Читать книгу «Под знаком Амура. Зов Амура» онлайн полностью📖 — Станислава Федотова — MyBook.

На нижних ступеньках высокого крыльца двухэтажного губернаторского дома в мундире и при шпаге стоял полицмейстер. Всем своим видом он был устремлен вверх, к парадным дверям. Позади него полицейские держали под руки двух пьяных мужиков. Быстро вышедший, можно сказать выскочивший, на крыльцо губернатор не удостоил их даже взгляда. Увидев начальство, полицмейстер резво бросил правую руку к треуголке; полицейские вытянулись, не выпуская, однако, задержанных.

– Господин полицмейстер, я приказывал пресекать пьянство?! – закричал Муравьев, покраснев от гнева.

– Так точно, ваше превосходительство, – обмирая, снова отдал честь полицмейстер. – До десяти часов в будние дни никому ни капли!

– А эти… – Муравьев поискал подходящее к случаю грубое определение, не нашел и просто выругался. – Где они нахлебались?

– В трактире «Три петуха».

– Та-ак… Двадцать плетей каждому, для острастки. А целовальнику, третьему петуху, – сорок, чтобы знал, кому и когда наливать.

– Права не имеете, – угрюмо сказал один из пьяных. – Мы не крепостные.

Муравьев так удивился, что посмотрел на мужиков сначала через перила, потом спустился по ступенькам и встал перед ними, заложив руки за спину и внимательно вглядываясь в каждого. Один из них, широкоплечий и коренастый, был в просторной полотняной рубахе, перехваченной плетеным шерстяным пояском, плисовые штаны под коленями упрятаны в онучи, на ногах – лапти. Из круглого выреза рубахи выпирала мощная, красная от загара шея, на которой крепко сидела русоволосая голова, стриженая под горшок. Ярко-рыжая борода закрывала половину круглого лица, на котором выделялись толстый нос и голубые глаза. Второй, смуглый, черноусый и черноволосый, примерно среднего роста, одет был по-европейски – в клетчатую рубашку с отложным воротником, серую куртку, полосатые брюки навыпуск, на ногах грубые башмаки на толстой подошве, на голове суконная фуражка. Для российской глубинки, каковой, по сути, являлась Тульская губерния, мужик этот был фигурой чужеродной, отметил Муравьев, вон, и одет так, как будто только что прибыл откуда-нибудь из Англии или Германии. Его и мужиком-то называть было как-то неуместно. Во Франции ему запросто говорили бы «месье», подумалось вдруг генералу. Ну, так то во Франции. Там, кстати, водкой с утра не нажираются.

И от этой мысли он снова взъярился:

– Значит, я не имею права тебя уму-разуму учить? А ты имеешь право жизнь на водку менять?

– Моя жизнь. Захочу – пропью, захочу – Отечеству отдам, а захочу – на франки обменяю. И вообще, я – французский подданный.

– Вон, значит, откуда ты явился. Но там, друг любезный, человек знает не только свои права, но и обязанности. А с утра пьют лишь бродяги да бездельники… Добавьте ему еще десяток! – жестко сказал губернатор и недобро усмехнулся, встретив яростный взгляд чернявого. Рыжебородый вздохнул и понурил голову.

– Ваше превосходительство, – подал голос с крыльца вышедший следом за губернатором Вагранов, прерывая процедуру наведения порядка, – этот рыжий – столяр знатный Степан Шлык, он всю вашу мебель изготовил…

– Господин поручик, – ледяным тоном отчеканил Муравьев, – прошу не вмешиваться. Поблажек от меня не будет никому. Если мастер с утра пьян, тем хуже для него.

В раскрытые ворота ворвался конник – офицер-фельдъегерь. Его мундир и ботфорты были покрыты пылью, на бритом лице потеки пота оставили грязные следы. Не слезая с лошади, фельдъегерь вскинул два пальца правой руки к козырьку высокого кивера, а левой вынул из кожаной сумки на груди и подал Муравьеву небольшой пакет под сургучной печатью.

– Господин губернатор, срочная депеша от министра двора его императорского величества. Ответ ожидается немедленный.

Муравьев вскрыл пакет, пробежал глазами короткий текст, из которого явствовало, что император Николай Павлович по пути на юг проследует через Тулу 5 сентября ночью без остановки, а господину губернатору надлежит явиться на прием поутру на ближайшей за Тулой станции.

Сердце облило холодом: почему государь не пожелал остановиться в Туле? Губернатор еще в августе был извещен министром внутренних дел Перовским о путешествии царя на юг и, естественно, готовился к его проезду тщательнейшим образом. А тут вдруг… Неужто что-то из его действий на высоком посту вызвало монаршее неудовольствие?! Кляузников из губернских чиновников, конечно, более чем достаточно: многим он, Муравьев, за год успел наступить на любимую мозоль. Особенно взяточникам – столько развелось их в каждом присутствии, не приведи Господь! И каждый, не щадя живота своего, печется о деле государевом, о благе народном. С-сукины дети!..

– Передайте его высокопревосходительству: все будет исполнено в точности, – произнес генерал, четко разделяя слова. – Поручик Вагранов, позаботьтесь о смене лошади.

Вагранов легко сбежал с крыльца, скрылся за углом дома – там была личная конюшня губернатора – и через минуту появился уже верхом. Фельдъегерь снова откозырял, и они унеслись вдаль по улице.

Муравьев проводил их задумчивым взглядом и обернулся к полицейским:

– А вы исполняйте, что приказано.

4

Мужиков приволокли в полицейскую часть, в съезжую избу, где все было заранее приготовлено к возможным экзекуциям: через равные промежутки стояли три широкие лавки, потемневшие и выглаженные до маслянистого блеска многими обнаженными телами; на бревенчатой стене висели кнуты и плети, в ушате мокли розги.

Муравьев не знал столяра в лицо, потому что дела с ним вели Вагранов, бывший в доме за управляющего, и Екатерина Николаевна, но имя слышал. А спросить, как зовут второго задержанного, ему и в голову не пришло, но полиции они были хорошо известны оба. И не потому, что мужики нарушали какие-то установления, нет, за исключением злополучной утренней выпивки, никаких грехов за ними не водилось. Просто рыжебородого Степана Шлыка, почитай, вся Тула действительно знала как мастера золотые руки, а черноусый Григорий Вогул был у него на подхвате. Вогул полгода тому назад объявился в Туле и был немедленно взят под пригляд полиции. Родом он оказался из уездного городка Ефремова, сын лекаря из крепостных, получившего вольную со всем семейством за излечение хозяина от какого-то смертельного недуга, а вот паспорт имел французский на имя Жоржа Вогула. Все отметки о пересечении границы были на месте, но сам приезд «Жоржа» вызывал недоумение и недоверие: что он тут забыл? Объяснение, что, мол, пригнала тоска по родине, которую покинул семь лет назад, отправившись в Германию учиться медицине, что немало горького хлебнул на чужбине и теперь хочет надышаться родным воздухом, прежде чем вернется в Европу для продолжения медицинского образования, воспринималось полицейскими чинами как сумасшествие. Но придраться было не к чему, и его не трогали.

А выпили они со Степаном от усталости: всю ночь не покладали рук, заканчивая заказ одного купца – огромный буфет красного дерева. Между прочим, мебель губернатору делали втроем – третьим был сын Степана Гринька – по собственноручным рисункам Екатерины Николаевны, и гарнитур получился такой стильный (хозяйка назвала его «empire légère»[1]), такой изящно-фигурный, что все, кто бывал в доме губернатора, не верили, что эти столы, стулья, кресла, диваны не прибыли из Франции, а сработаны тульскими мужицкими руками. После этого у Шлыка не было отбоя от заказчиков; вот и сахарозаводчик Баташов заказал буфет.

Утром точно в срок столяры сдали работу, получили расчет и отправились отдыхать. А по дороге завернули в кабак, дабы слегка воспарить. И выпили-то всего-ничего, но вдруг разморило, а тут – полиция. По правде говоря, их бы отпустили восвояси – кому нужны лишние хлопоты? – но на беду попались на глаза полицмейстера, а тому приспичило выслужиться перед губернатором: вот, мол, как зорко он следит за порядком. Ну и получилось то, что получилось.

Привели целовальника. Лысый жидкобородый мужичок в суконной, обшитой бархатом поддевке и юфтевых сапогах обливался слезами и без конца крестился.

– Ну, мужики, не повезло вам, – сказал участковый пристав. Полицмейстер убыл в управление, и он остался за главного. – Разоблачайтесь до пояса и ложитесь на лавки.

Горестно вздыхающий Шлык и всхлипывающий целовальник покорно разделись и улеглись. Вогул и не подумал подчиняться – стоял, скрестив руки на груди.

– А тебе, француз, особое приглашение требуется? По-русски уже не понимаешь?

– Права не имеете, – процедил Григорий. – Я буду жаловаться.

– Вот выпорем – и жалуйся за милую душу. На губернатора. Он, такой-сякой, пьянствовать не дает. Можешь по министерству внутренних дел жаловаться – самому Перовскому, можешь прямо императору писать. По-французски. Он поймет.

Полицейские прыскали в кулак, а Вогул еще больше мрачнел, представляя, каким жалким и смешным он выглядит в глазах этих простецких служак. Ну, подумаешь, тридцать плетей! Это тебе не сотня шпицрутенов, когда вся спина превращается в кровавое месиво и потом месяц валяешься на больничной койке. Но там, в Иностранном легионе, среди боевых товарищей, шпицрутены не были унижением, а здесь, на родине, эти ничтожные плети кажутся нестерпимыми…

Приставу надоело ждать, и он подал знак полицейским. Вогулу заломили руки, сорвали с него куртку и рубашку, так что посыпались пуговицы, и бросили тело на лавку, зажав руки и ноги.

И все обомлели. Спина Григория от лопаток до пояса представила глазам страшную мешанину красно-сизых рубцов. Пристав крякнул:

– А ты, друг любезный, не музавер? – Музаверами на Тульщине, Орловщине иногда называли злодеев. – Где это тебя так разуделали?

– Не ваше дело, – сквозь зубы выцедил Вогул.

– Не наше, – согласился пристав. – Пока – не наше, а там как Бог даст. Только будь ты к нам поотзывчивей, и мы бы вошли в твое положение. А так, друг ситный, – не обессудь…

Но, несмотря на безжалостные слова, пристав дал знак исполнителю: ты, мол, не усердствуй. Кнутобоец на съезжей был умелый. Выбрал для Вогула плеть помягче, без узлов, и не хлестал, а будто прикладывал ее то так, то этак. За тридцать ударов – на спине ни одной полоски. Вогул удивился, поднял голову и встретился взглядом с приставом – тот усмехнулся и подмигнул. Но Григорий благодарности не преисполнился: глаза его оставались мрачными и отчужденными.

После тридцатого удара полицейские отпустили его руки и ноги. Вогул медленно поднялся, надел рубашку, взял куртку и вышел во двор, сел на лавочку. Кто-то из служивых вложил ему в руку собранные с полу пуговицы. Вогул мельком глянул на них, сунул в карман. Где-то внутри груди в пустоте гулко стучало сердце, на душе было мерзко. Сквозь листву берез, еще не тронутую осенью, щедро светило солнце, но мир казался серым и отвратительным. Ненависть слепила глаза. Ненависть к самодовольному и чванливому губернатору, ненависть к самому себе, дураку, истосковавшемуся по родным березкам. Ну, вот они, березки, шепчутся, заигрывают с ветерком, и дела им нет до тебя и до твоих мучений. Чем же они тебе родные? Нет, тысячу раз прав был лейтенант Анри Дюбуа: родина там, где тебе хорошо. Где ты сыт, обут, одет, где у тебя есть женщина, где тебя уважают, черт возьми! А ты расслюнявился: ностальжи, ностальжи, – бросил свою ласковую Сюзанну и поскакал к отцу-матери, к родителям еще не старым. А вот шиш тебе – нету ни отца, ни матери: три года как ночью дом сгорел, и они вместе с домом. Осталась одна сестра Лизавета, девка-вековуха, в избушке-засыпушке, сооруженной вокруг оставшейся после пожара печи на окраине Ефремова. Поплакали с сестрой на могиле родительской, отдал ей Григорий все деньги, что были с собой, и подался в Тулу, чтобы заработать на обратную дорогу во Францию. Тут Шлык его и прибрал. То ли потому, что жили когда-то Шлыки и Вогулы на одной улице в Ефремове, то ли потому, что пришелся Вогул тёзой его единственному и любимому сыну, семнадцатилетнему Гриньке. А скорее всего, и по-первому, и по-второму.

Ах, Шлык, Шлык… Угораздило же тебя соблазниться чаркой водки с утра пораньше. Вот и расплачивайся теперь собственной шкурой. Хорошо, Гриньку с собой не взял на расчет: пожалел – уж больно сладко спал парень перед вечоркой с девками. А то бы и ему всыпали. Вон отца порют – только плеть свистит…

Со Шлыком и целовальником обошлись на съезжей несравнимо круче, чем с Вогулом, хотя тоже без крови. Степан выдержал порку стоически. Сам встал, оделся, поклонился приставу. А вот целовальник взвизгивал после каждого удара, на семнадцатом затих – обеспамятел. Пришлось приводить его в чувство, окатив водой из ведра.

…Вогул и Шлык брели по пыльной улице.

– Попомнит меня губернатор, – мрачно сказал Григорий. – На узкой дорожке нам не разойтись.

– Да ладно тебе, Вогул, – уныло откликнулся Степан. – Учили-то за дело. Нашему брату, значитца, волю дай – все пропьем. Музда[2] нам надобна, музда.

– Эх, ты, темрий[3]! – усмехнулся Вогул. – Узда ему надобна, а не воля вольная. Я, Степан, вдосталь ее хлебнул, воли-то, и ничего, не пропил. И не генералу учить меня уму-разуму… Я сам себе генерал. В умных-то странах так живут.

– Так то в умных… – вздохнул Степан. – А все ж таки ты губернатора не трожь. Он здесь всего-то год с прибытком, а столько доброго изделал…

– И чего же он такого доброго сотворил? – ядовито спросил Вогул. – То ли я не знаю! О тюрьмах позаботился, лес запретил рубить, собрался пристани на Оке устраивать… Так он по должности обязан о том заботиться. За это его благодарить?!

– А почему бы и нет? В тюрьмах тоже, небось, не свиньи обретаются. И леса изводить – чего хорошего? И пристани, значитца, надобны. А мостовые в городе – разве ж нелепо? А еще, люди сказывают, он царю писал супротив крепостной повинности и помещиков тульских звал подписаться…

– И что, нашлись дураки?

– А и нашлись! Князья Голицыны, Норовы, кто-то еще… Только, значитца, мало их. Царь навроде ответил: вот ежели б все подписались, он бы крепостных освободил…

– Ежели бы да кабы, да выросли бы во рту грибы, то был бы не рот, а целый огород. Мало ли обо что языки мочалят – разве можно всему верить?

– Люди зазря говорить не будут, – упрямо сказал Шлык. – Вона, сказывают: царь нашего генерала надо всей Сибирью начальником ставит.

– Бедная Сибирь! – скривился Вогул.

1
...
...
18