А что, собственно говоря, они делают в больницах со всеми теми частями тела, которые им пришлось удалить? Об этом я никогда не думал. Их зарывают в землю? Сжигают? Или просто выбрасывают?
В университетских городках, я допускаю, их используют для обучения. Тот, кому моя кисть досталась для анатомирования, спрашивал ли себя, какому человеку она могла принадлежать? Какой профессии?
Он не найдёт ответа. Во мне нет ничего внешнего, что могло бы указывать на мою профессию. Но мне часто говорили: у меня кисти музыканта.
Были.
Должно быть, кажущееся прикосновение было формой воспоминания. Ничем другим я не могу это объяснить. Воспоминанием, вызванным через контакт с культёй. Старый проводник, который больше никуда не ведёт, но всё же ещё может быть активирован. Ложное соединение. Думаешь, что чувствуешь что-то, лишь потому, что ожидаешь этого в определённой ситуации. Договоришься с кем-то о встрече – и тебе чудится, что вот он идёт. А это оказывается совсем не он.
Должно быть, это действие темноты. Из-за нехватки впечатлений рассудку приходится слишком многое восполнять. Лишение обостряет чувства. Но и путает их. Голодному всюду мерещится запах съестного.
Быть того не могло, как почувствовалось. Но мысль, что у меня снова две кисти, приятна. Почему бы мне не позволить себе её, коли я не забываю, что это всего лишь иллюзия? Как утром приятно ещё досматривать остатки сновидения, хотя ты, собственно, уже проснулся.
Красивый сон.
У меня две кисти.
Голос.
Я услышал голос.
Мне почудилось, что я услышал голос.
Женский голос.
Он исторг крик, испуганный, но без страха. И потом что-то сказал, из чего я разобрал лишь последнее слово, «…зашевелился».
«Зашевелился».
Это мне тоже примерещилось?
Нет. То, что я услышал, что я вообще что-то услышал, хотя и неожиданно, но это имеет смысл. Это может означать только одно: за мной наблюдают. Чего, вообще-то, следовало ожидать.
Но почему женщина? Это не женская профессия. У них слишком много сочувствия, это мешает.
Сперва я услышал её голос, а потом голос мужчины. Он был на отдалении, и я не понял, что он сказал.
Я это слышал. Я совершенно уверен.
С другой стороны: если голова что-то воображает, не может же она одновременно воображать, что это действительность?
Чтобы не совершить ошибки, я должен исходить из того, что это была не галлюцинация. И что-то новое: они больше не стараются скрыть от меня, что я под охраной. Больше не выдерживают акустический карантин. Что может означать только одно: они подготовились к тому, чтобы дать мне проснуться. Отменили свой наркотик или что там у них, уменьшили дозу, почём я знаю. Постепенно я снова чувствую моё тело. Ещё не вполне и ещё неверно. Восприятия странно смещены. Если бы я не знал, что этого не может быть, я бы мог по-прежнему поклясться, что я не дышу. И мои собственные пропорции, как я их ощущаю, не подогнаны друг к другу. Голова кажется слишком большой, а руки слишком короткими. Сердце бьётся слишком часто.
И я ощущаю кисть, которой нет. Так что их тактика – привести меня в замешательство – не осталась бездейственной.
Но они не рассчитывали на то, что ситуация окажется знакома человеку. Что он знает, чего ему ждать. Внезапный яркий свет. Громкие шумы. Уддры. Я всё это предвижу. Лучше, чем кто-либо другой.
Если они будут бить, я закричу. Желание подавить рефлекс будет стоить ненужной затраты сил. Однажды я присутствовал при том, как один откусил себе кончик языка из чистого геройства.
Естественно, я закричу. Я буду визжать и стенать, но всё равно буду оставаться Андерсеном.
Андерсеном и никем другим.
Они могут спрашивать меня о чём угодно. Я знаю все ответы. Фамилия? Андерсен. Имя? Дамиан. Родился? В 1903 году, 26 сентября. В католическом календаре на эту дату приходятся Косма и Дамиан. Я выбрал для него этот день – для себя! для себя! – потому что легенда про них обоих кажется мне такой подходящей. Забавным образом подходящей. Их топили, сжигали и побивали камнями. А они из всего этого вышли целыми и невредимыми. Как и я выдержу любой допрос. Естественно, под самый конец – а этого, пожалуй, не избежать, если хочешь канонизироваться в святые, – им всё же отрубили головы. Но я не потеряю голову. Я не сделаю ошибки. Какие бы методы они ни применяли. Я работал над Андерсеном что твой скульптор над статуей. Кто хочет стать другим, тому нельзя идти лёгким путём. Новое существование должно сидеть как костюм, который носишь уже много лет. Я влил в себя его историю так основательно, что она уже реальнее реальной. Пусть спрашивают о чём угодно.
Родители? Бенедикт и Вальбурга. 11 июля и 4 марта. Дни рождения отца и матери надобно знать. Поздравляем-поздравляем, счастья-радости желаем. Новый год, новый год вам здоровья принесёт. Нет, господин дознаватель, обоих уже нет на свете.
Соседи? По одну сторону семья Штрук, по другую господин Гроскопф. Вдовец. На допросах я всегда спрашивал про соседей. И если они медлили, я сразу знал: ага! Это деталь, которую многие забывают себе выдумать. У Гроскопфа я ещё мальчишкой выучился доить корову. Если им придёт в голову перепроверить это, я могу им продемонстрировать. Даже с одной рукой. Нельзя на допросах заявлять о своих умениях, которые не можешь подтвердить. Кто выдаёт себя за электрика, должен уметь устранить короткое замыкание. Я выбрал себе дойку, потому что это совсем никак не подходит к моему прежнему существованию. В последний год, когда уже было видно, чем кончится война, я каждый день ходил упражняться в хлев. Моим людям я говорил, что мне это необходимо для снятия напряжения. Они мне верили. В нашей профессии необходимо расслабляться.
Андерсен умеет только практические вещи. Вот и всё его образование. В деревне не особо соблюдалось обязательное школьное образование. Если кто покрепче, а у родителей нет денег, его посылали работать.
Политика? В этом Андерсен ничего не понимает. Есть те, что внизу, и те, что наверху, вот и вся его философия. Он всегда принадлежал к тем, что внизу. Никогда не был в партии, а зачем? С нашим братом они что хотят, то и сделают.
Мировая история? Мы и другие. Они начали войну против нас, и мы её проиграли. Я на этом лишился руки.
О да, я знаю его до нитки. Я обустроился в его голове. Я обустроил его в своей голове.
Андерсен.
Слёзы?
Слёзы.
Я плакал. Меня охватили чувства.
То была музыка.
Это не было воображением. Воображаемые звуки звучали бы иначе. Чище. Тона, которые слышал я, были глухими, как будто в ванне держишь уши под водой.
Но то была музыка. Однозначно музыка. Моцарт. Симфония Юпитер.
Мне всё равно, было ли это воображением. Я знаю, что я слышал. Первую часть. Allegro vivace.
Худшее в войне то, что больше нельзя пойти в концерт. Радио не то же самое. Не для культурного человека. Тем более, когда знаешь, как это должно звучать на самом деле.
Симфония Юпитер. Почти вся первая часть. Потом музыка прекратилась, так же внезапно, как и началась. Но в моей голове она продолжала звучать.
До-мажор. «Бодро-напористо» называл эту тональность старый Рёшляйн. Когда мне приходилось на скрипичных уроках играть ему швабский танец, он задавал мне этими словами такт в три четверти. «БОД-ро-на-ПО-ристо, БОД-ро-на-ПО-ристо». ТАМ-тамтам, ТАМтамтам. Притопывая при этом ногой, однако не делая шума. Он и на уроках носил войлочные тапочки.
Не то чтобы хороший педагог, Рёшляйн. Но всё-таки: он научил меня владеть инструментом, хотя я так и не стал большим умельцем. Мальчишкой был слишком ленив, а позже не хватало времени. Но кое-что другое из его уроков сослужило мне в профессии хорошую службу. Тональность – вот главное, проповедовал он.
Каждый человек имеет свою тональность.
И Андерсен будет любить музыку, но такому человеку, как он, меньше нравятся хрупкие инструменты вроде скрипки. Кто родился на куче навоза и вырос в хлеву, не знает скрипичных концертов. В лучшем случае губная гармоника.
Из всех вещей, какие мне пришлось оставить, скрипку мне жальче всего. Хотя я никогда не мог на ней играть, с одной-то рукой. Только струны пощипывали представлял себе тон смычка. Настоящий Эгидиус Клотц. Я её тогда выменял на жизнь её владельца, и он был мне благодарен за это. На коленях благодарил. Мне пришлось её оставить. Она лежит там в своём футляре, в своём ложе из красного бархата, и ждёт нового хозяина. Сумеет ли он оценить её звучание? Со скрипкой нельзя обращаться грубо, иначе она не поёт.
А вот с людьми наоборот.
Симфония Юпитер. Если это и была галлюцинация, я благодарен за неё своему мозгу.
Музыка снова и снова. Может быть, всякий раз в одно и то же время. Этого я не знаю. Я то и дело засыпаю, а тишина, когда я бодрствую, перемешивает часы в бездвижную трясину.
Но: музыка.
Сплошь знакомые мелодии. Времена года. Бранденбургский концерт. Другие классические вещи, которые кажутся мне знакомыми, даже если я не могу их назвать.
Не всегда полные композиции. Бывает, что музыка обрывается посреди такта. Я совершенно уверен, что это не выуженные из воспоминаний воображаемые концерты. Иначе бы все они звучали одинаково или похоже. Фантазии составляются из осколков известного.
Но однажды я услышал музыку совсем другого рода. Пока только раз. Звуки, о существовании которыхя и не подозревал. Чужеродные. Быстрая молоточная дробь, как будто барабанные палочки попадают не по коже, а по металлическому ободу. И к этому – в том же размеренном такте – постоянно повторяющаяся короткая мелодия, наигрываемая на инструменте, который я не мог определить. Очень низкие тона, которые ощущаешь всем телом. Как чувствуешь детонации, даже если они далеко. Ритмические детонации. Неприятно.
Эта музыка, подсказывает мне рассудок, должно быть, звучала на самом деле. Как раз потому, что она мне совершенно чужда. И если эти звуки были на самом деле, то и все остальные тоже были.
Вместе с чужеродной музыкой был слышен и новый голос. То ли мужской, то ли женский, я не мог узнать наверняка. Он – она? – говорил очень быстро, на непонятном мне языке. Можно было подумать: в такт барабану. Но и эта музыка оборвалась внезапно, а с нею смолк и новый голос.
Чаще всего я слышал женщину. Она мне уже прямо-таки знакома. Иногда она подпевает мелодии. Не всегда в тон. Она не очень музыкальна, как мне кажется.
Однажды, то было нечто барочное, с несколькими трубами, я мысленно ей подпевал. Как будто мы с ней пели хором.
И однажды я услышал, как мужчина – если это был тот же мужчина, я не могу быть уверен, – однажды я услышал, как он чётко сказал: «Ты правда думаешь, что это что-то даст?»
Он говорил о музыке или о чём-то другом?
И кто был «ты»? Женщина? И какое отношение к нему она имела?
Сколько же здесь людей?
Я начал лелеять надежду, и это было ошибкой. Болезнь, однажды вспыхнувшую, уже не одолеешь. Изнуряющая лихорадка. Лишь тот, кто ничего не ждёт, не будет разочарован.
Надежда мешает ясно мыслить. Из того факта, что они меня уже не так упорно ограждают, как в начале, я заключил, что эту ступень моей обработки они хотят закончить в скором времени. Это не оправдалось. Кажется, у них и не было намерения допрашивать меня сейчас.
Я пытался разгадать их поведение, и это было неправильно. Я знал о них слишком мало. Никак нельзя сказать с уверенностью, в чьи руки я попал. Враг не один.
Решающий факт: я всё ещё в заточении. Вокруг меня по-прежнему темно. Даже если темнота – по крайней мере, мне так кажется – уже не абсолютна. Иногда здесь бывает что-то вроде догадки о свете. Если бы мне пришлось это описывать – но кто меня об этом попросит? – то я бы сказал: красноватая тьма.
Из позитивного: паралич, от которого я страдал, постепенно отступает. Мои конечности двигаются. Они делают это и по моей команде, даже если я не могу их точно контролировать. По крайней мере: когда я думаю «пальцы», я замечаю, как они реагируют.
Правда – и это заставляет меня сомневаться в собственном восприятии – кажется, это делают и пальцы той кисти, которой у меня больше нет. Руки сгибаются и распрямляются. Ноги шевелятся. Иногда – и для этого у меня тоже нет объяснения – они натыкаются на препятствие, но это не стена и не решётка. Податливое препятствие. Эластичное.
Стена из резины? Это могло бы означать, что я совсем не в тюрьме. В клинике? Успокоенный наркотиками?
Я не сумасшедший.
Я могу двигаться, но это не естественные движения. Как будто я нахожусь под водой.
Я не могу быть под водой. Последствия были бы совсем другие. В этом я разбираюсь. Кладут на край ванны доску, к ней накрепко привязывают объект и погружают его голову в воду. Поначалу они пытаются задерживать дыхание, потом впадают в панику. Чем дольше длить это состояние, тем разговорчивее они становятся после этого. Эффективнее всего, когда их извлекаешь в самый последний момент, перед тем, как они потеряют сознание. Дать им схватить ртом воздух и тут же снова погрузить в воду.
И больше нельзя думать об этих вещах. Никогда больше. У Андерсена не было ничего подобного.
Занять голову чем-то другим. Единица – простое число. Двойка – простое число. Три. Пять.
По пять пальцев на каждой руке. Сосредоточиться на цифрах.
Семь. Одиннадцать.
Тринадцать – несчастливое число.
Моя мать была суеверна. Если рассыпала соль, то брала щепотку и бросала через левое плечо.
Не моя мать. Мать Андерсена. Вальбурга Андерсен. Родилась 4 марта. Тебе на радость.
Простые числа.
Семнадцать. Девятнадцать. Двадцать три.
23 октября – день рождения Фридерике Мюленбах. Невесты Андерсена. Моей невесты. Я подарил ей крестик. Может, он был на ней, когда бомбардировщики…
На этом месте у меня откажет голос.
Всё чаще у меня такое чувство, будто я плачу, но не могу почувствовать слёзы на лице. Ещё одна странность.
Двадцать девять. Тридцать один.
От Бойтлина застряло в памяти больше, чем можно было ожидать. Он нам рассказывал, что ещё никто не нашёл формулу, по которой наперёд высчитываются простые числа. Но наоборот можно у любого числа узнать, простое ли оно. У некоторых сложно, но выявляется это всегда. Это очень человеческие числа.
Тридцать семь. Сорок один. Сорок три. Сорок семь.
Мне сорок семь лет. Андерсена по документам я сделал на пять лет моложе. Кто всю жизнь занимается физическим трудом, изнашивается быстрее. Всё надо учитывать.
Всего сорок семь. У меня в запасе ещё много времени. Говорят, это лучшие годы. Лучшими они не станут. Но все будут мои.
Если мне удастся убедить их в Андерсене.
Разумеется, мне это удастся. Я всё продумал.
Пятьдесят три. Пятьдесят девять.
Стоп.
Мне следует привыкнуть думать только о таких вещах, о каких думал бы Андерсен. Он не может знать, что такое простые числа.
Клички коров в хлеву у вдовца Гроскопфа.
Эрна. Анна. Пеструха.
Между этими двумя, мужчиной и женщиной, что-то происходит. Какая-то разборка. На слух похоже, что он её бьёт. При каждом ударе он всхрипывает от напряжения.
Я никогда не ценил коллег, которые бьют, прилагая много усилий. Это знак недостаточной точности. Это всё равно, что забрасывать гранатами там, где управился бы один снайпер.
Расточительство.
Женщина кричит. Короткими, тонкими вскриками.
У меня нет чувства времени, но эта сцена кажется мне бесконечно долгой. Он дышит всё тяжелее, а она кричит.
Между тем её голос я уже хорошо знаю. Мы пели вместе.
Если мы действительно на корабле – но может быть, я неверно толкую этот пункт, – то порт мы, должно быть, уже покинули. Волны стали сильнее.
Крики женщины следуют друг за другом всё быстрее.
Неужели это из-за меня? Они не смогли договориться, как поступить со мной? Но бить из-за этого? Им следовало бы знать, что я уже могу всё слышать.
Или они делают это специально? Я должен стать свидетелем их ссоры и сделать из этого неправильные выводы? Мы тоже так иногда поступали. Устраивали между собой разборку, чтобы один из нас казался особенно грозным. Тогда другому, который играл более слабого, автоматически перепадало больше доверия. Старый трюк.
Может, и эти разыгрывают передо мной нечто такое?
Последний, протяжный крик женщины, скорее стон. Дыхание мужчины – должно быть, он где-то очень близко, если я его так хорошо слышу – постепенно успокаивается.
И потом – тишина.
Волны снова стали мягче.
Потом они заговорили.
«Было хорошо». Это голос мужчины.
Хорошо?
«Очень хорошо». Голос женщины.
Этого я не понимаю.
«А ты уверена, что ему это не вредно?»
Ему? Это мне?
Женщина смеётся. Только что кричала, а теперь она смеётся. «Совершенно уверена», – говорит она.
Теперь смеётся и мужчина. В какой-то момент его дыхание опять учащается. Женщина снова начинает кричать.
Был один из тех снов, которые длятся и после пробуждения. Картинки въелись в меня и не отпускают. Собаки-ищейки, которые взяли след беглеца.
Будто я нахожусь в просторном помещении с тяжёлыми резными балками под потолком и знаю, как знаешь такие вещи во сне, что это музей. Художественная галерея. Но я там не посетитель, а выставочный объект. В меня – а я лежу на спине – вогнали длинный штырь и пригвоздили им к подиуму. На цоколе подиума – это я тоже знаю – прикреплена табличка с объяснением, но штырь, который, кстати, не причиняет мне никакой боли, не позволяет мне прочитать надпись.
Чужие люди, мужчины и женщины, с любопытством склоняются надо мной. У них на глазах театральные бинокли, закреплённые на оправах. Такие оперные окуляры. Некоторые ощупывают меня, надев для этого тонкие перчатки, как Дядя Доктор при осмотре трупа.
Все эти зрители больше меня, не великаны, а вполне обычные люди, из чего я делаю вывод – когда видишь сон, все выводы кажутся логичными и естественными, – что это я сам, должно быть, скукожился, и это изменение моего тела как раз и есть причина, по которой я тут выставлен в качестве курьёза.
Кажется, это праздничное открытие вернисажа. У посетителей в руках бокалы с шампанским. Над всем царит типичный для таких случаев гул голосов, преувеличенная радость людей, которые беседуют не для того, чтобы что-то сказать друг другу, а потому что беседа обозначена в программе.
Один из посетителей выставки – ещё до того, как он раскрывает рот, чтобы что-то сказать, я уже определённо знаю, что он глуп, – спрашивает: «Итак, это и есть Андерсен?» На что все начинают смеяться язвительным, всезнающим смехом, и объясняют ему, что Андерсен умер, уже навеки, и что только необразованный невежда может задавать такие вопросы.
Потом все посетители выставки переместились к другому аттракциону, только я так и остался лежать на спине совсем один. Надо мной, на большой высоте, висела люстра со множеством сверкающих кристаллов. Она медленно опускалась ко мне, но была уже не люстра, а подвеска над детской кроваткой, и если бы мне удалось поймать шнурок, а это я тоже откуда-то знал, всё бы снова стало хорошо.
Но я не мог его поймать.
Точно такая же подвеска, я вспомнил лишь теперь, была у меня в детстве и висела над моей кроваткой. Шнурок порвался, и подвеска кренилась на одну сторону. Мой отец часто обещал её починить, но у него никогда не доходили руки.
Мне нельзя допускать такие сны. В моей голове не должно происходить то, что не могло бы происходить в голове Андерсена. Я должен дисциплинировать свой мозг и в этом пункте.
Выдумать себе нового человека легко. Куда труднее забыть старого.
О проекте
О подписке