Великое тяготеет к великому. Когда я в своём доме перед раскрытой форточкой, ко мне влетают не только комары и мухи, но иногда и орлы. Если бы я курил, то за неимением спичек прикуривал бы от молний. Отчего нынче не делают сигарет с прибавлением фимиама? Они бы мне подошли, возможно. Во всяком случае, стоило бы попробовать. Сбирайтесь же ко мне добровольцы, сходитесь ко мне избранники, спешите все на строительство здания нового вашего раболепия, новой вашей покорности!.. Сложите все свои человеческие звания к моим подошвам, забудьте все свои достоинства, отряхните с одежд своих прах и тлен гуманизма!..
Я уж порядочно возбудился. Столько света и восторга было в этих моих минутах, сколько не было их во всех прошедших годах жизни.
– Одежда! – крикнул я.
Но об этом можно было и не напоминать. Марфа уж срывала с себя свою блузку, обнажая свою полную спину со светлой упругой кожей, белый лифчик, чуть далее уже разгорались нездоровою краснотой следы от моей безжалостной плети.
Изгонял ли я теперь кого-то из храма? Нет, не так, все нынешние изгнанные изгнали себя сами, мне же лишь оставив удел ритуального подтверждения сего свершившегося факта.
– Господин! Господин! – стонала Марфа.
Я не хотел, чтобы всё произошло слишком уж быстро.
– Ещё выпить! – прорычал я.
Марфа проворно вскочила на ноги, вся растерзанная, смущённая, прекрасная, и стала наливать самогон в стопки своими трясущимися руками. Напиток проливался на стол, на руки Марфы, и я с размаха хлестнул плёткой по постели. Просто так, для одной лишь острастки, для одного лишь психологического напряжения. Потом вырвал стопку у Марфы и выпил залпом. Закусил я на сей раз огурцом, нарочно сделал так, будто даже в насмешку над самим собой. Я нередко позволяю себе насмехаться над собой, оттого моё значение нисколько не умаляется.
Марфа только успела пригубить самогон, допить ей я не дал, но, схватив за пухлое плечо, снова бросил её на пол. Имя нам – звери, имена наших мгновений – лихорадка, ликование; для души моей важны, жизненно важны витамины безобразий. Я возвышался над Марфою сзади и, всё ещё хрустя огурцом, расстегнул замок на её юбке, потом снова махнул плеткой и попал женщине по талии и по лопатке. Она же, вся извернувшись, сдёрнула с себя свой проклятый лифчик.
– Самка! – крикнул я. – Ты моя покорная самка!
– Я твоя покорная самка, мой господин! – крикнула и Марфа.
Оба мы уж заходились в самозабвении. Я думал раздеваться самому и срывать с этой женщины тряпку за тряпкой… Впрочем, это была ещё не кульминация…
Но тут вдруг произошло это – невозможное, немыслимое! Такое не могло бы присниться во сне. Распахнулась вдруг дверь, и в комнату, что-то крича и размахивая руками, вбежали два дядьки, моложавых, плотных, низкорослых, мускулистых.
– Что это? Кто? – вскричал я.
Я отскочил от Марфы, злобно ощерился, поднял руку с плёткою, защищаясь.
– Не-ет! – простонала Марфа. – Не сейчас! Только не сейчас! Вы же обещали!
Кто это? – крикнул ещё раз я.
Марфа вскочила, дядьки бросились на меня, я махнул плёткой, но один из дядек, отвлекши меня обманным движением, вдруг из всей силы ударил своею чугунною головою мне в живот. Я задохнулся и полетел на постель, тут же вскочил, но эти двое накинулись на меня и вырвали плётку.
Чёрт возьми! Я так долго искал это, я так долго и мучительно всё это выстраивал, и вот вдруг всё рухнуло в какое-то мгновение. Почему же это, почему так? Истина – не конечная станция всякого нашего взыскующего движения, она и есть такое движение. Истина – разгоны и торможения, истина – жалкие полустанки, которые проскакиваешь с налёта, не замечая оных, истина – и стук колёс, и сами эти колёса, истина – и заторы в пути, и их (заторов) благополучное преодоление!..
Раскрасневшиеся злые дядьки бросили меня на пол и навалились сверху, удерживая мои руки.
– Ах ты ж паскудник! – прикрикивали они. – Ишь надумал!.. Что вытворяет тут!..
Они меня не били, только держали, или, может, и ударили пару раз, но не больно, наверное, только для острастки. Видно было, что они и сами не знают, что им теперь делать.
– Марфа! – с укором сказал я. – Зачем ты так?
Она выглядела смущённою.
– Они меня заставили, – лепетала Марфа. – Они угрожали. Я не соглашалась, но они всё равно заставили…
– Ведь я же… – сказал я. Но не договорил. Дядьки снова стали мять и ломать меня.
– Петенька!.. Павлик!.. – кричала Марфа, хватая моих обидчиков за руки и стараясь тех оттащить от меня.
– Прикройся, сестра! – неприязненно крикнул старший из дядек. – А то, вишь тут, перед тремя мужиками голые сиськи раззявила!..
Марфа не стала искать лифчик, тот был на полу, прямо подо мной, но накинула свою мятую блузку и трясущимися пальцами быстро застегнула пуговицы.
– Ну, так что нам с тобой делать? – спросил меня брат Марфы, тот, что был старше.
– Петька! – отчаянно крикнула женщина.
Но братья только отмахнулись от Марфы.
– Как звать-то тебя, паскудник? – спросил меня младший.
– Фридрих! Он – Фридрих! – вскричала Марфа. – А если по-нашему, так – Федя.
– Немец, что ли? – удивился Пётр. – А с виду, вроде, наша, русская харя.
– Где же это ты немца-то подцепила? – удивился Павлик.
Я посмотрел на него с отвращением. Часто ли сами они на себя смотрят хладнокровным и непредвзятым глазом? Видимо, нет. Быть может, что и никогда.
– Зовите меня просто: Бог! – глухо сказал я.
Дядьки коротко хохотнули. Я не протестовал, я лишь молчал.
Души этих людей всегда будут обогреваться торфом или каменным углём. Им неведомы иные источники тепла или смысла.
– Ну-ка подержи его, брат! – сказал старший. – Я выпить хочу.
Павел навалился на меня, я, впрочем, не очень-то сопротивлялся. Другого ничего от человека я никогда и не ждал, так что стоит ли удивляться теперь моему нынешнему унижению? Нет, ему не стоит удивляться! Всё, что и могут принести мне мир и насельник его – человек, так только унижение, одно унижение, и ничего больше!.. Праведные пройдохи! Фальшивые проповедники, оголтелый ваш дух укрепляют лишь ложные толкования! Когда вы все изойдете в бесцельности, – ждите! Я приду к вам на подмогу, сияющий, великолепный, возродившийся, опомнившийся!.. Быть может, приду!.. Если бы любовь Бога к человеку не была домыслом, я увидел бы в ней самый кощунственный из инцестов. Я – временщик в этом мире-временщике, я – мертвец в этом мире мёртвых, мире безнадежных, безрассудных и безжалостных.
Петр налил себе самогона в мою стопку и выпил с ожесточением. Потом он засунул в рот капусты и ещё огурец и всё это жевал, шумно дыша и стоя надо мною. Капуста из его рта падала мне на грудь. Младшему тоже, должно быть, не терпелось выпить.
– Ну-ка, сестра, – сказал он, – налей и мне тоже.
Марфа налила самогона для брата, насадила огурец на вилку, самый лучший, и поднесла угощение Павлу.
– Павлик, отпусти его, – попросила женщина.
– Можешь отпустить, Павлуша, – хохотнул старший. – Никуда не денется!
– Смотри, сволочь, – сказал мой мучитель, ослабляя хватку, – с огнём играешь.
Я поднялся с пола, отряхиваясь.
– Феденька, налить тебе тоже? – ласково спросила Марфа, но тут же поправилась, и тон её при этом переменился – от бабьей гнусности до здорового человечьего подобострастия:
– Налить тебе, господин?
– Господин! – ухмыльнулся Петр. – Я вот вчера заявление на отгул на работе писал: господину, мол, начальнику цеха такому-то от господина старшего бригадира сякого-то… Прошу, мол, ну и так далее… Все мы теперь господа стали!..
Я лишь молчал, отвернувшись. Все предначертания от мира для человека сродни шантажу, даже самые милосердные, даже самые необязательные, знал я.
Братья шумно выпивали и закусывали, Марфа тоже потихоньку опрокинула стопочку.
– Ну, так что? – молвил Павлуша, насытившись. – Пороть его, что ли? А, Петь?
– Нет, – тяжело возразил Петр. – Он паскудничал прилюдно, у нас на глазах, можно сказать, а мы его должны втихомолку?.. Да он того только и добивается, да ты взгляни, взгляни! – говорил он брату.
– А чего мне глядеть-то на эту сволочь?! Он думал напаскудничает себе, и все шито-крыто будет, – отмахнулся Павел. – Да не тут-то было!..
– Надо его народу показать, – заключил Пётр, наливая себе ещё, – рассказать, какая он мразь, и вот тогда пусть народ посмотрит на него и решит, что с ним делать.
– Верно, – согласился младший.
– Вы что, мальчики, – испугалась Марфа, – хотите его на улицу вести? Не надо, уж лучше здесь.
– А ты, сестра, не вмешивайся, – нахмурился Пётр, – и так уж делов наделала по самую крышу. Родителей только наших покойных опозорила.
– Ты, Петька, не вали всё в одну кучу!.. – крикнула Марфа. – Родители здесь ни при чём.
– Давай собирайся! – дёрнул меня за одежду Пётр.
– Надо же, – удивился Павлик, – пришёл тут паскудничать и ещё свои чечётки выплясывает. Совсем без совести люди сделались.
– Где ты, сестра, только откопала такого? – поинтересовался Пётр.
– Не твое дело, – огрызнулась Марфа. – Туда же пойдешь – тебе такого не достанется.
Она накинула на плечи косынку и первой двинулась к выходу.
– Эй ты, – крикнул Пётр сестре, – не ходи никуда! Мы сами справимся!..
– Да отстань ты! – махнула рукою Марфа.
Вышли мы на лестницу едва ли даже не миролюбиво. Подошвы моих туфель стучали по ступеням бестактно и несвоевременно, но с этим ничего нельзя было поделать. Я шёл впереди, сразу за мною плелась женщина, а сзади громыхали тяжёлыми ботинками Марфины братья. Внизу я всё же не уберёгся и с размаха треснулся о притолоку, взвыл от боли и зажал темя рукою. Марфа ойкнула и потянулась ко мне, будто желая разделить со мной боль. Но я отвел её руку.
– Значит, ждёшь прихода мужчины – посади под дверью братьев? – шёпотом укорил её я.
Марфа выглядела смущённою.
– Ах нет, – сказала она. – Просто так получилось. Я здесь не виновата.
Я ничего не ответил ей.
На улице уж темнело, ещё немного, должно быть, и станут зажигать латерны. Над головою моею больною теснились облака, рыхлые и тяжёлые, будто брынза. Редкие прохожие сновали по сей гнусной улочке, которая так и не признала меня, зато поспешила исторгнуть. Мы остановились.
– Нет, – сказал Павлик, оглядевшись, – здесь нет народа. Надо на проспект идти.
– Айда на проспект, – согласился Пётр.
– Да, – сказала Марфа. – Там народу больше.
Страх высоты – один из важнейших компонентов нашего восхищения высоким; мне же этого более было никогда не ощутить, ибо я презирал теперь и страх высоты и даже само высокое. Мне следовало бы теперь изучать презрение и всё презираемое. Мне следовало бы поставить презрение на место высокого, на место совершенного и беспредельного. Мне нужно было отдаться презрению с отчаянной весёлостью танца, но мог ли я сделать это теперь, когда мне мешали, когда мне препятствовали?!
Я прекратил зажимать рукою темя, и кровь стала стекать мне на лоб, хотя и совсем немного, небольшою струйкой. Если уж бессмертия для вас так недостижимы, жалкие человеки, учитесь хотя бы управлять реинкарнациями. Умейте же во всякий день и час содержать в сухости порох своей причудливости, умейте вместе с тем без остатка взрываться во всякую минуту, которую обычно зовут вдохновенною, тщитесь имя, смысл и значение свои распылить по миру, по каждому замысловатому закоулку того, чтобы задохнулись, захлебнулись и мир и закоулки его их новою красотою, новым содержанием, зашлись в фантастическом содрогании, забились в падучей болезни небывалой неистовости, нового чудотворства.
На проспекте было народа поболее, но тоже вовсе не толпы. Мне это было всё равно, братья же, вроде, оказались разочарованными. Однако ж ничего не поделаешь – приходилось довольствоваться имеющимся.
– Здесь, – сказал Павлик.
– Говори ты, брат, – предложил Пётр. – У тебя-то, вроде, язычок побойчее.
Тот приосанился. Задумался на минуту.
– Люди! – вдруг крикнул он. – Люди!.. Вот стоим мы перед вами. Мы не беженцы, не попрошайки, нам не надо ваших денег, нам надо только вашей справедливости.
Кто-то уж остановился подле нас, например, растрёпанная старуха с мальчишкой в школьной форме, должно быть, её внуком, другие же только ещё подходили. Собиралась даже небольшая толпа.
– Вот я – Павел, – ткнул себя кулаком в грудь оратор, – это вот – брат мой Пётр, это – распутная сестра Марфа. А это вот – гнусный паскудник, который говорит, чтобы его называли Богом, или хотя бы Фридрихом, а на самом деле, он – обыкновенный наш Федька.
– Как он велит себя называть? – переспросила старуха.
– Да-да, мамаша, вы не ослышались, – подтвердил Павлик. – Вот вас как, например, зовут?
– Меня-то? – ещё раз переспросила старуха. – Фамилия моя – Ленская. И хоть у меня и имя есть, но все так и называют: бабушка Ленская. А это внучек мой – Славик, но он – Чемоданов.
– Вот! – торжествующе сказал Павлик. – Вы – бабушка Ленская, он – Славик Чемоданов, а этот… этот говорит, чтобы его называли Богом.
Марфа стояла вся раскрасневшаяся, потная, она лишь обмахивалась руками.
– Ну, хватит здесь, Павлушка, всякую чушь городить! – недовольно сказала она.
– Да-да, – подтвердил Пётр, – ты, главное, про паскудства его давай. Чего воду в ступе толочь-то?
– Да я про паскудства и говорю! – заорал Павлик. – Этот вот паскудник пришёл сегодня к нашей распутной сестре, и знаете, что он с собою принёс? А? Нормальные-то мужики цветы приносят или подарочки какие!.. А этот… Этот… Вот что с собою принёс!.. – крикнул ещё Павлик и потряс над головою моей плеткой.
– Пошляк какой! – возмутилась старуха Ленская. – Сейчас столько пошляков стало! Ужас просто какой-то!..
– Это не пошляк! – крикнул Пётр. – Это мразь, это выродок! А сестра… сестра…
– А я знаю, – сказал внучек Чемоданов. – Это называется садо-мазо.
– Замолчи! – аж вся затряслась старуха Ленская. – Ты ещё маленький. Откуда ты можешь знать?! Тебе ещё нельзя знать про глупости.
– Ну да, конечно! – крикнул внук. – Я уже не маленький, и я знаю. Я в кино видел.
– И кино тебе такие смотреть нельзя! Всё сегодня твоим родителям расскажу.
– Старая ябедница! – прошипел внук.
Ленская отвесила внуку злую затрещину, тот не стерпел и ответил ей тем же, а потом, схватив её за одежду, несколько раз тряханул старую женщину.
Тут вмешался ещё какой-то плюгавенький мужичонка из толпы.
– Если имеются какие-то законные претензии, – сказал он, – следует подавать исковое заявление в суд в установленном порядке. Заплатить пошлину, приложить справки и показания свидетелей… Я знаю, у меня племянница в суде работает. Гражданочка, – обратился он к Марфе, – у вас есть какие-то законные претензии?
– Да нет у меня никаких претензий! – отмахнулась Марфа.
– Какие там претензии?! – крикнул кто-то. – Обычное дело: если сучка не захочет, и кобель не вскочит.
– Вы тут, смотрите, поосторожнее про сучку!.. Сестра все-таки!.. – угрожающе сказал Павлик.
– Тогда ничего не выйдет, – довольно сказал мужичонка.
– Да что вы все про свои пошлины?! – заорал вдруг Пётр. – Не станет он платить никакие пошлины!
– Пошлины платит истец, – поправил Петра плюгавенький.
– Дурак какой-то!.. – крикнул Пётр.
– Ну, знаете! – обиделся мужичонка.
– Да он вообще никого не уважает – ни вас, ни меня, ни власть, ни людей!..
– Ни кесаря… – зачем-то вставила старуха Ленская. Кажется, все на свете оперы смешались в глупой её голове.
– Ни кесаря, – подхватил Пётр, – ни Марфу, никого! Он только себя уважает.
– Так? – встряхнул меня Павлик.
– Что? – спросил я.
– Никого? – сказал тот. – Никого не уважаешь?
– И кесаря тоже? – снова встряла старуха.
– Ну?! – замахнулся Пётр.
– Кесарю нынче не обязательно даже отдавать кесарева, совершенно не обязательно, – тихо сказал я. – Да он его, впрочем, и не требует, он его сам тибрит.
– Вот! – вскричал Павлик. – Слышали?
– Не уважаешь, значит? – спросил Пётр. – Презираешь? И меня презираешь? И Марфу презираешь? И бабушку вот презираешь? И вообще всех презираешь? Так, что ли?
– Да, – хмуро сказал я. – Я презирал человека, но от кого ещё, если не от меня, ожидать ему его блистательных ренессансов и реабилитаций?!
– Ясно вам?! – торжествующе потёр руки Павлик.
Мог ли я ныне успеть утвердить вездесущее, но неопознаваемое? Разумеется, не мог. Минуты, мгновения сплавились для меня в одно, сжались в сверхчеловеческий сгусток… Быть человеком – значит лишь оскорбить себя самого, но что же делать, что ещё выбирать, когда нет, вовсе нет на свете ни единого достойного звания?! Христианин для меня – синоним мерзавца, иудей помечен Богом в свои ручные шельмы, в этом-то и есть его пресловутая избранность. Прочие же… Хотя, конечно, что прочие?.. Разве есть они вообще – прочие?! Когда я вблизи человеков, я чувствую себя надышавшимся угарным газом.
– А по-моему, – тихо сказала вдруг какая-то женщина, по виду старая дева, – по-моему, таких просто убивать надо. Убивать, – теперь уже громче сказала она. – Он же все чувства грязнит и поганит. Если ты ждёшь чувства, большого, светлого, возвышающего, а тут появляется такой вот со своим цинизмом, со своими насмешками, со своим безразличием и поганит, поганит… Таких убивать, убивать, убивать надо!.. – кричала она, и слёзы вдруг брызнули из глаз её.
– Вот! – заорал Пётр. – Слышали!.. Вот истина глаголет устами этой доброй женщины! Женщина, не плачьте…
– Надо, чтобы народ осудил этого!.. – воскликнул и Павлик. – Единодушно, единогласно!.. В одном, так сказать, порыве…
– Нельзя же паскудства терпеть до бесконечности! – прогудел ещё Пётр.
– Нет, а я не согласен, – загудел плюгавенький законник. – Убивать просто так никому право не дано. Что это будет, если все станут убивать друг друга, когда им что-то там не нравится?! Это уж, пожалуй, похлеще кесаря выйдет. Вы и так уж ему, я вижу, телесные повреждения нанесли.
– Это не мы, – гаркнул Пётр. – Это он сам об косяк башкой треснулся.
– Ишь, умник какой отыскался! – презрительно бросила старуха Ленская.
– Не дурнее некоторых, – огрызнулся плюгавенький.
Старухин внучек хохотал идиотским смехом. Слушая этот смех, хохотнула и Марфа. Плечи старой девы сотрясались в рыданиях.
Более я уж не мог этого наблюдать. Победы или поражения – это всегда вопросы статистики, с последней же у меня всегда были отношения непростые.
О проекте
О подписке