По пустынной зимней дороге мчался санный поезд Муравьева: тройка несла кибитку, за ней три пароконных возка. В кибитке ехали генерал с женой, в возках парами офицеры, Василий Муравьев и Корсаков, и слуги – Флегонт и Лиза. Впереди и сзади, как полагается генерал-губернатору, по два вооруженных всадника. Третий возок предназначался им для поочередного отдыха – хоть это и не было принято, но так решил Муравьев.
Муравьевы третий день были в пути и все это время почти не разговаривали, думали каждый о своем. Так, Катрин считала, что муж размышляет о случае с кинжалом и страшно ревнует ее к Анри Дюбуа, поскольку сама то и дело возвращалась к воспоминаниям о своей первой любви.
Когда она увидела отцовский кинжал на гостиничном столе и услышала объяснение, ее сердце чуть не остановилось от ужаса. Сначала из-за мужа: представила, что могло произойти, и, конечно, перепугалась. Но, слава Богу, с ним все оказалось в порядке, он даже смеялся, и она на мгновение успокоилась, но тут же окатила новая волна страха: откуда взялся кинжал Анри?! Да, кузен убит, она в этом нисколько не сомневалась, но каким образом кинжал оказался в Петербурге?
– Ты уверена, что это кинжал твоего отца? – спросил тогда Николя.
– Уверена. Отец был капитаном, когда получил его за храбрость из рук самого Наполеона. Это случилось после сражения под Мало… Такое трудное русское название… – пожаловалась она и снова попыталась произнести: – Мало… Малояро…
– Малоярославцем? – догадался муж.
– Да-да… А когда Анри… – Катрин запнулась, потому что при одном лишь упоминании этого имени у нее внутри что-то обрывалось и падало глубоко-глубоко в жидкий холод, – когда Анри отправлялся в Алжир, отец подарил кинжал ему – на счастье. И Анри нашел мастера и выгравировал на рукоятке: с одной стороны «LÉ», что означает «Légion étrange» – «Иностранный легион», а с другой – «HdB», свои инициалы[20]. Он всегда писал свою фамилию по-старому – дю Буа.
– Но ведь в газете было написано, что лейтенант Дюбуа убит! – воскликнул муж.
– Да, было, наверное, так и есть… Значит, после его смерти кинжал попал в чужие руки. – Катрин печально опустила голову, но внезапно ее осенило: – Слушай, Николя, а вдруг тот, кто напал на тебя, и есть убийца Анри?
Муж покачал головой:
– Сомнительно, хотя не исключено. Но зачем ему понадобился я?
– А может, его просто наняли, – сказала Катрин и сама испугалась своих слов. Но пересилила себя и закончила: – Кто-то на тебя охотится, Николя! – Она судорожно обхватила его всклокоченную голову. – Я не хочу еще и тебя потерять!
Муравьев отстранился, посмотрел в ее полные слез глаза и сказал как можно убедительней:
– Кто бы на меня ни охотился, у него руки коротки. Меня, как Анри, ты не потеряешь.
Теперь же, в пути, Катрин думала о погибшем с тихим душевным трепетом, понимая, что продолжает его любить – как далекое сладостное воспоминание, как первого в жизни мужчину, который хоть и не стал ее мужем, но подарил ей высочайшее наслаждение – наслаждение открытым всем радостям безоглядным чувством…
А Муравьев был весь поглощен мыслями о жестокой обиде, которую невольно нанес перед отъездом своей любимой Катрин.
Это случилось неожиданно для него самого. Как-то утром, спеша в министерство, он зашел в спальню, где Катрин еще нежилась в постели, поцеловал ее в розовую со сна щечку и, любуясь прекрасным лицом в обрамлении темнокаштановых волос, сказал:
– Ты знаешь, Катенька, здесь, в Петербурге, все с ума сходят от придворного художника Гау. Рисует, говорят, замечательно. Давай закажем ему твой портрет? В Сибири мне придется часто отлучаться, и я хочу, чтобы ты всегда – пусть и в виде портрета – была со мной. Ты не против?
Катрин даже захлопала в ладоши:
– Николя, милый, это просто замечательно! С удовольствием попозирую, а заодно, может быть, услышу что-нибудь интересное про светскую жизнь Петербурга. Не знаю, как русские, а французские художники очень любят посплетничать про своих моделей.
– Что-то я не замечал за тобой любви к светским сплетням, – улыбнулся Муравьев.
– Николя-а, я ведь все-таки женщина. И ты меня еще совсем не знаешь. – Катрин лукаво взглянула на мужа и звонко рассмеялась.
Художник был молод, по отцу типичной немецкой внешности – белокур и голубоглаз, но по-русски улыбчиво-приветлив и гостеприимен. Муравьев застал его в ателье. Слуга доложил о визитере, и Николай Николаевич, услышав «Да-да, проси!», тут же вошел в мастерскую. Гау в коричневой просторной блузе, белой рубахе с воротником апаш и небрежно повязанном черном шелковом галстуке трудился над закрепленным на мольберте акварельным портретом седовласого краснолицего господина в сюртуке. При появлении гостя он бросил кисть в стеклянный кувшин с водой, вытер руки белой тряпицей, сунув ее после этого в карман блузы, шагнул навстречу и слегка поклонился.
– Рад лично познакомиться, господин генерал-губернатор. Польщен. Николай Николаевич, если не ошибаюсь?
Муравьев протянул руку:
– Не ошибаетесь. А вас, если не ошибаюсь, Владимир Иванович?
Оба засмеялись и пожали руки.
– Разрешите взглянуть? – кивнул Муравьев на портрет.
– Окажите любезность… Что прикажете – кофе, чаю?
– О нет, я буквально на пару минут, спешу в министерство.
Муравьев подошел к мольберту. С листа плотной бумаги на него смотрели чуть прищуренные глаза пожилого жизнелюбивого человека. Совершенно живые, подумал он, и все лицо – живое, дышащее… Мастер, великолепный мастер!
Гау подошел и встал за плечом.
– Нравится? – спросил он вроде бы даже задиристым тоном. По крайней мере, так показалось Муравьеву: мол, попробуй не похвали.
Муравьев кивнул.
– Кто это?
– О, это замечательная личность! Профессор Академии художеств Александр Иванович Зауервейд. Был моим учителем, правда недолго, но именно он рекомендовал отправить меня учиться в Италию и Германию. А теперь вот по его портрету коллегия будет оценивать, достоин ли ваш покорный слуга быть членом Академии. Нет, я совсем не против запечатлеть своего наставника, но как будто не было у меня десятков других портретов – членов императорской фамилии во главе с государем и государыней, их детьми, чуть ли не всего высшего света, генералов, первых красавиц столицы… Я работаю, как проклятый, от заказов нет отбою, и мне еще надо доказывать свое право быть академиком акварельной живописи, Donnerwetter[21]! Простите, генерал, не сдержался…
– А я ведь тоже с заказом, – сказал Муравьев.
– Я это понял сразу. Только, милый вы мой человек, у меня очередь. Запись на март!
– Вот как! – огорчился Николай Николаевич. – Хотел супругу порадовать перед отъездом. Я собирался заказать ее портрет, – пояснил он. – Великая княгиня Елена Павловна посоветовала…
– Ах, Елена Павловна! – Художник словно засветился изнутри. – Восхитительная женщина! Красавица, умница! Она мне чуть ли не крестная мать.
Муравьев удивленно поднял брови.
– Понимаете, – заспешил Владимир Иванович, – в шестнадцать лет я нарисовал портрет мореплавателя Литке…
– Федора Петровича?
– Да-да, именно его. Портрет ему так понравился, что он рекомендовал меня его императорскому величеству как хорошего портретиста. Но для начала мне заказали портреты дочерей Елены Павловны. Вот с них-то я и стал известен. Так что мои крестные родители в искусстве – Федор Петрович и Елена Павловна.
– Такими крестными грех не гордиться, – искренне сказал Николай Николаевич. – Жаль, очень жаль, что с моим заказом не получается…
– Подождите минуточку. – Гау достал с полки толстую тетрадь, скорее даже журнал, и торопливо полистал. – Вот, нашел! Оставлял себе два дня для отдыха, но не оправдать рекомендацию Елены Павловны не могу. Послезавтра в одиннадцать часов утра милости прошу вашу супругу на сеанс позирования. Вас это устраивает?
– Более чем! – воскликнул Николай Николаевич. – Примите мою искреннюю благодарность! И, простите мою меркантильность, дорогой Владимир Иванович, какова будет цена вашей работы?
– По результату, Николай Николаевич, по результату. Сейчас ничего сказать не могу.
Муравьев откланялся, весьма довольный согласием художника, хотя вопрос о цене немного тревожил: свободных денег у него было не столь уж много. А через день ровно к одиннадцати часам привез и представил Екатерину Николаевну знаменитому придворному художнику.
Катрин позировала с удовольствием. Для портрета она выбрала платье темно-вишневого бархата, простого, но изящного покроя, с воротничком из брабантского кружева. Круглые пуговицы из темно-красного граната в серебряной оправе редкой цепочкой сбегали от воротника через высокую грудь к тонкой талии и ниже. Платье очень шло к ее каштановым волосам, уложенным в гладкую, с пробором посредине прическу, собранным на затылке в небольшой узел, укрытый также брабантским кружевом. Гармонию цвета завершали золотые серьги с большими опаловыми кабошонами. Аккуратный чуть вздернутый носик, небольшой чувственный рот, разлетающиеся, словно крылья птицы, темные брови над распахнутыми, широко расставленными темно-серыми глазами и нежный овал лица Екатерины Николаевны – все было насыщено природным очарованием, что привело художника в неописуемый восторг. Он бесцеремонно выпроводил мужа из мастерской, благо тот не сопротивлялся, поскольку спешил в Главный морской штаб, и, оставшись наедине с гостьей, весь отдался обустройству наилучшего освещения и выбору позы модели. Он так и этак усаживал Екатерину Николаевну перед большим окном, подсвечивал ее зеркалами и белыми полотняными и шелковыми экранами и непрерывно ворковал… ворковал…
– Мадам, я рисовал всех красавиц Петербурга, и это были замечательные работы! Но ваш портрет, я уверен, будет le meilleur[22]! Ich übertreffe[23] самого себя, а это почти невозможно. Но… я говорю «почти» – значит, превзойду! Я вложу в него весь жар своего сердца, и он будет согревать вас в сибирской глуши. Вы – героическая женщина, мадам! Такая юная, изумительно прекрасная, вся столица могла бы лежать у ваших ног, а вы свою неповторимую красоту и молодость добровольно бросаете в каторжную Сибирь! Мало было России жен декабристов!
– Жен декабристов? – переспросила Екатерина Николаевна. – Кто такие декабристы? Что-то я слышала или читала…
– Да, вы же родились и выросли во Франции, там хватает своих мятежей и революций, что вам какой-то русский путч. Я, правда, тоже появился на свет в Эстляндии, в Ревеле, но Ревель – это Россия, и мы знали про мятеж в декабре 1825 года против императора Николая. Пятерых главарей мятежа казнили, а многих отправили на каторгу в Сибирь. Среди них есть даже князья. И несколько их жен поехали за ними и остались там, «во глубине сибирских руд», как написал великий поэт Пушкин…
Владимир Иванович говорил, одновременно бегло набрасывая карандашом на бумаге контур фигуры молодой женщины. Екатерина Николаевна краем глаза следила за ним и поражалась быстроте движений его руки.
– И что же с ними сталось? – вставила она, когда художник на несколько секунд замолчал, пытливо вглядываясь в ее лицо. Он мгновенно словно оторвался от действительности, погрузившись в себя, в лабиринт своих исканий, и на вопрос Екатерины Николаевны откликнулся рассеянно:
– Was? Etwas fragten Sie?[24] – и тут же спохватился: – О, простите, мадам, увлекся…
– Я спросила: что сталось с женами декабристов?
– Одни не выдержали тягот и умерли, а другие живут и даже рожают детей. Der Mensch anpasst sich! Человек приспосабливается!
Екатерина Николаевна вздохнула:
– Мне их жаль!
– У вас еще будет возможность пожалеть их там, в Сибири. – Гау тоже вздохнул. – И, в отличие от нас, кто тоже о них жалеет, но только лишь на словах, вы можете чем-то им помочь на деле. Даст Бог, император смилостивится и вернет их в лоно культуры, но пока что всеми средствами должно облегчить им жалкое существование. Они давно уже поняли всю бессмысленную пагубность своей затеи и давно искупили вину.
– Вы так думаете? – усомнилась Екатерина Николаевна.
– Мадам! Двадцать два года каторги убедят кого угодно и в чем угодно. Это же образованнейшие люди! Цвет русской нации!
– Пожалуй, вы меня тоже убедили. Я постараюсь для них что-нибудь сделать. Если это будет в моих силах.
– Это в силах генерал-губернатора! Он там высшая власть, разумеется, после императора, – горячо сказал Владимир Иванович и вдруг лукаво улыбнулся: – Но его власть, без сомнения, подчинена власти вашей красоты, вашего очарования.
Екатерина Николаевна польщенно засмеялась:
– Не стану спорить, но этой властью злоупотреблять нельзя.
– Помилуй бог, разве творить добро – значит злоупотреблять?
В дверь из-за портьеры заглянул слуга:
– Владимир Иваныч, к вам давешний господин Муравьев.
Не дав художнику времени на ответ, в мастерскую быстрым шагом вошел Николай Николаевич, даже не снявший шинель:
– Простите, что прерываю сеанс…
– А мы на сегодня уже закончили. – Гау быстро развернул мольберт, не давая приглядеться к рисунку: видимо, не любил показывать незаконченные работы. – Продолжим завтра в то же время.
– Отлично! – сказал Муравьев. – Катенька, приехал из Риги Евгений Александрович, и мы сегодня обедаем у Головиных.
Уже усевшись в санки и пряча ноги в сапожках под медвежью полсть, Екатерина Николаевна неожиданно спросила мужа:
– Николя, как ты относишься к декабристам?
– К декабристам?! – Николай Николаевич так и застыл с поднятой ногой: вопрос застал его врасплох, он даже не успел сесть в санки. Однако сразу вслед за тем занял свое место рядом с женой, тщательно укрылся полстью, тронул за локоть извозчика: «Давай, братец, на Васильевский» – и только после этого повернулся к Екатерине Николаевне. – Декабристы, моя милая, преступники, и я к ним отношусь, как законопослушный гражданин должен относиться к преступившим закон. Хотя среди них было много моих родственников, и кто-то успел умереть в сибирской каторге и ссылке, а кто-то был прощен и продолжил службу государю и Отечеству. Как, например, Михаил Николаевич, в гостях у которого мы с тобой обвенчались. А почему ты спросила?
– Я подумала: мы едем в Сибирь и можем там с ними повстречаться…
– Ну, вот повстречаемся, тогда и решим, как к ним относиться.
– А как решилось с Невельским?
Муравьев удивился не меньше, чем вопросу о декабристах:
– Ты начала интересоваться моими делами?
– А что ты удивляешься? Помнишь, Елена Павловна сказала, что от меня будет многое зависеть?
– Помню. – Муравьев внимательно взглянул в ее глаза и, отогнув край перчатки, поцеловал руку жены. – С Невельским все в порядке. Он назначен командиром транспорта «Байкал», сейчас занимается его достройкой в Гельсингфорсе и ближе к осени отправится в Камчатку. А тебе нравится позировать художнику?
– Да, очень… Владимир Иванович сказал, что мой портрет будет лучшей его работой.
О проекте
О подписке