– Нет, какого, собственно, чёрта?! – писатель Сумароков говорил, возвысив свой голос до степени изрядного раздражения. – Я знаю, почему ты звонишь! Ты выдумал какой-то нелепый, несусветный повод для того, чтобы напомнить мне, что я должен тебе эту мизерную, да-да, мизерную… эту смехотворную сумму.
Трубка забулькала голоском, весьма отдалённо напоминавшим фряликовский; по телефону голос Фряликова всегда слышался много гаже обычного. Обычно телефон украшает, нивелирует, но у хормейстера было наоборот.
– Павлик, Павлик, – оправдывалась трубка, – я вовсе не то имел в виду. Представляешь, я действительно забыл слово. И, если я сейчас не вспомню, я буду мучиться весь день.
– И ты даже не даёшь себе труда подумать, что я, может быть, дописываю сейчас «Вертера».
– «Вертер» давно уже написан, – коротко булькнула трубка и затихла.
– Или «Идиота»! – говорил писатель фальшивым бычьим голосом.
«Сам ты идиот», – раздражённо подумала трубка.
– И я при этом вынужден ещё думать о том дурацком долге, который, можешь не сомневаться, всё время тяготит меня. Я согласился взять у тебя эту сумму в минуту слабости!
– Представляешь, я помню, что это что-то такое, связанное с сексом. А что именно – не помню…
– Та минута давно прошла, и остался я, писатель Павел Сумароков, я в чистом виде, с моею работой, с моими замыслами, с моими рукописями…
– Если они, гермафродиты, существуют, почему тогда так мало говорят о них? А если это какие-то мифические существа, тогда зачем вообще о них вспоминать?
– Да ты, – буркнул Сумароков, – ты вот и есть гермафродит настоящий!
Фряликов похолодел.
– Что ты, сказал, Павлик?
– Сказал, что ты гермафродит! – захохотал писатель. Сумароков всегда выражался грубо и размашисто, в недрах крови его гнездилась ненависть к иному риторическому глянцу.
– А откуда ты?.. – прошептал Фряликов и машинально схватился за промежность. Кажется, он уже вспомнил значение слова, но возможно всё же, отчасти смешивал его с другим словом, обозначавшим что-то в таком же духе.
– Ну что? Получил? – крикнул в трубку писатель Сумароков.
– Разве ж я гермафродит? Гермафродиты не такие! – потерянно пробулькал Фряликов.
– Гермафродиты не такие. А ты вот такой! Хоть и гермафродит. Понял теперь?
– Павлик, Павлик, зачем ты так говоришь?
– Чтобы ты не забывал?
– Что не забывал?
– Гермафродитство своё беспредельное – вот что не забывал!.. – крикнул писатель.
Фряликов всё ещё щупал у себя в паху. Нет, это ерунда, конечно, Сумароков просто издевается над ним. Хулиганство просто какое-то! Да если бы Фряликов и был этим самым гермафродитом, откуда бы это знать Сумарокову? Хотя разве ж это на лице не отражается? Да тогда бы и сам Фряликов знал бы, что у него что-то не так. А он не знал, что у него что-то не так.
– Павлик, я тебе не вовремя позвонил, я понял, – потерянно сказал Фряликов.
«А что я вообще делаю вовремя? – сказал ещё себе он. – Родился-то я вовремя? Живу-то я вовремя? Сдохнуть-то я не опоздал?»
– В конце концов, я могу тебе сегодня же вернуть тот мизер, который взял у тебя, – заносился всё более писатель.
– Да, это было бы неплохо, – буркнула трубка голосом хормейстера Фряликова, бесцеремонным голосом хормейстера Фряликова, эксцентрическим голосом хормейстера.
– Я сегодня получил гонорар в «Звезде»… за повесть. Нет, получу сегодня. Прямо сейчас получу.
– Павлик, зачем ты так выражаешься?
– Я сказал – получу… гонорар… в «Звезде», – раздельно и с досадою говорил старый писатель. – Что же здесь плохого?
– Да-да, – сказал Фряликов. – Я понял. Ты сегодня получишь гонорар.
– Получу, – подтвердил Сумароков.
– Получишь, – повторил Фряликов. – Но ты злишься.
– Получу.
«Сволочь, – подумал Фряликов. – Он гонорары получает».
– И поэтому я требую! Я настаиваю! – выкрикнул писатель. – Чтоб мы с тобой встретились и сегодня же навсегда закрыли этот вопрос.
– Я согласен, – кротко сказал Фряликов. – Лишь бы ты так не сердился, Павлик.
– А вот уж это позволь решать мне самому, – сказал писатель Сумароков.
Фряликов ещё раз осторожно потёр ладонью в паху, будто бы хотел убедиться, что там всё в порядке, и спросил тревожно:
– Где встречаемся?
– Там, где я у тебя взял, там и верну, – торжествующе говорил Сумароков. – Не забыл, надеюсь?
– Помню, – сказал Фряликов.
Фряликов не помнил, на самом деле; поначалу ему казалось, что помнит, но потом он понял, что нет. Сумароков брал у него деньги несколько раз, и всегда это было в разных местах, брал довольно непринуждённо, походя, а где, когда и сколько – этого Фряликов теперь ни за что не мог бы припомнить. Но признаться в своей забывчивости – значит, повод подать к новым злоупотреблениям.
– Вот тогда и выходи сейчас, – сказал ещё писатель.
Оба раздражённо бросили трубки. Сумароков ещё клокотал и раздувал ноздри.
«А что, если я и вправду „Вертера“? – бормотал он. – А этот меня перебил! Пропадёт, пропадёт наша литература! Точно пропадёт! Великая наша литература! Совсем пропадёт! Ну и хер с ней, пусть пропадает!» – решительно сказал себе Сумароков.
По правде сказать, «Вертера» никакого Сумароков не писал; компьютер на столе у него был включён, но вовсе не для «Вертера». Да и при чём здесь «Вертер»? «Вертер» давно написан. На столе лежала книжка какого-то малоизвестного португалишки или макаронника, что ли, и Сумароков списывал из неё одну фразу. Макаронника этого никто никогда не читал, и ни за что не додумаются, что он, Сумароков, списал эту фразу. А если что – можно там какие-нибудь слова переставить, тогда уж точно не догадаются. Все слова давно известны, писатель создаёт лишь их новый порядок. «Смерть была прилично одетая дама средних лет с выражением лица таким, как будто она, добродетельная женщина, в субботу утром выбралась на скачки вместе со своим молодым любовником», – была фраза. И она нравилась Сумарокову, фраза была ловкой и немного лукавой, или даже – от лукавого; и вот почему только её придумал какой-то итальяшка или там португалишка, а не он, русский писатель Сумароков?! А ведь над нею корпел ещё какой-нибудь пройдоха-переводчик… Нет, несправедливо. Разве итальяшки умеют писать? Ни хера не умеют итальяшки! Кто там у них умеет писать? Итальяшки – это те же цыгане, они только строят из себя европейцев!
Гонорара никакого в «Звезде» Сумарокову сегодня дать не могли, это он как раз напрасно сказал.
«Как же! – распалял себя он. – Дождёшься! Дождёшься от этих жидоморов! Хоть с голоду помирай – а не дождешься!»
Впрочем, Сумарокова в «Звезде» и не печатали уже года два, и вообще нигде не печатали. Да печатать, собственно, было и нечего. Но это не страшно: у других тоже печатать нечего, но ведь печатают, печатают же! Раньше писали в стол. И он, Сумароков, тоже писал в стол. Потом, в иные годы выгребли всё из столов, весь мусор, всю погань, всех тараканов, и теперь в столах уже ничего не осталось. А печатают нынешние скороспелки, которые в три дня, в неделю пишутся и которые уж точно и гроша ломаного не стоят! И чего он так, идиот несчастный, расхвастался насчёт денег перед Фряликовым?! Чем бы другим хвастался, но уж не деньгами, ясное дело! Теперь ведь и впрямь придётся доставать где-то и отдавать. Какой уж там «Вертер»?! Хер вам всем, сволочи, а не «Вертер»!
Сумароков выругался и стал выключать компьютер. В компьютере были вирусы, в квартире – тараканы, жена – в сумасшедшем доме. А с этими сволочами и самому свихнуться недолго, они только и ждут, чтобы Сумароков свихнулся, они никакими средствами не брезгуют. Свихнётся – так только порадуются, воспрянут, возгордятся; да нет, сволочи же, сволочи, натуральные сволочи!
Но, если так пойдёт дальше, он выскажет ещё всё, что о них думает, вот увидите – выскажет, не побоится! Выйдет вот так на площадь главную, на перекрестье дорог, расставит ноги пошире, харкнет на все четыре стороны и скажет: сволочи вы все, люди, твари вы все, люди, суки вы распоследние! Вот он стоит перед вами, – смотрите! – стоит писатель земли русской Сумароков Павел и плюёт на вас слюною смердящею, и ненавидит вас последними силами души своей изнемогшей, промозглой, страдающей. Пейте, людишки, ненависть мою, глотайте, ничтожные, мерзкие, отвращение моё беспредельное, безудержное, небывалое!..
Этому Сумарокову всё бы только в душу нагадить – на другое он ни на что не способен. Как это так: вдруг взять и сказать, будто бы он, Фряликов, – гермафродит; это уж вовсе ни в какие ворота не лезет!
Хормейстер Фряликов собрал по всему дому пивные бутылки, даже из-под дивана выкатил пару, но вышло всего около десятка. Мыть он их не собирался; кому надо – сам помоет, а посудомоем Фряликов не нанимался. Потом он влез в пижонские остроносые туфли, когда-то изрядно блестевшие лаком… впрочем, что теперь прошлое вспоминать, нет никакого прошлого! натянул зелёную китайскую куртку со сломанной «молнией», закрывалась она легко, открыть же её невозможно было никакими силами, поэтому Фряликов никогда и не рисковал, подхватил мешок с гремевшими бутылками и вышел на изрисованную вонючую лестницу.
В районе третьего этажа встретил он глупую старуху Злату Аркадьевну Пискунову с клюкой, соседку снизу, похожую на ведьму. Старуха шла Фряликову навстречу, держась за перила и явно симулируя одышку. Старая кочерыжка могла бы посторониться, конечно, подумал Фряликов, он ведь всё-таки с бутылками шёл, это понимать надо, да и болеет человек к тому же, но она не хотела ничего понимать и попёрла, дура, прямо на Фряликова. Пришлось тогда Фряликову посторониться. Однако и он в долгу не остался: всё ж саданул Злату Аркадьевну мешком с бутылками, так что та даже взвизгнула от боли и с минуту бурчала что-то нечленораздельное, а он с достоинством прошагал далее. Хормейстер это вам не какая-нибудь старая грымза – ясно? – даже никакого сравнения быть не может!
Погода на улице была гадкой и какой-то сомнительной, но не возвращаться же из-за этого обратно, ведь это совсем нужно быть идиотом. Смотреть по сторонам не хотелось, да и на что смотреть, собственно? На дорогу, собаками обосранную, на дома убогие, в которых людишки, как муравьи, понапиханы, ходят, друг об друга спотыкаются, бока друг другу обивают? Глухомань! Злою глухоманью всегда был сей град, даже когда блистал пред миром столицею!
Обливаясь пóтом и гремя на каждом шагу бутылками, Фряликов кое-как доплёлся до Ланского шоссе. Сломя головы мчались здесь приземистые маршрутки, сновали автомобили, сверкавшие безликим хромом и заносчивою эмалью, ковылял двурогий троллейбус, похожий на инвалида. Фряликов остановился, чтоб перевести дух, но стоять было хуже, чем идти, и Фряликов со своим неизбывным мешком побрёл далее.
– Бутылки берёте? – с трудом спросил он у толстой моложавой татарки Фаи в ларьке. Нет, в сущности, это была даже не баба, это была какая-то стервозная накладка.
Та не стала отвечать, а лишь ткнула рукою в замызганную бумажку под стеклом. Фряликов поднял голову и долго всматривался в татарские каракули. За бутылки давали такой мизер, что Фряликов даже выматерился. Почему за бутылки дают такой мизер? Обнаглели совсем; народ за мусор держат и совсем с тем не считаются. С народа шерсть состригли, и уже за шкуру принялись. Скоро уж и косточки застучат. Так что ж теперь идти ему в другое место с этим проклятым мешком, где, может быть, на рубль дадут больше? А может даже, и того не дадут. Им теперь никто не указ; творят, что хотят, и слова им не скажи. Раньше вот тоже слова нельзя было вякнуть, спора с этим нет, конечно, а жили лучше.
– Ладно! Давайте! – грубо сказал Фряликов и начал выставлять бутылки в оконце. А чтоб досадить татарке Фае, нарочно толкнул одну бутылку. Та упала и разбилась. Татарка выругалась (убирать ей теперь надо было за этим недотёпой) и швырнула Фряликову какую-то влажную мелочь. Денег, если прикинуть, не хватало даже на пиво, и Фряликов, подумав две минуты, взял сигареты, из дешёвых.
– А! – слышал он за спиной. – Вот ты где! Я тебя искал. А может, по блядям сходим?
Фряликов обернулся, и его тотчас передёрнуло. Сзади стоял Гена Григорьев с синей сумкой через плечо, с бутылкой пива в одной руке и недоеденной шавермой в другой. Гене было под шестьдесят, или даже все шестьдесят, пожалуй, он был в светло-серых клетчатых брючках, в грязной клетчатой же рубашке, в мятой расстёгнутой курке, и концы шарфа вылезали у Гены откуда-то из подмышек. Нос и борода его были все в соплях и майонезе.
– По каким это блядям? – кисло спросил Фряликов, готовясь от Григорьева выслушать какую-нибудь пакость.
– Да есть тут такие. Одна моя ученица, а другая бывшая подружка Аркашки Драгомощенко. Аркашка мне её как-то в карты проиграл в Сестрорецке. Он тогда только так рукой махнул: если уж так вышло, то и хер с ней. И уехал в город. Мне вот только ещё сейчас на радио надо, Серёжку с Сашкой повидать, я им пьесу несу, они уже в сорока моих пьесах играли, я должен сказать, что им делать надо… Мне Серёжка Дрейден сказал: ты, Гена, давай мне экстрима побольше: чтоб я на дерево лез, с парашютом прыгал, в реке тонул, на плоту плыл. Чтоб вулкан извергался, чтоб гроза была. И чтоб ритм всё время рваный, он это хорошо чувствует. Ну вот, я так всё и сделал. Там, если Галька, режиссёр, на полчаса выйдет, поссать или кофе попить, я сам у них всё поставлю. Мне ребята говорят, что я лучше Гальки всё делаю. И Коля Крыщук говорит то же. А ещё я скоро в Эстонию поеду, а потом в Крым, мне надо паспорт сделать, в ОВИР зайти, а потом на радио, ну а вечером уже можно по блядям сходить… возле метро «Московская»…
Григорьев откусил пол шавермы, измазав брови майонезом, и запил шаверму пивом.
– Хочешь? – протянул Григорьев бутылку своему собеседнику.
Пиво Фряликов хотел, но он посмотрел на бутылку, в которой очевидным образом плавали крошки из григорьевского рта, и с отвращением отказался. Вот если б не от Григорьева было пиво, тогда не отказался бы точно, а после Гены пить было невозможно. Фряликов сглотнул слюну и потоптался на месте нетерпеливо.
– Утрись! – сказал он только, глядя мимо Гены.
Григорьев беспрекословно утёрся шарфом и размазал всё, что было на бороде, на бровях же майонез остался.
– Ему так даже лучше, – подумал Фряликов. – Пусть себе, придурок, ходит в майонезе.
– Что-то ты сегодня, вроде, не в себе, – сказал Григорьев.
– Как это так – не в себе?! – со злостью спросил хормейстер.
– Ну так… на себя не похож!
– Что ты такое городишь?! – крикнул Фряликов.
О проекте
О подписке