Я не хочу больше писать о войне… Опять жить среди «философии исчезновения» вместо «философии жизни». Собирать бесконечный опыт не-бытия. Когда закончила «У войны не женское лицо», долго не могла видеть, как от обыкновенного ушиба из носа ребенка идет кровь, убегала на отдыхе от рыбаков, весело бросавших на береговой песок выхваченную из далеких глубин рыбу, меня тошнило от ее застывших выпученных глаз. У каждого есть свой запас сил, чтобы защититься от боли — физический и психологический, мой был исчерпан до конца. Меня сводил с ума вой подбитой машиной кошки, отворачивала лицо от раздавленного дождевого червяка. Высохшей на дороге лягушки… Думалось не раз, что животные, птицы, рыбы тоже имеют право на свою историю страдания. Ее когда-нибудь напишут.
И вдруг! Если это можно назвать «вдруг». Идет седьмой год войны… Но мы ничего о ней не знаем, кроме героических телерепортажей. Время от времени нас заставляют встрепенуться привезенные издалека цинковые гробы, не вмещающиеся в пенальные размеры «хрущевок». Отгремят скорбные салюты — и снова тишина. Наша мифологическая ментальность незыблема — мы справедливые и великие. И всегда правы. Горят-догорают последние отблески идей мировой революции… Никто не замечает, что пожар уже дома. Загорелся собственный дом. Началась горбачевская перестройка. Рвемся навстречу новой жизни. Что нас самих ждет впереди? На что окажемся способны после стольких лет искусственного летаргического сна? А наши мальчики где-то далеко неизвестно за что погибают…
О чем говорят вокруг меня? О чем пишут? Об интернациональном долге и геополитике, о наших державных интересах и южных границах. И этому верят. Верят! Матери, еще недавно в отчаянии бившиеся над слепыми железными ящиками, в которых им вернули сыновей, выступают в школах и военных музеях, призывая других мальчиков «выполнить свой долг перед Родиной». Цензура внимательно следит, чтобы в военных очерках не упоминалось о гибели наших солдат, нас уверяют, что «ограниченный контингент» советских войск помогает братскому народу строить мосты, дороги, школы, развозить удобрения и муку по кишлакам, а советские врачи принимают роды у афганских женщин. Вернувшиеся солдаты приносят в школы гитары, чтобы спеть о том, о чем надо кричать.
С одним долго говорила… Я хотела услышать о мучительности этого выбора — стрелять или не стрелять? А для него тут как бы — никакой драмы. Что хорошо? Что плохо? Хорошо «во имя социализма» убить? Для этих мальчиков границы нравственности очерчены военным приказом. Правда, о смерти они говорят осторожнее, чем мы. Тут сразу обнаруживается расстояние между нами.
-
Как одновременно переживать историю и писать о ней? И нельзя любой кусок жизни, всю экзистенциальную «грязь» взять за шиворот и втащить в книгу. В историю. Надо «проломить время» и «уловить дух».
«У существующей печали сто отражений» (В. Шекспир. Ричард III).
…На автобусной станции в полупустом зале ожидания сидел офицер с дорожным чемоданом, рядом с ним худой мальчишка, подстриженный под солдатскую нулевку, копал вилкой в ящике с засохшим фикусом. Бесхитростно подсели к ним деревенские женщины, выспросили: куда, зачем, кто? Офицер сопровождал домой солдата, сошедшего с ума: «С Кабула копает, что попадет в руки, тем и копает: лопатой, вилкой, палкой, авторучкой». Мальчишка поднял голову: «Прятаться надо… Я вырою щель… У меня быстро получается. Мы называли их братскими могилами. Большую щель для всех вас выкопаю…»
Первый раз я увидела зрачки величиной с глаз…
Я стою на городском кладбище… Вокруг сотни людей. В центре — девять гробов, обшитых красным ситцем. Выступают военные. Взял слово генерал… Женщины в черном плачут. Люди молчат. Только маленькая девочка с косичками захлебывается над гробом: «Папа! Па-а-почка!! Где ты? Ты обещал мне куклу привезти. Красивую куклу! Я нарисовала тебе целый альбом домиков и цветочков… Я тебя жду…». Девочку подхватывает на руки молодой офицер и уносит к черной «Волге». Но мы еще долго слышим: «Папа! Па-а-а-почка… Любимый па-а-почка…»
Генерал выступает… Женщины в черном плачут. Мы молчим. Почему мы молчим?
Я не хочу молчать… И не могу больше писать о войне.
5 сентября
Ташкент. В аэропорту душно, пахнет дынями, не аэропорт, а бахча. Два часа ночи. Бесстрашно ныряют под такси толстые полудикие кошки, говорят, афганские. Среди загоревшей курортной толпы, среди ящиков, корзинок с фруктами прыгают на костылях молодые солдаты (мальчишки). На них никто не обращает внимания, уже привыкли. Они спят и едят тут же на полу, на старых газетах и журналах, неделями не могут купить билеты в Саратов, Казань, Новосибирск, Киев… Где их искалечили? Что они там защищали? Никому не интересно. Только маленький мальчик не отводит от них своих широко раскрытых глаз, и пьяная нищенка подошла к одному солдатику:
— Поди сюда… Пожалею…
Он отмахнулся костылем. А она, не обидевшись, добавила еще что-то печальное и женское.
Рядом со мной сидят офицеры. Говорят о том, какие у нас плохие протезы. О брюшном тифе, холере, малярии и гепатите. Как в первые годы войны не было ни колодцев, ни кухонь, ни бань, нечем было даже мыть посуду. А еще о том, кто что привез: кто — «видик», кто магнитофон — «Шарп» или «Сони». Запомнилось, какими глазами они смотрели на красивых, отдохнувших женщин в открытых платьях…
Долго ждем военный самолет на Кабул. Говорят, что сначала загрузят технику, а потом людей. Ждет человек сто. Все — военные. Неожиданно много женщин.
Отрывки из разговоров:
— Теряю слух. Первыми перестал слышать высоко поющих птиц. Последствие контузии в голову… Овсяницу, например, не слышу начисто. Записал ее на магнитофон и запускаю на полную мощность...
— Сначала стреляешь, а потом выясняешь, кто это — женщина или ребенок? У каждого свой кошмар…
— Ослик во время обстрела ложится, кончится обстрел — вскакивает.
— Кто мы в Союзе? Проститутки? Это мы знаем. Хотя бы на кооператив заработать. А мужики? Что мужики? Все пьют.
— Генерал говорил об интернациональном долге, о защите южных рубежей. Даже расчувствовался: «Возьмите им леденцов. Это же дети. Лучший подарок — конфеты».
— Офицер был молодой. Узнал, что отрезали ногу: заплакал. Лицо как у девочки — румяное, белое. Я сначала боялась мертвых, особенно если без ног или без рук. А потом привыкла…
— Берут в плен. Отрезают конечности и перетягивают жгутами, чтобы не умерли от потери крови. И в таком виде оставляют, наши подбирают обрубки. Те хотят умереть, их насильно лечат. А они после госпиталя не хотят возвращаться домой.
— На таможне увидели мой пустой саквояж: «Что везешь?» — «Ничего». — «Ничего?» Не поверили. Заставили раздеться до трусов. Все везут по два-три чемодана.
-
В самолете мне досталось место возле привязанного цепями бронетранспортера. К счастью, майор возле меня оказался трезвым, все остальные вокруг были пьяны. Неподалеку кто-то спал на бюсте Маркса (портреты и бюсты социалистических вождей навалили без упаковок), везли не только оружие, но и набор всего необходимого для советских ритуалов. Лежали красные флаги, красные ленточки…
Вой сирены...
— Вставайте. А то проспите царство небесное. — Это уже над Кабулом.
Идем на посадку.
… Гул орудий. Патрули с автоматами и в бронежилетах требуют пропуска.
Я не хотела больше писать о войне. Но вот я на настоящей войне. Всюду люди войны, вещи войны. Время войны.
12 сентября
Что-то есть безнравственное в разглядывании чужого мужества и риска. Вчера шли на завтрак в столовую, поздоровались с часовым. Через полчаса его убил случайно залетевший в гарнизон осколок мины. Целый день пыталась вспомнить лицо этого мальчика…
Журналистов здесь называют сказочниками. Писателей тоже. В нашей писательской группе одни мужчины. Рвутся на дальние заставы, хотят пойти в бой. Спрашиваю у одного:
— Зачем?
— Мне это интересно. Скажу: на Саланге был. Постреляю.
Не могу отделаться от чувства, что война — порождение мужской природы, во многом для меня непостижимое. Но будничность войны грандиозна. У Аполлинера: «Ах, как красива война».
На войне все другое: и ты, и природа, и твои мысли. Тут я поняла, что человеческая мысль может быть очень жестока.
-
Спрашиваю и слушаю везде: в солдатской казарме, столовой, на футбольном поле, вечером на танцах — неожиданные тут атрибуты мирной жизни:
— Я выстрелил в упор и увидел, как разлетается человеческий череп. Подумал: «Первый». После боя — раненые и убитые. Все молчат… Мне снятся здесь трамваи. Как я на трамвае еду домой… Любимое воспоминание: мама печет пироги. В доме пахнет сладким тестом…
— Дружишь с хорошим парнем… А потом видишь, как его кишки на камнях висят. Начинаешь мстить.
— Ждем караван. В засаде два-три дня. Лежим в горячем песке, ходим под себя. К концу третьего дня сатанеешь. И с такой ненавистью выпускаешь первую очередь. После стрельбы, когда все кончилось, обнаружили: караван шел с бананами и джемом. На всю жизнь сладкого наелись…
— Взяли в плен «духов»… Допытываемся: «Где военные склады?» Молчат. Подняли двоих на вертолетах: «Где? Покажи». Молчат. Сбросили одного на скалы…
— Заниматься любовью на войне и после войны — это не одно и то же… На войне все как в первый раз …
— «Град» стреляет… Мины летят… А над всем этим стоит: жить! жить! жить! Но ты ничего не знаешь и не хочешь знать о страданиях другой стороны. Жить — и все. Жить!
-
Написать (рассказать) о самом себе всю правду есть, по замечанию Пушкина, невозможность физическая.
На войне человека спасает то, что сознание отвлекается, рассеивается. Но смерть вокруг нелепая, случайная. Без высших смыслов.
-
…На танке красной краской: «Отомстим за Малкина».
Посреди улицы стояла на коленях молодая афганка перед убитым ребенком и кричала. Так кричат, наверное, только раненые звери.
Проезжали мимо убитых кишлаков, похожих на перепаханное поле. Мертвая глина недавнего человеческого жилища была страшнее темноты, из которой могли выстрелить.
В госпитале я положила плюшевого мишку на кровать афганского мальчика. Он взял игрушку зубами и так играл, улыбаясь, обеих рук у него не было. «Твои русские стреляли, — перевели мне слова его матери. — А у тебя есть дети? Кто? Мальчик или девочка?» Я так и не поняла, чего больше в ее словах — ужаса или прощения?
Рассказывают о жестокости, с которой моджахеды расправляются с нашими пленными. Похоже на средневековье. Здесь и в самом деле другое время, календари показывают четырнадцатый век.
У Лермонтова, в «Герое нашего времени» Максимыч, оценивая действия горца, который зарезал отца Бэлы, говорит: «Конечно, по-ихнему он был совершенно прав», — хотя с точки зрения русского поступок зверский. Писатель уловил эту удивительную русскую черту — умение стать на позицию другого народа, увидеть вещи и «по-ихнему».
А сейчас…
17 сентября
Изо дня в день вижу, как человек скользит вниз. И редко — вверх.
О проекте
О подписке