О, как бы он хотел иметь здоровые ноги, которые унесли бы его прочь от этих коварных и, что самое ужасное, совершенно искренних разговоров, опутывавших его стремление к бегству невидимыми туманными нитями. Но он был парализован, пусть и временно; постоянно усиливалась боль в груди, в щиколотках, в артериях и в висках, и он ощущал паралич всякий раз, когда пытался повернуться на сухом песке, печально постанывавшем в ответ из-под брезента. Ему приходилось оставаться и постоянно убегать – неразрешимая дилемма паралитика. Нужно прогнать ее, ту единственную, которая без малейшей задней мысли своим искренним желанием, чтобы он продолжал жить, вынуждала его оставаться, лишала его возможности бегства, а он, он не хотел убеждаться в том, что бегство – штука совершенно бесполезная, не хотел убеждаться в том, что когда-то в его жизни было то, что заставляет оставаться. Остановить бегство, которое уже началось, – ужаснейшая затея: моменты промедления каменными жерновами повисают у беглеца на шее, все, от чего так хотелось убежать, набрасывается на него, подобно своре коренастых, скалящих зубы псов, топчется у него на животе и рвет на части задыхающееся тело, пока не выпустит кишки наружу.
– Если ты думаешь, что я могу полюбить тебя, то серьезно ошибаешься, – прошептал он ей тихо-тихо, чтобы никто не услышал. – Я лежу здесь и гнию заживо, и тебе это прекрасно известно. Ведь это настоящая пытка – ты выбираешь меня, именно меня, неспособного сдвинуться с места, меня, неспособного даже справить нужду, не причинив себе и вам массу неудобств! Чего бы тебе не пойти к здоровяку-капитану, у него потенции хватит на всех нас! Прошу, спрячь меня от всех этих взглядов, и прежде всего – от своего, заверни меня в брезент, как заворачивают в саван умершего, а потом изо всех сил колоти по невидимому телу кулаками, ведь я уже не сопротивляюсь, я уже не жилец, и ты это наверняка понимаешь.
Против его воли взгляд тут же взлетел вверх, минуя огромную, неимоверно гладкую поверхность моря, и наткнулся на белые яхты полуденных облаков, величественно плывших к горизонту. Ее же взгляд упал вниз, и он наблюдал за тем, как лед со всех сторон окружает острова ее зрачков, как по лицу проносится пронизывающий холодом ветер и черты застывают, словно пейзаж где-нибудь в тундре. Англичанка, завернутая в грубую ветошь и похожая на мумию, медленно поднялась на ноги, и в тот же момент из глубины острова раздался вопль, довольно громкий, резкий, но крайне непродолжительный – кричал ли то человек или зверь? – но девушка ничего не слышала. Просто четыре раза ударила его тыльной стороной загорелой и шершавой от песка правой ладони по скуле и носу, ударила вяло и лениво, навеки застыв в своей боли: казалось, будто руку случайно поднял труп или вдруг пошевелился памятник, – и на этом всё.
Неподвижными шагами, поразительно похожая на статую, она направилась к огню, не замечая, что тряпки, обернутые вокруг правой израненной стопы, постепенно размотались и волочатся за ней, словно истекающий кровью взорванный бронепоезд, подошла к костру и медленно осела на песок. На берегу больше никого не было, как будто они остались одни в целом мире: только птица кружила над струйками дыма и беззвучно раскрывала клюв, словно бы что-то бросая в огонь. На скалах глухо стучали хвостами ящерицы, из расположенного на возвышении леса слышались чьи-то настойчивые крики – наверное, кричавшего все еще пытались найти.
Ее удары помогли Джимми одержать победу над внутренним параличом: мир снова обрел четкие очертания, присущее ему зло ясно обозначило свое присутствие, и вот что удивительно – с каждой секундой яма в высокой траве, шуршавшей где-то далеко над ним, рывками приближалась. Мышцы размягчились под руками веселой невидимой массажистки, и теперь ему не хватало только последней капли злости, которая выдернула бы его из дремы и одним броском переместила бы его тело на оставшиеся несколько шагов. Всю ночь и весь день он пролежал один: все покинули его, притворяясь, что не замечают, – судя по всему, они приняли решение дать ему спокойно умереть, что вполне совпадало с его собственным намерением, ведь бурлящая внутри них злоба многократно повышала шансы на побег.
Внезапно на остров пришла ночь, черная и беззвездная, над морем словно проблески маяка время от времени вспыхивали белые крылья птиц, волны прищелкивали огромными языками и жадно чавкали. С наступлением темноты немые птицы будто бы обретали голос – или же голоса звучали у него в голове? Тишину изредка разрывал надрывный, сдавленный гортанный звук: птицы говорили сами с собой, а не друг с другом. Песок внезапно снова стал влажным, будто кто-то быстро лизнул его языком, остров сковали доспехи холода, в небе на неприятной высоте вспыхнули звезды, но тут же перестали мерцать, своей неподвижностью напоминая застывшие зрачки только что умершего человека.
На рассвете произошло нечто удивительное – спавший рядом с боксером Лука Эгмон со стоном встал и утопил свое притворное милосердие, выпустив из бочки остатки пресной воды. Какую же благодарность Джимми испытал к нему за этот поступок: еще один швартовочный конец обрезан, и теперь можно воздушным шариком взмыть вверх в тишину и одиночество. Болезненное наслаждение растеклось по конечностям, паралич, как уже говорилось, отступил, и вот Джимми бежит. Быстрее ветра он несется сквозь утро, стопы клавишами печатной машинки бьют по чистому листу песка, постоянно омываемого прибоем, и вот солнце уже светит ему в спину, море еще не плавится под знойными лучами, бескрайняя голубая гладь еще подрагивает после ночного холода, как спина нетерпеливой скаковой лошади, дельфины молниями взмывают над линией горизонта. Зеркально гладкая поверхность лагуны отражает все детали его побега, на брюхе рифа еще постанывает корабль с переломанным позвоночником, влажно поблескивающие водоросли, как внутренности, вываливаются из пробоины в борту, наполовину разбитый иллюминатор рыдает потоками тьмы, извергая ее в светлую воду. Где-то наверху из травы снова поднялись в воздух птицы: стая держалась вместе, на расстоянии вытянутого крыла, и бесшумно парила над лагуной – раздавался лишь тихий шелест крыльев, будто кто-то негромко читал книгу, – ее отражение воздушным мазком невидимой кисти легло на воду и поплыло к кораблю: там птицы резко опустились. Пьяно пошатываясь, они шествовали по кормовой части палубы, а потом, одна за другой, исчезали в чреве корабля, прыгая в люк. Как просто было бы сейчас добежать до нужного места на побережье, добраться до рифа, залезть на корабль, заколотить люк досками или затянуть брезентом, а потом просто поджидать птиц у иллюминаторов и оглушать их при попытке бегства – тогда безопасность провианта была бы обеспечена.
Но опьяненный бегством Джимми, не раздумывая, идет поверху и перемахивает через скалу, с хрустом давя ногами шкурки ящериц. Снова став хозяином самому себе, он даже не удивляется, что острые камни не доставляют ему ни малейшей боли, что ящерицы прыскают в разные стороны при его приближении, царапая камни длинными шершавыми хвостами.
Что же заставляет его бежать? Мало ли у людей причин для бегства… Джимми Бааза всю жизнь заставляло бежать одно-единственное воспоминание, всякий раз причинявшее ему боль. Иногда ему снилось, что кто-то загнал его на самый верх огромной лестницы, и теперь он просит пощады и умоляет о спасении, но во сне лестница всегда совершенно жалким образом шаталась и падала, и он снова оказывался в липких объятиях болота. В других снах он пытался убежать из этого воспоминания по длинным улицам, но, подобно американским горкам в парке аттракционов, тротуар вдруг изгибался и начинал нести его в противоположном направлении, и его неотвратимо затягивало обратно. Он напрягал все тело перед решающим броском в отчаянной попытке выбраться из стальной хватки улицы, но та лишь сильнее сжимала его в своих кольцах. Беспомощным кулем он оседал вниз, запутываясь в красных нитях собственного страха, просыпался в холодном поту, а потом несколько часов не мог до конца выпрямить сведенные судорогами конечности. Мышцы болели еще долго, удары становились глухими и незаконченными, левый хук беспомощно отскакивал обратно, даже не попав в цель. Из страха, что сновидение снова настигнет и обездвижит его, накануне важных поединков он делал себе сильнейшие инъекции, которые быстро опускали его на самое дно забытья. Но если ему случайно удавалось избежать ночных кошмаров, они начинали происходить наяву: за ним следили странные люди, они проходили мимо него на улице, вызывая непонятную тревогу; на некоторых улицах он вдруг замечал отвратительный запах, а если пытался держаться широких, ярко освещенных проспектов, где люди на бегу пихали визитки в его знаменитые кулаки, то за ним обязательно начинала ехать какая-то странная машина или же увязывалась какая-нибудь бродячая собака с неопределенными намерениями – земля уходила у него из-под ног, и он снова падал на дно глубокого колодца страха.
На вершине своей боксерской карьеры, на верхней ступеньке той самой лестницы, он страдал от высокомерных преследователей ничуть не меньше. Теперь у него было все, чего только душа может пожелать: подаренный государством дом у озера, кишевшего лососем, ослепительно-белая вилла, купол, украшенный государственным гербом, вокруг метры колючей проволоки, как положено видным государственным деятелям, но что с того, если под конец он стал бояться выйти за порог, если каждый порыв ветра над огромным озером приносил с собой запах безжалостного преследователя. Когда он решил опробовать новую лодку, порывы ветра хлесткими ударами довели его до безумия, лодка села на мель и затонула. Как просто было бы взять и умереть, но он все-таки с готовностью дал себя спасти, потому что в последние секунды борьбы понял, что для того, кто все время проводит в бегстве, смерть ничем не отличается от жизни. Огромный плот отчаяния не дал ему пойти ко дну.
К Джимми пришла такая слава, что от него уже никто ничего не ожидал, его звезду надежно приколотили к тверди небес, больше не надо было боксировать – нет-нет, это могло даже повредить его репутации, ведь теперь он выступал исключительно на масштабных мероприятиях для их величеств, выходя на поединок со знаменитыми, но, конечно, не настолько знаменитыми, как он, боксерами, с молодыми бычками, которые перед поединком проходили тщательную подготовку, а потом внезапно падали на ринг от его неуклюжих ударов в строго назначенное время, словно гербы, срываемые со щитов при лишении дворян титула. Забравшись в пещеру, куда его привело бегство, он неожиданно обнаружил, что здесь еще небезопаснее, а ведь это был уже конечный пункт. Система бегства состояла из восемнадцати соединенных между собой пещер, и, дойдя до самой дальней, он словно одержимый бросался на каменные стены, чтобы пройти еще дальше, но тщетно, а если решал повернуть обратно, вход в последнюю пещеру вдруг закрывался, и он, запертый в сейфе, где народ хранил своих героев, бежал, будто белка в колесе, из партера и с галерки раздавались аплодисменты, иглами пронзая его мозг, сердце, почки. Он чувствовал себя парашютистом, с нетерпением ожидающим того момента, когда люк наконец откроется и последует быстрое падение в обитель боли, в зеленое болото воспоминаний, где липкая гнилостная волна сбивала его с ног, забивалась в глотку, плескалась в легких, укачивала его распухший труп в объятиях вечности, и здесь, внутри этого кошмара, даже самые жуткие варианты казались райскими – все, что угодно, лишь бы избежать этой пытки. Единственным путем к спасению представлялся позорный провал на ринге, но как, если любая ошибка с его стороны всегда трактовалась как проявление величия?
И тогда он предпринял жалкую попытку открыть наглухо задраенный люк собственными руками. На одном из гала-концертов, когда сидевшая в ложе императорская семья бросала на сцену серебристую мишуру в его честь, он внезапно рухнул навзничь, сжав голову в ладонях, словно экзотический фрукт. Побледнев от волнения, юный боксер, сваливший чемпиона, попятился к краю ринга, в ужасе таращась то на поверженного противника, то на собственные руки, словно боясь увидеть на них кровь. Красная лампочка над рингом тут же потухла, и на сцену осквернения святыни пролился приглушенный серо-зеленый свет. В ожидании свиста и воплей неоправдавшихся надежд Джимми застыл в судороге, шея немного подрагивала от страха перед острым лезвием гильотины, но на самом деле он ждал, когда люк наконец откроется, с таким спокойствием, какое возможно, лишь когда человек уже миновал крайнюю степень отчаяния. Раздался приглушенный шелест тысяч выпавших из рук зрителей пакетиков с конфетами, зал прозрачной, почти хрустальной пленкой затянула тишина, и тут из-за кулис вышел мужчина в белом халате и сдавленно прокричал, словно священник на похоронах: он болен, он внезапно заболел, предлагаю всем встать и воздать павшему почести! Оркестр заиграл патриотичную мелодию, Джимми аккуратно подхватили за руки и за ноги, следя за тем, чтобы он ни обо что не ударился головой, и под ритмичную музыку торжественно унесли с ринга.
Беспомощно повиснув у них на руках, он понял, что из этого бегства сбежать уже невозможно. И в этот самый момент, когда занавес за ним закрылся, раздался восторженный рев на четыре голоса: толпа ревела в его честь, в честь вечного победителя, способного завоевать все, что угодно, кроме поражения. О как он хотел вырваться из шестнадцати липких рук, выбежать на сцену и проораться от боли, мощным фонтаном выплеснуть свою тревогу и затопить ею весь мир, но смог лишь дернуться в жалкой предсмертной судороге, после чего носильщики ухватили его покрепче.
Итак, он получил свой билет на корабль именно благодаря внезапной болезни и теперь бродил по восточным портовым районам, наслаждаясь тем, что здесь его никто не узнаёт, и направленными на самого себя потоками презрения и отвращения. Разумеется, остаться в полном одиночестве ему все равно не удавалось, ведь у государства везде были невидимые шпионы, на расстоянии следившие за каждым его шагом, но даже такое подобие одиночества оказывало на него благотворное влияние. Иногда он опускался на мостовую, рядом с плетеной корзиной заклинателя змей, крепко зажмуривался, отгораживался ото всех посторонних звуков, кроме бархатистого шуршания, доносившегося из корзины, и думал: теперь я просто татарин, лежу здесь на жаре, вдали от родины, к которой меня приковывает лишь цепь загнанных лошадей. Или молча ложился на дно прогулочной лодки с парчовым навесом, вроде той, на каких ходят по морю жители Белизии, и просто качался на волнах небольшой бухты, рядом с баркасами, груженными серебристыми фруктами, от которых исходил странный аромат кумина и отчаяния, и петлявшими под радостные крики лодочников между плотами с жертвенными животными. В мутной желтой воде плавало множество трупов лошадей, а на берегах, промеж усыпанных обезьянами деревьев, стояли глиняные истуканы, раздавалась незатейливая музыка, мерный лавандовый бой барабанов разносился над наполовину погруженными в вязкий ил коричневыми хижинами, стены которых были изрешечены выстрелами во время последнего мятежа. Однако со дна лодки было видно только чистое небо, натянутое шелковым шатром над водой, да множество изорванных в клочья струек дыма от костров на кедровых вырубках. И тогда он думал: ведь я всего лишь утопленник, которого решили четвертовать посмертно, я буду вечно качаться на этих волнах, и труп мой никогда не опознают. Эти мысли дурманили Джимми голову, и он переставал чувствовать боль, каждый очередной толчок прибоя приносил все больше спокойствия, а от мягких ударов при столкновении лодки с трупами утонувших животных по телу разливалось приятное тепло, жизнь казалась сонной водной гладью, куда он упал, словно капля дождя, раньше срока пролившаяся из тучи. Как же прекрасно наконец перестать сопротивляться и стать единым целым с водой…
Потом настал сезон штормов, струйки дыма живо и бойко затрепетали на ветру подобно знаменам повстанцев, а обитатели хижин перешли к забою скота. Орущих животных, которых до этого держали в кедровой роще, повели домой, на рогах быков висели полуголые мальчишки и пытались громкими криками вернуть чудную летнюю пору, но напрасно. Вскоре багровые клубы дыма от костров страха появились над каждой хижиной, резкий запах пропитал всё вокруг – деревья и людей, которые редко выходили за порог, зажимали уши руками, увидев чужестранцев, а потом с криками скрывались из виду.
Пришло время покидать это место. Да, пора! В унылый ветреный день на потрепанной штормами гребной лодке Джимми пошел вдоль побережья, оставляя позади пугающие белые песчаные косы, словно тире, соединявшие сушу с морем. Путь занял трое суток, тяжелее всего было ночами, когда его одолевала странная тревога и ему мерещилось, что он оказался в чреве морского чудовища. Нанятые гребцы загробно молчали, ритмично мелькавшие в темноте белые предплечья делали их еще больше похожими на мертвецов. Он упал на колени у борта, принялся зачерпывать тихую морскую воду и пить, пока язык не стало жечь от соли. Успокоившись, он опустился на дно лодки, однако со старыми мечтами о том, как незаметно для всех, и прежде всего – для себя самого, медленно укачиваясь, погрузиться в вечное молчание, было покончено.
В столичном городе Ронтоне он сказался больным и сел на небольшое судно, оправлявшееся в увеселительную прогулку к небольшому, удаленному от материка архипелагу за Мостровами. Корабельный врач быстро поставил его на ноги, сделав небольшое кровопускание, и вскоре Джимми, спрятавшись под случайно выбранным псевдонимом, опять обрел подобие душевного покоя, как и после отдыха в Белизии. В последний день, проведенный в тесной одиночной каюте для больных, он попросил принести зеркало и в струившемся через иллюминатор зеленоватом свете долго рассматривал свое отражение. Неужели даже лицо изменилось, неужели он стал другим человеком – человеком, ранее не существовавшим, но в муках появившимся на свет на дне длинной узкой лодки, лавировавшей между трупами животных в портовых водах? Неужели действительно возможно родиться заново, сбросить с себя ненавистную личину, носить которую больше нету сил? Как же он надеялся на чудо превращения!
О проекте
О подписке