Читать книгу «Приключения Оги Марча» онлайн полностью📖 — Сла Беллоу — MyBook.
image

Глава 5

Уильям Эйнхорн – первый значительный человек в моей жизни. У него был интеллект и множество промышленных предприятий, подлинная власть и философский склад ума, и если бы я отличался методичностью и, прежде чем предпринять важное действие, думал, и еще (NB)[47] – если бы я был его настоящим последователем, а не тем, кем являюсь на самом деле, то спросил бы себя: «Что в этом случае сделал бы Цезарь? Что посоветовал бы Макиавелли? Как поступил бы Одиссей? Что подумал бы Эйнхорн?» И я не шучу, включая Эйнхорна в этот представительный список. Я знал его и видел то, что их объединяло. Если вы, конечно, не считаете, будто мы находимся в жалком конце всех времен, и сами как дети, и наше участие в духовном богатстве человечества сродни роли мальчика в жизни сказочных королей, живших в эпохи лучше и здоровее нашей. Но если мы сравниваем мужчин с мужчинами, а не мужчин с детьми или полубогами, то что понравилось бы Цезарю в нас, поголовно демократах? И если у нас нет особого желания представить себя другими, низшими существами перед божественными ликами прошлых веков из-за стыда за свои недостатки, тогда у меня есть право хвалить Эйнхорна и не обращать внимания на снисходительные улыбки считающих, будто современные люди не обладают в достаточной мере теми свойствами, которые восхищают нас в этих легендарных личностях. Не хочу преувеличивать, но и не желаю выглядеть студентом из тех, которые во все времена чувствуют себя сосунками, встречаясь с прошлым.

Я стал работать у Эйнхорна, когда учился в предпоследнем классе – незадолго до кризиса, во время нахождения у власти правительства Гувера, – Эйнхорн был еще богат, хотя, думаю, не настолько, как он утверждал позже, и оставался с ним после того, как он потерял большую часть состояния. Я действительно стал необходим ему – не метафорической правой рукой, а фактическими конечностями. Эйнхорн был калекой с полностью недвижными ногами; руки еще действовали, но были настолько слабы, что он не мог управлять инвалидным креслом. Его приходилось возить по дому жене, брату, родственникам, подчиненным или друзьям. Работали эти люди на него или просто находились в доме или офисе, он всегда умудрялся пристроить их к делу – тут у него был просто талант, тем более что вокруг всегда крутились желающие разбогатеть с его помощью или уже разбогатевшие. Эйнхорны были крупнейшими в районе посредниками по продаже недвижимости, в их владении находилось изрядное количество собственности, в том числе и большой сорокаквартирный дом, где они жили. В угловом помещении открыли бильярдную – она так и называлась: «Бильярдная Эйнхорна». Было еще шесть торговых точек – хозяйственный магазин, «Овощи-фрукты», «Консервы», ресторан, парикмахерская и бюро похоронных принадлежностей, которым владел Кинсмен – тот, чей сын сбежал вместе с моим двоюродным братом Говардом Коблином, чтобы поступить в морскую пехоту и сражаться против Сандино. Именно в здешнем ресторане республиканский активист Тамбоу играл в карты. Эйнхорны, родственники его бывшей жены, при разводе не поддержали ни одну из сторон. Старшему Эйнхорну (председателю) не пристала роль блюстителя нравов: у него самого было четыре жены, две из которых по сей день получали алименты. Он не обзавелся офисом, к нему приходили просто развлечься. Председатель оставался франтом, носил белый кружевной воротник под Буффало Билла[48], щеголял – по-прежнему дородный и здоровый – в белых костюмах и смотрел озорными глазами ловеласа. Его уважали за дальновидность и практичность, и стоило ему открыть породистый старческий рот и в своей лаконичной манере, чеканя слова, произнести нечто о закладной на движимое имущество или о сдаче в аренду участков земли, как все толпившиеся в офисе солидные бизнесмены тут же замолкали. От него всегда можно было получить дельный совет; Коблин и Пятижильный доверили ему инвестировать часть своих денег. Одно время работавший на него Крейндл считал, что старик мудр, как Бог.

– Сын умен, но до отца ему далеко, – говорил он.

Я с этим не соглашался, хотя, будучи в ударе, старик затмевал всех. Одной из моих летних обязанностей было ходить с ним на пляж: он плавал ежедневно вплоть до середины сентября. Я должен был следить, чтобы он не заплывал далеко, а также вручать ему зажженную сигарету, пока он плавал вдоль пирса, лежа на матрасе в полосатом купальнике, подчеркивающем огромный живот, внушительные половые органы и острые желтые колени; седые с желтоватым оттенком, как шкура белого медведя, волосы полоскались в воде; энергичное загорелое лицо обращено к солнцу, крупные губы шевелятся, произнося слова, а нос с наслаждением выпускает дым в теплой голубой неге Мичигана; тем временем просмоленные траулеры пыхтят и выпускают пар в стороне от воды, оставленной для воплей, плеска, барахтанья пестрой толпы купальщиков; дальше под прямым углом к причудливому изгибу берега шли гидротехнические сооружения, вышки и небоскребы.

Эйнхорн был сыном старика от первого брака. От второго или третьего у него родился еще один сын, по имени Шеп, или Дингбат, как звали его друзья по бильярдной. Дингбат – от Джона О’Берта[49], по прозвищу Дингбат, поставщика наркотиков городским политикам и друга Полака Сэма Зинковича. Поскольку Шеп не знал и внешне не напоминал О’Берта и с политиками никак не был связан, трудно сказать, почему его так называли. Но, не будучи бандитом, он вырос на рассказах о криминальных событиях, слыл знатоком гангстерской «кухни» и подчас вел себя и одевался совсем как мафиози, так что можно было подумать, будто он общается с опасными Друччи или Хубачеком по прозвищу Большой Хейз[50]: модная дорогая шляпа, костюм по фигуре, рубашка в андалусском стиле – ее застегивают до воротничка и носят без галстука, особые туфли, заостренные, с двойной подошвой, до блеска начищенные, как у танцора танго; он тяжело ступал на кожаных каблуках. Черные блестящие ухоженные волосы Дингбат укладывал волной. Небольшого роста, худощавый, почти хрупкий, очень подвижный, с каким-то отчаянным выражением лица. Нельзя сказать, чтобы оно было брутальным – на нем отражались самые разные чувства, но все дикие, враждебные, неизменно упрямые и дерзкие; черная щетина проступала сквозь неряшливо нанесенный после бритья тальк: настоящий палач, хотя в данном случае прототип не был душегубом (он мог подраться на кулаках и вид имел при этом устрашающий, но намерение убить у него отсутствовало), а просто очень упрямым и трудным человеком. Если уж мы заговорили об этом, Дингбата самого постоянно колотили – у него остался незаживающий шрам, после того как он на ринге прикусил щеку. И все же он продолжал драться, при первом же вызове покидая бильярдную, и, кружась в своих туфлях танцора танго, наносил яростные, но невесомые удары. Побои его не останавливали. В одно из воскресений я сам видел, как Дингбат втянул в драку Пятижильного: набросился на великана, молотя того кулачками, но не смог даже сдвинуть с места; в конце концов Пятижильный сгреб его в охапку и швырнул на пол. Когда Дингбат возобновил драку, Пятижильный хоть и улыбался, но был испуган и уклонился от бильярдного кия. Кто-то из толпы заорал, что Пятижильный трус, и он решил – лучше удерживать Дингбата за плечи, пока тот, охваченный слепой яростью, продолжал бороться. Его дружок счел позором, что ветерана Шато-Тьерри[51] запугал новичок. Пятижильный принял эти слова близко к сердцу и в дальнейшем старался держаться подальше от бильярдной.

Некоторое время Дингбат заведовал бильярдной, но отец, посчитав его ненадежным руководителем, поставил нового управляющего. Дингбат по-прежнему здесь крутился, но теперь в качестве сына хозяина – собирал шары, заменял на столе зеленое сукно новым, когда прежнее рвалось, – а еще незаменимого сотрудника, вышибалы, рефери, спорщика, спортивного эксперта, историка гангстерских войн. Он всегда держал ухо востро в надежде подработать и в игре сериями брал по десять центов за мяч. Время от времени он работал шофером отца. Тот не мог водить сам огромный красный «стац-блэкхок» – семейство Эйнхорн не признавало маленьких автомобилей, – и Дингбат отвозил его на пляж, когда было слишком жарко, чтобы идти пешком. В конце концов, старику шел семьдесят пятый год и у него мог случиться инсульт. Я сидел рядом с ним на заднем сиденье, перед нами Дингбат со следами побоев на шее – руки на руле, рядом укулеле[52] и купальный костюм; когда он вел машину, то был особенно сексуален – кричал, свистел, сигналил, что очень развлекало отца. Иногда к нам присоединялся Клем, или Джимми, или Сильвестр, разорившийся кинематографист, вылетевший за неуспеваемость из технологического института и собирающийся перебраться в Нью-Йорк. На пляже Дингбат, перепоясанный поясом, с браслетами на запястьях, в бандане, чтобы песок не попадал в волосы, когда стоишь на голове, намазанный маслом для загара, смотрелся атлетом; в окружении девушек и пляжных суперменов он танцевал, играя на укулеле:

 
«Ани-ка, хула[53] вики-вики», –
Красавица мулатка сказала мне
И на пляже Уайкики,
Научила хуле при луне…
 

Чувственное пение вызывало непристойные ассоциации, он пел с негритянской хрипотцой, его петушиный пыл был ярким, странным и беспокойным. Он очень развеселил своего пожилого предка, грубоватого и смешливого, который, подобно Буффало Биллу, утопал в пляжном шезлонге с обмотанным вокруг головы полотенцем, дабы уберечься от ярких солнечных лучей; с этой же целью он поднял, прикрывая глаза, дряблую полную руку и продолжал хохотать, широко раскрыв рот.

– И-диот! – наконец выговорил он.

Если бы не жара, Уильям Эйнхорн, возможно, тоже поехал бы с нами: инвалидное кресло погрузили бы в багажник «стаца», а его жена захватила бы зонт на двоих. Брат или я выносили его из офиса на закорках, сажали в машину, а затем на берегу озера устраивали поудобнее; все изысканно, торжественно, чисто, великолепно и благородно, словно приехал маркграф. Исполнялись все его желания. Крупный мужчина высокого роста, хорошего сложения, привлекательный, он был душевно тоньше отца, и Дингбат не производил на него подобного впечатления. Эйнхорн был очень бледный, слегка обрюзгший, с четко обозначенной на носу горбинкой и тонкими губами; начинающие седеть густые волосы доходили до ушей; пристальный, настороженный взгляд постоянно устремлен вперед, чтобы не упустить из виду нужные вещи. Полная красивая жена сидела рядом под зонтиком – томная, с легкой улыбкой на лице, загорелая рука непринужденно лежит на коленях, косо стриженная пышная шевелюра уложена как на египетских рисунках и заканчивается внизу прямой линией. Ей нравятся летний бриз, лодчонки, покачивающиеся на волнах, царящее на пляже оживление и песни.

Если вам интересны ее мысли, то думает она, что задняя дверь в дом закрыта. Там в кладовой, на полке, где стоит газовая плитка, два фунта хот-догов, два фунта холодного картофеля для салата, горчица, уже нарезанный ржаной хлеб. Если не хватит, она пошлет меня за чем-нибудь еще. Миссис Эйнхорн любит все готовить заранее. Старик захочет чаю. Нужно, чтобы он остался доволен, и она старается ему угодить, только бы он не плевал на пол; сама она постесняется об этом попросить – слишком робкая, но мужу скажет: для него поговорить с отцом – пустячное дело. Остальные будут пить кока-колу – любимый напиток Эйнхорна. Одной из моих дневных обязанностей было таскать ему колу: в бутылках из бильярдной или в стаканах из аптеки – в зависимости от того, где она, по его предположению, в тот день лучше.

Мой брат Саймон, увидев, как я несу стакан на подносе, лавируя между людьми на тротуаре – перед офисом Эйнхорна всегда толпился народ, смешиваясь с завсегдатаями бильярдной и родственниками усопших, пришедших к Кинсмену, – удивился и, громко расхохотавшись, сказал:

– Так вот кем ты работаешь! Лакеем!

Но эта услуга была одной из многих, некоторые являлись еще более лакейскими, более личными, другие требовали ума и навыка – секретаря, помощника, агента, компаньона. Эйнхорну постоянно требовался кто-то под рукой – положение, при котором всегда нужен помощник, сделало из него деспота. В Версале или Париже «королю-солнцу» при утреннем туалете один дворянин подавал чулки, другой – рубашку. Эйнхорна надо было вытаскивать из постели и одевать. Иногда это приходилось делать мне. В комнате было темно и душно: Эйнхорн с женой спали с закрытыми окнами и ночные испарения шли от двух тел. Я не критикую – быстро привык к запаху. Эйнхорн почивал в нижнем белье: они с женой ложились поздно, а надевать пижаму ему было не под силу. Итак, включался свет: Эйнхорн в «Би-Ви-Ди»[54], костлявые веснушчатые руки, седеющие волосы откинуты назад, открывая лицо с обычным выражением скуки, острый с горбинкой нос и подстриженные усы. Если он пребывал в плохом расположении духа, что иногда случалось, надлежало молчать, пока настроение его не улучшится. Но это противоречило правилам дома. Он предпочитал по утрам демонстрировать веселость. Любил пошутить, подразнить, часто шутки его были «с бородой» или весьма непристойны; поднимал на смех жену, которая не могла спокойно и бесшумно приготовить завтрак. Мой опыт с Джорджи очень пригодился, когда я одевал Эйнхорна, хотя здесь был совсем другой уровень – носки из дорогого шелка, брюки в полоску, несколько пар отличных туфель, которые никогда не заминались в подъеме, ремень с готической монограммой. Одев до пояса, его переносили в черное кожаное кресло и катили на разболтанных колесах в ванную комнату. Порой, когда его усаживали в кресло, он морщился, иногда терпел, еле скрывая недовольство, но в большинстве случаев переносил это действие мужественно. Устроив его как можно лучше, я, пятясь, вез кресло в ванную – солнечную комнату, окно которой выходило во двор и, следовательно, смотрело на восток. Эйнхорн, как и отец, был довольно небрежен в быту, и это место трудно было содержать в чистоте. Но для людей высокопоставленных всегда и везде делаются исключения. Кажется, английские аристократы до сих пор имеют привилегию при желании мочиться на задние колеса своих экипажей.

Миссис Эйнхорн ничего не могла поделать: пол там всегда был залит. Время от времени, когда разнорабочий Бавацки надолго застревал в польском районе или валялся пьяный в погребе, она просила меня убрать в ванной. По словам миссис Эйнхорн, ей претило обращаться ко мне: ведь я же студент. Однако мне платили деньги. И именно за разную, точно не определенную работу. Я принял такое условие: мне нравилось разнообразие. Как и мой друг Клем Тамбоу, я не терпел дисциплину и порядок, но в отличие от него, если работа или какое-то дело меня увлекали, отдавался им полностью. Естественно, когда Эйнхорн это пронюхал – довольно быстро, кстати, – он стал приглашать меня регулярно: я его устраивал, потому что он был завален разного рода работой. Увидев меня без дела, он изобретал что-нибудь новое. Так что убирать туалет приходилось нечасто: для меня находились более важные задачи. А когда и приходилось, уроки Бабушки Лош превращали уборку в немудреное занятие.

Но вернемся к утреннему туалету Эйнхорна: я должен был стоять рядом и читать сообщения с первой страницы «Икзэминер», а также финансовые известия, котировки с Уолл-стрит и Ласалль-стрит[55]. Затем городские новости, что-нибудь о Большом Билле Томпсоне[56] – скажем, он снял «Корт-тиэтр», появился на сцене с двумя клетками, в которых сидело по огромной крысе со скотного двора, которых он назвал именами республиканцев-изменников; я знал, что это интересно Эйнхорну в первую очередь.

– Да, все так, как сказал Томпсон. Он большой болтун, но тут не соврал. Он примчался из Гонолулу, чтобы спасти этого – как его? – от тюрьмы.

 







1
...
...
20