– К бесноватым не пойду. Покажи мне еще Илью Муравленина, святой отец, и возвращаемся.
– Возвращаемся? Да так тому и быть, государь, – легко согласился келарь. – А святого Илью-богатыря почему бы не показать? Его мощи тут же, в Дальних пещерах, почивают, прямо за поворотом.
Снова потянулась пещера. Стены темные, неровно округленные сверху, а вдоль них выкопаны ниши со святыми мертвецами, и те продолговатые дыры – уж вовсе непроглядно черны, пока не подойдешь со свечкой. Безучастный юноша предпочитал не всматриваться в попеременно проявлявшихся там и снова укрывающихся в темноте поджарых мертвецов в темных коконах. С детства он побаивался мертвых, и чудесный дар Божий, благодаря которому похороненные в здешних пещерах чернецы только высыхали, а не гнили, вызывал у него, скорее, смущение и даже раздражал. Наверное, непонятностью своей.
– А вот и он, наш святой Илья!
Эта ниша была выкопана длинной – под стать положенному в ней трупу. Был Илья в обычном монашеском куколе, с лицом, покрытым лиловым шелком, однако на поверхность высунулась худая коричневая рука.
Некрасивый юноша склонил голову и положил на себя православный крест. Молчанов за его спиной снова хмыкнул. Спросил в своей уже известной принципалу нахально-заискивающей манере:
– А не будет ли святой отец столь снисходителен ко мне грешному, что дозволит мне у него вопросить?
– Спрашивай, сын мой, коли твой государь разрешит тебе.
– Да, разумеется, – бросил покладистый юноша, приближая свечу то к угадывающемуся за шелком грубому лицу, то к руке славного богатыря. – Спрашивай, Михалка.
– Довелось мне, святой отец, прочитать святую книгу – «Патерик Печерский». И там о мощах преподобного Илии ничего не написано.
– В той книге, сын мой, не обо всех наших святых написано есть, а только о древнейших, времен преподобных Антония и Феодосия. Впрочем, я в «Патерик» наш давно не заглядывал…
– А и в самом деле, – оживился любознательный юноша, – ведь рассказывал мне один старик, что тут, в Дальних пещерах, лежит богатырское тело славного Чоботка. Силача, дескать, так назвали, потому что он одним своим сапогом кучу татар положил…
Келарь посмотрел на своих гостей неласково. Посопел. Потом начал неохотно:
– Вообще-то, государь, паломников у нас водят по пещерам братья Онсифор Репник, Петр Сучок и Матвей Девочка, меня же, келаря, архимандрит наш, господин отец Елисей Плетенецкий, попросил обслужить тебя, государь, из уважения к твоей государской особе. Петр Сучок лучше всех пояснил бы тебе, как мощи Чоботка превратились в мощи Ильи Муравленина. А я просто знаю, что через чудо. Каковое именно, запамятовал, ты уж прости. У меня, государь, голова не с Успенскую церковь, чтобы еще и эти истории в ней держать. На мне, грешном келаре, не только все здешнее монастырское хозяйство висит, а еще два наших города, Радомысль и Васильков, сорок восемь сел да четырнадцать хуторов по всей Речи Посполитой. Да с рыбными ловлями, да с перевозами, да с мельницами и еще с пасеками. Вот бобровые гоны еще, едва не забыл. Мне не до святых этих богатырей, прости Господи…
– Полно тебе, отец, сердиться, – развязно заговорил Молчанов. – Не знаешь так не знаешь, в том от нас тебе обиды нет. Так нам у отца Петра Сучка спросить, говоришь?
Снова помолчал отец Лазарь, посопел. Потом посоветовал:
– Тебе, сынок, никто ничего здесь пояснять не обязан. А ты, государь, лучше спроси у отца архимандрита Елисея, понеже Сучок как собеседник тебе не по версте. А коли не желаешь более пещеры обсматривать, тогда давайте вернемся. Время дорого. Гм… Тут у нас ходы узкие, посему для всех наших гостей возвращение одинаково совершается. Разворачивайтесь все на месте, как я к вам развернулся. Поворачивайтесь ко мне задом. Тогда станут, прямо по слову Господа нашего Иисуса Христа в Евангелии, последние первыми – и вперед!
– Так, значит, я первым? – промолвил по-польски начальник охраны капитан Сошальский. И хохотнул. – Так вот когда я получил повышение!
– И подле московского царевича без паписта не обошлось, – пробурчал келарь. – Что за времена настали?
– Пан Юлиан не папист, – возразил державный юноша. – За этого ляха, святой отец, я семерых русских недотеп отдам. Топай, пане Юлиан!
Развернулись, снова пошли гуськом. Тут же почувствовал некрасивый юноша, что навстречу пахнуло свежей прохладой. Нет, почудилось только… Заговорил весело:
– Вот что уж точно по твоей парафии, святой отец. Скажи, каким чудом в наши времена монастырь остался православным и как православный монастырь сумел удержать все те богатства да угодья, коими ты бахвалился?
– Без чуда, государь, конечно, не обошлось, однако и люди нам крепко помогли. Когда накрыла православные земли Речи Посполитой зима еретическая, сиречь настала богопротивная уния, и православные митрополит и епископы изменили православной вере, подчинились папежу римскому, наш монастырь на то не соблазнился, – тучный келарь отдышался и продолжил: – А наш тогдашний архимандрит господин отец Никифор Тур, вечная ему память, времени не теряя, нанял казаков, прикупил оружия, в числе том и огненного, зелья да свинца, и начали киевские казаки монастырских слуг и крестьян учить военному делу. Лет шесть тому назад пришел под монастырь самозваный униатский архимандрит с королевским универсалом да с отрядом шляхты – так наш отец архимандрит препоясался мечом, сел на коня и шуганул безбожного самозванца с его войском не хуже Ильи Муравленина.
Загадочный юноша хмыкнул и уставился в поблескивающую серебряными нитями шелковую спину Молчанова: не хихикает ли тайком? Хитрый Михалка, похоже, затаил дыхание. Его государь ухмыльнулся, спросил небрежно:
– И что ж – его королевское величество стерпел обиду, нанесенную его жалованной грамоте?
– Тебе ли не знать, государь, что в Речи Посполитой порядка нет, а правит всем одна голая сила? На следующую весну его величество король, который одних иезуитов только и слушает… Да, король дал еще одну грамоту на наш монастырь другому уже шляхтичу-униату, тот пришел с большим войском и с пушками, однако отец Никифор и сего самозванца прогнал. Правда, и православные магнаты, князья Константин Константинович Острожский да Адам Александрович Корибут-Вишневецкий, помогли, защитили нашу обитель перед милостивым королем Сигизмундом.
Перед глазами любопытного юноши за черными силуэтами его ближних людей замелькало уже белое световое пятно. Близок был выход из пещеры, и воздух теперь действительно посвежел.
– Постой, государь, – заявил вдруг келарь, задыхаясь от нехватки воздуха. – Пусть твои люди выходят, а мы тут еще постоим, с твоего позволения. Мне нужно тебе тайное слово молвить.
Державный юноша распорядился, а сам остался стоять, ожидая, пока келарь отдышится, и тоскливо поглядывая на светлое отверстие. Он не сердился на старика за то, что уже сморозил невзначай, равно как и за те неприятные вещи, которые еще скажет намеренно по приказу, очевидно, своего архимандрита, просто ему сильно хотелось наружу.
Органчик, разными голосами сипевший в груди отца Лазаря, поутих, наконец. Келарь откашлялся.
– Государь, не прогневайся. Мне поручено отцом архимандритом просить тебя на нас, грешных, не обижаться. Нам не впервой принимать знатных персон, и есть для того у нашей обители свой обычай. Однако же… Господин отец архимандрит Елисей просит тебя извинить за то, что не предлагает тебе переночевать у нас и что не накормит ужином, равно как и отстоять вечерню не пригласит. Нам, живым мертвецам, в твою распрю с царем Борисом Федоровичем не вступаться, а через неделю отправляем мы обычную станицу наших чернецов в царствующий град Москву за милостыней. Ты же сам понимаешь, государь…
– Угу, – согласился некрасивый юноша, пожалуй, даже слишком поспешно. – Уж тем ты мне угодил, что выпроваживаешь кратко, без ляшской пустой тягомотины. Теперь пошли, отец? А что, ваш теперешний архимандрит такой же богатырь, как и покойный Никифор Тур?
– Нет, он, скорее, книжник, – вздохнул отец Лазарь облегченно. – Из волынских шляхтичей, а вот к своим книгам прикипел душой. Думает в обители типографию завести – а где я ему на эту затею денег наскребу? И вот еще что, чуть не забыл… Ты же, государь, в замке у пана воеводы остановился, мне ведь правильно сказали? Спустись сегодня вечером с горы на Подол, в корчму пана Ивана Фюрста: там я заказал для тебя роскошный ужин, лучшее, что только можно за злотые получить в Киеве. И заплачено уже.
– Так, значит, монастырских стоялых медов я со своими людьми сегодня не отведаю? – усмехнулся некрасивый юноша. – Ну спасибо…
– Да нет же, государь! Меды я самолично на телеге привезу. Да и сам первый проверю, не прокисли ли.
Наверху некрасивый юноша вначале чуть не ослеп от яркого света, но, когда глаза привыкли, стало ясно, что день догорает. Солнце садилось за Печерской горой, и окрестные виноградники и сады пестрели черными тенями. Он оглянулся: снаружи вход в Дальние пещеры мало чем отличался от входа в какой-нибудь немецкий рудник.
Чуть выше по склону, у неказистой деревянной церковки темнела одеждами и клобуками кучка монахов, среди них выделялся шелковой лиловой рясой худощавый старик с рогатым посохом. Державный юноша поклонился издалека, но берета не снял и, придерживая саблю левой рукою, поспешил к архимандриту. На подходе услышал еще, как отец Елисей втолковывал молодому послушнику:
– …и как появится Евстратий, как только перед отцом Лазарем о милостыне принятой отчитается, живо его ко мне.
Послушник загнул на левой руке третий, средний, палец и испуганно отскочил, увидев, что приближается высокородный (а там Бог его знает) гость.
А таинственный юноша перекрестился небрежно, но по православному и подошел к руке отца архимандрита. Тот благословил его, пробормотав:
– Ишь ты… А мне говорили, что ты, государь, перешел в католическую веру…
– Врали тебе, господин святой отец, – честно округлил некрасивый юноша серые свои глаза. – Про меня средь народов многие ходят клеветы.
– И еще переносили, будто ты на самом деле есть расстрига Гришка Отрепьев, московский беглец. Ты уж прости, государь, из песни слова не выкинешь… А я Гришку видел: он приходил в обитель с товарищами, и я его, наглеца, отправил восвояси: «Четверо вас пришло, четверо и подите».
– Не в первый раз слышу про Гришку, господин святой отец. Но мне неведом таковый, самому любопытно было бы на него посмотреть.
– Думал я, чадо, что бы мне, ничтожному черноризцу, сказать тебе для души твоей полезного? Разве вот чего. Многое довелось тебе вытерпеть от людей в детстве твоем и в отрочестве, а ты не озлобляйся, не черствей сердцем. Пусть твои страдания напоминают тебе о муках Господа нашего Иисуса Христа! Они к нему тебя приближают, запомни сие. И прими от обители нашей подарок, – архимандрит сделал небрежное движение рукой, и другой послушник с поклоном поднес ему коробочку, выплетенную из луба. – Это частица мощей преподобного печерского исповедника Моисея Угрина, из древних насельников обители. Подумал я, что если мощи сего святого наших чернецов удерживают от плотских поползновений, то и тебе, человеку летами еще молодому, подобная помощь полезной будет.
Изумившись в душе, а внешне и глазом не моргнув, благочестивый юноша с поклоном принял коробочку, почтительно поцеловал ее (бархатистость свежего луба напомнила его губам нежную кожу молодухи) и передал Михалке Молчанову. Напоследок обменялись они с архимандритом несколькими фразами насчет общих знакомых, православных и католических магнатов, и вежливый юноша с облегчением откланялся.
На ступеньке деревянной галереи, ведущей наверх, к прекрасной Успенской церкви, сидел высокий шляхтич средних лет в латах, шлем держа в руках. Увидев державного юношу с его приближенными, встал, коротко звякнув железками, и почтительно поклонился.
– Кем будешь, пане? – спросил его капитан Сошальский по-польски.
– Я Адам Сорочинский из Сорочин, герба Хабданк. Пришел на двух конях с конным оруженосцем его величеству, царевичу московскому Деметриусу, в его личной охране послужить.
– Я, пане Адам, рад всем шляхтичам, пожелавшим присоединиться к моему войску, – ответил на польском державный юноша и полуобернулся к капитану. – Полагаю, пан Юлиан побеседует с тобою, пане, и решит, достоин ли ты в мою охрану поступить.
– Повинуюсь твоему царскому величеству, – поклонился капитан.
– А ты, пане Адам, не имеешь ли желания взглянуть на здешние нетленные мощи? – любезно улыбнулся некрасивый юноша. – Найти нас ты сможешь на Подоле, в корчме этого, как его…
– Ивана Фюрста, государь, – подсказал из-за его спины Молчанов.
– Да ну их, темных схизматиков, – буркнул высокий шляхтич. – К тому же, ваше величество, мне уже приходилось там бродить, в их подземном лабиринте. Долго не мог потом разогнуться, а спина, как вспомню, снова начинает болеть.
Некрасивый юноша приятно улыбнулся и подумал, что иногда и такие коротышки, как он, получают преимущества над высокими болванами, однако до чего же редко это слу… Он не успел закончить эту мысль: темная тень разом накрыла его и исчезла.
– Что это было, пане Юлиан?
– И я не успел рассмотреть, твое царское величество…
– Зато я разглядел, – похвастался Молчанов на русском. – Это ведьма пролетела на помеле, государь. На Лысую гору, тут по соседству.
Лесной Серьгин хутор в Московском государстве,
в дне пути от польской границы
16 ноября 1604 года
Сопун успел и Савраску запрячь, и собраться уже в дорогу, однако выехать не мог: жена перекрыла выход из светлицы, когда заглянул в избу попрощаться.
– И куда это ты, муженек, на ночь глядя, намылился, а? – подбоченилась Марфа. – Я тебя спрашиваю, дорогой!
Сопун прикинул расстояние и соразмерил силу плюхи на случай, если придется Марфе в глаз дать. Для того примерился, в основном, чтобы свое ретивое потешить: а потребуется, мол, и в глаз дам. На самом же деле такое продолжение разговора было в данном случае весьма нецелесообразным, да и самому Сопуну не очень-то и хотелось поучить жену дедовским способом. Успокоить кулаком не успокоишь, зато крику-то, крику будет… Сейчас ему грозит обычная ссора, а таковую можно уже завтра погасить в супружеской постели, когда дети заснут. И если силы у него останутся после свиданки с молодой вдовой-корчмаркой, разбитной Анфиской. А распустил бы язык – не говоря уж о руках – впереди замаячила бы домашняя война не меньше чем на две недели.
– Что ж ты только лыбишься, муженек, как блудливый кот? Сказать тебе нечего?
Сопун изумился: разве коты умеют улыбаться? Вот собаки – другое дело! И можно только представить, чего мог бы сказать своим хозяевам кот и о чем бы могло бы это избяное животное поведать, если бы боги дали ему человеческий язык… Наконец, Сопун сумел собраться с мыслями. Ведь, и в самом-то деле, по правилам игры пора ему начать отбрехиваться. Уж что-что, а поговорить он мастак. Главное – начать, а там само с языка польется…
– Послушай, голубушка, ведь совсем напрасно ты на меня нападаешь! Да, я целую неделю в лесу пробродил, зато приволок двух вепрей. Мы с братом Тренкой мясо хорошенько закоптили, а три окорока я обещался поставить в корчму на Бакаевом шляху до Михаила-архистратига. А сегодня с утра у добрых людей братчина Михайловщина.
– В корчму ему под вечер понадобилось, это надо же? Неужто она, Анфиска-корчмарка, медом обмазана, что вы, мужики, на нее, как мухи, слетаетесь? Не пущу никуда!
– Коли обещал, так слово держать должен, – степенно ответил Сопун, вообразивший себя на мгновение важным толстопузым купцом: обязался тот поставить товар к сроку, и вот теперь кровь из носу должен обещание выполнить, иначе честь свою купеческую потеряет. Конечно же, он мог спокойно отвезти окорока завтра днем, однако днем Анфиска вертится как белка в колесе, и светит ему разве что быстрое перепихивание, эта обидная своей короткостью радость. А вот ночью, когда гости угомонятся, и в Анфискиной собственной каморке на верхнем жилье… Столь мала комнатка и столь узка скамья, что любовники поневоле всю ночь не размыкают объятий. Эхма! И о сладости, прелестям ушлой корчмарки присущей, Сопун много чего мог бы порассказать – однако не враг же он самому себе! И разве виновата Марфа, что, нарожав ему детей, в ежедневной бабьей суматошной работе растеряла и то неяркое девичье очарование, которым, ничего не скажешь, сумела воспользоваться, когда чуть ли не двадцать лет тому назад покойный отец высватал ее в дальнем селе Игоревке для старшего сына. А в последние годы еще и расплылась, как бочка. И вообще, мужья стареют позже жен, это уж самими богами устроено… Что она несет?
– …какой еще Михаил? Михаил-архистратиг только завтра будет. Совсем ты, Сопун, обезумел из-за своей Анфиски!
– Это ты ошиблась, Марфа: сегодня путивляне собираются на Михайловщину-братчину. Я же в начале месяца был в Путивле, а потом ежедень зарубки делал.
– Где это ты зарубки-то делал? – подняла она реденькие бровки. – Ври, муженек, да не завирайся!
Сопун прикусил язык. Ведь он метил время зарубками не дома, а в заветной своей охотничьей избушке, о которой не ведали домашние, за исключением сына приемного его Вершка. Сейчас он едва не проболтался, а поскольку в том сам был виноват, то по-настоящему рассердился – не на себя, понятно, а на приметливую и горластую жену.
– Да прекрати ты ко мне цепляться! – закричал. – Я уже Савраску запряг, уже окорока сложил в телегу под дерюжкой. Надо мне поехать – и поеду! Хрен ты меня остановишь, баба!
Тут дверь скрипнула, и показалась в ней голова приемного сынка. Увидев ее, захожий человек мог бы и испугаться. Рожица у Вершка безбровая, глаза без ресниц, волосы стоят торчком, как иглы у ежа, однако не скрывают больших ушей, кверху заостренных. Сопун любил Вершка по-простому, таким, каков есть. Спору нет, нарожала Марфутка ему детей, а все девчонок. Вот только лет десять тому назад исхитрилась она и разродилась мальчишкой, а Лесной хозяин почти тотчас же изловчился и подменил своим младенцем. Быстро вырос Вершок и стал первым помощником Сопуну в его лесных делах: колдовские травы он издалека нюхом чует и зверей в ловушки да под самострел замечательно приваживает.
– Батя, возьми меня с собой, – заныл мальчонка, дверь за собою не закрывши, за что и получил тут же подзатыльник от раздраженной Марфы.
– Следующим разом, сынок, тогда мы утром выедем, – ласково, будто и не кричал только что, пообещал Сопун. – Я-то в телеге спокойно переночую, а ты как бы не замерз.
Малый скривил свой большой рот и был таков, а Марфа напустилась на Сопуна:
– Ох, напрасно ты балуешь лешачонка, муженек! Он, приблудный, того и гляди в лес убежит.
Баба опять была кругом права, и потому Сопун заорал в ответ:
– Это я-то балую?! У меня парнишка при деле, и, пока у нас живет, мне он родной сын! Вот ты дочек разбаловала, так разбаловала! Ты погляди, что с Проворой делается, – она же который месяц сама не своя! И с какой бы это стати она у тебя одна в овине ночевала, аж пока ночные морозы не ударили?
О проекте
О подписке