В монастыре дни шли по-прежнему. Кристин проводила время то в спальне, то в церкви, то в ткацкой, то в книгохранилище, то в трапезной. Монахини и монастырские работники сняли урожай в огороде и во фруктовом саду; наступил осенний праздник Воздвижения Честного Креста с торжественной процессией, потом начался пост перед Михайловым днем. Кристин удивлялась, – по-видимому, никто не замечал в ней никакой перемены. Правда, она всегда была довольно молчаливой среди чужих, а Ингебьёрг, дочь Филиппуса, ее соседка и днем и ночью, вполне справлялась со своей задачей болтать за двоих.
Итак, никто не замечал, что Кристин всеми своими помыслами была далека от окружающего. Любовница Эрленда – она твердила в душе, что теперь она любовница Эрленда! Ей казалось, будто она все это видела во сне – вечер накануне праздника Святой Маргреты, тот краткий час в овине, ночи в стабюре в Скуге – или ей все это приснилось, или же ей снится то, что сейчас! Но когда-нибудь ей придется проснуться, когда-нибудь все откроется. Она ни одного мгновения не сомневалась в том, что уже носит ребенка от Эрленда…
Но что именно ожидает ее, когда в один прекрасный день это обнаружится, – об этом она не могла как следует подумать. Посадят ли ее в темницу или отошлют домой?.. Вдали она видела бледные образы отца и матери… И Кристин закрывала глаза, чувствуя дурноту и головокружение, склонялась перед воображаемой грозой, стараясь закалить себя и приучить переносить то зло, которое, как ей верилось, должно кончиться тем, что она будет брошена на веки вечные в объятия Эрленда – единственное место, где теперь она считала себя дома.
И в этом напряженном состоянии было столько же надежды, сколько и ужаса, столько же сладости, сколько и муки. Она была несчастна, но чувствовала, что ее любовь к Эрленду – словно растение, взращенное в глубине ее существа, и на нем с каждым днем распускаются все новые и все более яркие цветы, несмотря на несчастье. В последнюю ночь, когда Эрленд спал у нее, она познала в проблеске мимолетной сладости, что ее ожидают в его объятиях такая радость и счастье, каких она еще не знала до сих пор, – она вся трепетала при одном воспоминании об этом; это было как горячий, пряный запах разогретых солнцем садов. «Пащенок» – это слово Инга бросила ей в лицо, но теперь она как бы приняла его и прижала к своему сердцу. Пащенок – это был ребенок, тайно зачатый в лесах и на лугах. Она чувствовала свет солнца и запах елей над лесной полянкой. Каждое новое, пробивающееся в душе беспокойство, каждое ускоренное биение пульса в теле принимала она за движение зародыша, который напоминал ей, что теперь она вступила на новый путь, и как бы ни трудно было пройти его весь, она была уверена, что в конце концов этот путь должен привести ее к Эрленду.
Кристин сидела между Ингебьёрг и сестрой Астрид и вышивала большой ковер с рыцарями и птицами под листвой деревьев. А сама тем временем представляла себе, как она убегает, когда придет ее час и нельзя уже будет дольше ничего скрывать. Она идет по большим дорогам, одетая как бедная женщина; все, что она имеет из золота и серебра, она несет с собою в узелке. Она нанимает себе пристанище в каком-нибудь доме, где-нибудь в глухой долине, живет там как работница, носит коромысло на плечах, убирает хлеб, печет и стирает и выслушивает ругательства, потому что не хочет сказать, кто отец ее ребенка. И вот приходит Эрленд и находит ее…
Порой она представляла себе, что Эрленд приходит слишком поздно. Она, белая как снег и прекрасная, лежит на бедной крестьянской постели. Эрленд, нагнувшись под притолокой, входит в горницу; он одет в длинный черный плащ, который он обыкновенно носил, когда приходил к ней по ночам в Скуге. Хозяйка подводит его туда, где лежит Кристин; он опускается на колени и берет ее холодные руки, глаза его полны смертельного горя – так вот где лежишь ты, моя единственная радость… Согбенный от горя, выходит он из горницы, прижимая к груди своего маленького сына, закутанного в складки плаща… Нет, она не думает, чтобы все это кончилось так; она не умрет, и Эрленд не испытает такого горя!.. Но ей было так тяжело и грустно, что хорошо было думать именно так…
И вдруг на мгновение ей становилось ясно до леденящего ужаса: ребенок – это не воображение, это неизбежность; рано или поздно ей придется ответить за то, что она сделала, – и она чувствовала, что сердце ее замирает от ужаса…
Но спустя некоторое время она стала думать, что еще не так уж верно, что у нее будет ребенок. Она сама не понимала, почему это ее не обрадовало, – как будто она лежала и плакала под теплым одеялом, а теперь надо было вставать и выходить на холод. Прошел еще месяц, два месяца; сейчас уж она была уверена, что это несчастье ее миновало, и чувствовала кругом холод и пустоту и была теперь еще несчастнее; в ее сердце прокралась обида на Эрленда. Приближалось Рождество, а она еще не получала никаких вестей ни от Эрленда, ни о нем, даже не знала, где он.
И теперь ей стало казаться, что она не вынесет этой тревоги и неизвестности, – как будто узы, связывающие их, рушились; и она уже серьезно стала бояться – могло случиться что-нибудь и она уже никогда не увидит Эрленда. Она была отрезана от всего, с чем была связана прежде, а теперь и между ними связь становилась такой хрупкой и слабой. Она не думала, что Эрленд захочет изменить ей, но так многое может случиться… Ей было трудно представить себе, как сможет она дольше выносить изо дня в день неизвестность и муки ожидания.
Иногда она думала о родителях и сестрах, тосковала по ним, но как по чему-то такому, что она утратила навеки.
А иногда в церкви или еще где-нибудь она вдруг ощущала горячее желание быть со всеми вместе, участвовать в общении людей с Богом. Это всегда было частью ее жизни, а теперь она стояла в стороне, наедине со своим неисповеданным грехом.
Она говорила самой себе, что это отлучение от дома, родных и церкви только временное. Эрленд своей собственной рукой приведет ее обратно ко всему этому. Когда отец даст согласие на их с Эрлендом любовь, она сможет приходить к нему, как и прежде; когда они с Эрлендом поженятся, то смогут исповедаться и искупить свое прегрешение.
Она начала искать доказательства тому, что и другие люди не безгрешны. Стала внимательней прислушиваться к сплетням и замечать вокруг себя все мелочи, указывавшие на то, что даже монастырские сестры были не совсем святыми и чуждыми всего мирского. Все это были только мелочи – Ноннесетер под управлением фру Груа являлся для мира примером того, какой должна быть богобоязненная община сестер монахинь. Монахини были ревностны к божественной службе, прилежны, заботливы к бедным и больным. Их отрешение от мира не было таким уж строгим, чтобы сестрам не разрешалось видеться в приемной комнате со своими друзьями, родственниками или даже самим в особых случаях посещать их в городе; но ни одна из монахинь за все годы управления фру Груа не опозорила монастыря своим поведением.
Но теперь у Кристин открылись уши для всех фальшивых ноток в стенах монастыря – дрязг, зависти, тщеславия. Ни одна из монахинь не хотела исполнять черной домашней работы, кроме ухода за больными, все хотели быть учеными и искусными женщинами; одна старалась перещеголять другую, а те из сестер, которые не обладали способностями к таким благородным занятиям, опускали руки и проводили дни словно в забытьи.
Сама фру Груа была ученой и умной женщиной, наблюдала за поведением и прилежанием своих духовных дочерей, но мало занималась спасением их душ. Она всегда была добра и приветлива с Кристин – казалось, даже отдавала ей предпочтение перед другими молодыми девушками, но это объяснялось тем, что Кристин была хорошо обучена книжному искусству и всякому рукоделью, была прилежна и молчалива. Фру Груа никогда не ждала от сестер ответа. Но зато охотно разговаривала с мужчинами. Одни сменяли других в ее приемной – крестьяне и доверенные монастыря, братья проповедники от епископа, управители с Хуведёя, с которыми у нее была тяжба. У нее были полны руки дел, она заботилась о крупных монастырских владениях, счетах, рассылала церковные одеяния, отсылала и получала книги для переписывания. Даже самые недоброжелательно настроенные люди не могли найти ничего предосудительного в поведении фру Груа. Но она любила говорить только о таких вещах, в которых женщины редко бывают осведомлены.
У приора, жившего в отдельном доме к северу от церкви, по-видимому, было столько же собственной воли, сколько в писчем пере аббатисы или лозе в руке ее. Сестра Потенция управляла почти всем, что касалось внутренних хозяйственных дел, заботясь больше всего о поддержании в монастыре такого же порядка, какой она видела в знаменитых немецких женских монастырях, где была послушницей. Прежде ее звали Сигрид, дочь Рагнвалда, но при пострижении она переменила имя, потому что так было принято в других странах; ей-то и пришло в голову, чтобы молодые сестры-ученицы, приезжавшие в Ноннесетер только на время, тоже носили одежду послушниц.
Сестра Цецилия, дочь Борда, была не такой, как другие монахини. Она ходила тихая, с опущенными глазами, отвечала всегда ласково и смиренно; у всех была на посылках, охотнее всего исполняла самую черную работу, постилась гораздо больше, чем это предписывалось уставом, – так часто, как только ей разрешала фру Груа, – и часами простаивала в церкви на коленях после всенощной или же приходила туда еще до утрени.
Но однажды вечером, проведя целый день у ручья за стиркой белья вместе с двумя белицами, она неожиданно громко разрыдалась за ужином. Бросилась на каменный пол, стала ползать на коленях среди сестер, била себя в грудь и с горящими щеками и горьким плачем умоляла их всех простить ее. Она, мол, худшая грешница из всех, все дни своей жизни каменела она в гордыне – гордыня, а не смирение и благодарность к Иисусу за его искупительную смерть, поддерживала ее, когда она подвергалась искушениям в миру; она бежала сюда не потому, что любит хоть одну человеческую душу, а потому, что любит свою собственную гордость. Из гордыни служила она своим сестрам, тщеславие пила она с водою из своего кубка и себялюбие намазывала толстым слоем на сухой хлеб свой, когда сестры пили пиво и ели хлеб с маслом.
Изо всего этого Кристин поняла только одно, что в глубине души даже сестра Цецилия, дочь Борда, не была истинной праведницей. С незажженной сальной свечой, висящей под потолком и грязной от копоти и паутины, – вот с чем она сама сравнивала свое чуждое любви целомудрие!
Фру Груа подошла к рыдающей молодой женщине и подняла ее с пола. Она строго сказала, что в наказание за такой беспорядок сестра Цецилия должна перебраться из спальни сестер к аббатисе и спать вместе с ней, пока не оправится от лихорадки.
– А затем ты, сестра Цецилия, будешь в течение недели сидеть на моем месте; мы станем спрашивать твоих советов по духовным делам и оказывать тебе такую честь за твою богобоязненную жизнь, что ты пресытишься похвалами грешных людей. Таким образом, ты сможешь сама рассудить, стоит ли все это таких трудов и стараний; а потом выбирай, будешь ли ты жить по уставу так, как мы, или станешь продолжать подвиги, которых никто от тебя не требует. Тогда ты сможешь решить сама, будешь ли ты из любви к Богу, чтобы он милостиво взглянул на тебя с высот, делать все то, что, по словам твоим, ты делала только для того, чтобы мы смотрели на тебя с завистью и восхищением.
О проекте
О подписке