему началу – и ему больше нечего скрывать от мира: ни слабость, ни страх, ни собственную подлость, ни желания.

Невыносимо было смотреть в ту сторону. Чтобы не выдать себя, Леся исподлобья огляделась.

Она сразу же заметила Юлию Рубчинскую, давнюю приятельницу, еще со времен музыкальной школы. Нынешняя Юля… Ее кружевные перчатки, дорогой костюм, белолицый, с намечающимся брюшком мужчина в широкополой шляпе, тесно стоящий рядом, – все это было тем, о чем Петр, посмеиваясь, говорил: «Piд розпадається, а клас стоïть». Мужа Рубчинской он называл «хижак гостроголовий» и не судил Юлию: «Вона помилилася. Твоя, Лесю, колежанка, схожа на всю Украïну – хай недобре, аби живi…»

Неожиданно встретившись взглядом с Рубчинской, она вздрогнула: все что угодно можно было прочесть на этом тонком чистом лице, только не скорбь. Они обе знали – смерть ничего не меняет, любовь не умирает вместе с человеком. И тот, кто стоит рядом с нею, пряча лицо под шляпой, к ее любви не имеет отношения.

1
...
...
9