Задребезжал дверной звонок, и Герта замерла, затаив дыхание, перед кухонной плитой с чайником в руках. Сегодня она никого не ждала. За окном мансарды серая туча всей тяжестью давила на крыши рю Лобино. Разбитое стекло залеплено пластырем, Руфь так старательно наклеивала его. В этой квартире они жили вдвоем с самого приезда в Париж.
Герта до крови закусила губу. Ей ведь уже казалось, что страх ушел, но нет. Теперь она знала: страх, настоящий страх, если уж поселился в человеке, никуда не денется, он так и сидит внутри, съежившись, прикинувшись осторожностью, мнительностью, даже если причин для него уже не существует, даже если ты в безопасности, даже если давно не в Германии, а в городе, где чуть не под каждой крышей мансарда, зато нет застенков, в которых могут запытать до смерти. Чувство такое, будто в конце любой лестницы не хватает одной ступеньки. Знакомое ощущение, сказала она себе, переводя дух и успокаиваясь, как будто выброс адреналина придал ей смелости. Страх утек на плитки пола вместе с несколькими каплями чая. Страх был старым знакомым, давним попутчиком.
Каждый пассажир знает, где сидит сосед. Ты – там. Я – тут. Все по местам. Возможно, так лучше, подумала Герта. Когда позвонили во второй раз, она медленно опустила чайник на стол и пошла открывать.
Тощий мальчишка с едва заметным пушком над верхней губой склонился перед ней в почтительном поклоне и передал письмо в длинном конверте без почтового штемпеля, но с красно-синей маркой Центра помощи беженцам. Ее имя и адрес были напечатаны на машинке заглавными буквами. Распечатывая конверт, Герта слышала, как кровь стучит в висках, медленно, как у подсудимого в ожидании вердикта. Виновен. Невиновен. Она никак не могла понять, что написано в письме, пришлось перечитать его несколько раз, пока не прошло оцепенение в мышцах и выражение лица не изменилось, как меняется пейзаж, когда солнце выглядывает из-за тучи; она не то чтобы улыбалась, улыбка поселилась внутри ее, завладела ею без остатка – не только уголками губ, но и глазами, взглядом, внезапно устремленным в потолок, как будто там, вверху заплясало в воздухе перышко ангела. Есть слова, которые только братья и сестры умеют говорить друг другу. И как только они их скажут, все встает на свои места, Вселенная снова обретает гармонию. Отрывок из авантюрного романа, прочитанного в детстве вслух на крыльце в ожидании ужина, может оказаться секретным кодом, которого никому больше не дано расшифровать. И потому, когда Герта прочла: «Взору его предстала извилистая река, крепость на берегу и над ее стенами – купола двух соборов, крыши трех дворцов и арсенала». Она видела, как свет керосиновой лампы освещает сначала рукава свитера, плечи, а потом и обложку, на которой юноша со связанными руками бредет по заснеженной дороге за всадником-татарином… Теперь уж сомнений не было: река – это Москва-река, крепость – Кремль, а город – Москва, именно так описанная в первой главе жюль-верновского «Михаила Строгова»[2]. Она с облегчением вздохнула, поняв, что Оскар и Карл в безопасности.
Новость окрылила ее, наполнила восторгом, который тут же потребовал выражения. Хотелось поделиться новостью с Руфью, с Вилли, с остальными. Герта подошла к шкафу и посмотрелась в зеркало: руки в карманах, светлые волосы, короткая стрижка, высоко поднятые брови. Она изучала себя внимательно и осторожно, будто нежданно встреченную незнакомку. Незнакомку ростом метр пятьдесят, маленькую и поджарую, точно жокей. Не красавица, не слишком бойкая, одна из двадцати пяти тысяч беженцев, оказавшихся в этом году в Париже. Блузка с засученными рукавами, серые брюки, острый подбородок. Она подошла ближе к зеркалу и заметила в глазах какое-то особое выражение, что-то вроде необъяснимого, почти неосознанного упрямства, достала из тумбочки губную помаду и, приоткрыв рот, подчеркнула улыбку яростно-алым, почти до неприличия ярким цветом.
Можно оказаться за сотни километров от дома в мансарде Латинского квартала с пятнами влаги на потолке и постоянно ревущими, точно пароходный гудок, трубами канализации, не зная толком, что с тобой будет, без вида на жительство и без денег, кроме тех, которые изредка присылают друзья из Штутгарта, можно ощутить на своей шкуре вечную причину людской бесприютности, разделить отчаяние тех, кто прошел самую длинную тысячу метров в своей жизни, а потом, глянув в зеркало, убедиться, что на лице твоем все еще светится непобедимая жажда счастья, бодрая, неисчерпаемая, неколебимая решимость. «Возможно, – подумала она, – эта улыбка – моя единственная охранная грамота. Самые красные нынче губы в Париже».
Она на бегу сдернула плащ с вешалки, выскочила на улицу и окунулась в парижское утро.
Вот уже несколько месяцев город на берегах Сены кипел идеями, служил колыбелью самых смелых замыслов. Монпарнасские кафе, открытые в любое время суток, для вновь прибывших стали чуть ли не центром мироздания. Здесь обменивались адресами, подыскивали хоть какую-нибудь работу, обсуждали последние новости из Германии, иногда появлялись кое-какие берлинские газеты. Обычно посетитель обходил весь зал, от столика к столику, и так получал полный отчет о событиях дня. Они с Руфью завели привычку встречаться на террасе кафе «Ле Дом», и именно туда направилась Герта своей особой походкой, засунув руки в карманы плаща. Ежась от холода, девушка пересекла рю Сэн. Ей нравился этот сумрачный свет, кафе, открытые ночь напролет, свинцовые водостоки на крышах, распахнутые окна и споры о судьбах мира.
Но было у Парижа и другое лицо. Многих французов наплыв беженцев тяготил. «Парижане обнимают тебя, а потом преспокойно бросают помирать от холода за порогом», – говорила Руфь, и нельзя было с ней не согласиться. Судьба евреев Европы теперь была расписана и на парижских стенах, как раньше на стенах Берлина, Будапешта и Вены… Проходя мимо вокзала Аустерлиц, где ей должны были передать посылку, Герта увидела, как группа парней из «Огненных крестов»[3] расклеивает антисемитские листовки на стенах метро, и в глазах у нее потемнело. Опять горький привкус угольной пыли подступил к горлу. Внезапно нахлынувшее чувство совсем не походило на страх, охвативший ее дома, когда позвонили в дверь. Теперь скорее случился неуправляемый взрыв гнева, от которого Герта закричала не своим голосом:
– Fascistes! Fils de pute![4] – Она сама изумилась, как ясно и четко это у нее вышло, да еще на идеальном французском. Парней было пятеро. Все в кожаных куртках и высоких сапогах, как петухи со шпорами. Но куда, черт возьми, подевалось ее хваленое самообладание и хладнокровие – с опозданием спохватилась Герта. Пожилой господин, выходящий из здания почты, смерил ее с ног до головы осуждающим взглядом. Несдержанность так раздражает французов.
Самый высокий из парней подскочил и помчался за ней прыжками. Можно было укрыться в ближайшем магазине или кафе, да хоть на той же почте, но почему-то это не пришло девушке в голову. Она просто резко свернула на другую улицу, узкую, с нависающими балконами, и шла, стараясь не ускорять шаг, прижимая сумку к животу, как будто инстинктивно защищаясь ею, слушая шаги за спиной, но не решаясь обернуться. Через полквартала Герта разобрала, что кричит ей преследователь. Голос – как лезвие ножовки. И тут она побежала. Со всех ног. Не важно куда, будто бежать заставляла не угроза, а нечто иное, нечто давящее изнутри. Герта неслась вперед, словно пытаясь выбраться из лабиринта, в котором оказалась пленницей. А она ведь и вправду была в лабиринте. Во рту пересохло, к горлу подступала горечь стыда и унижения, как в детстве, когда одноклассницы смеялись над ее привычками. Она снова стала той девочкой в белой блузке и юбке в складку, которой нельзя было в субботу прикасаться к монетам и которая
О проекте
О подписке