Сооткин и Неле сидели у окна хижины и смотрели на улицу.
– Что, милая, – спросила Сооткин, – не идёт ли мой сын Уленшпигель?
– Нет, – ответила Неле, – мы уже больше не увидим этого дрянного бродягу.
– Не сердись на него, Неле, – сказала Сооткин, – а пожалей его: он ведь скитается где-то без приюта, бедный мальчик.
– Наверное, приютился где-нибудь в доме побогаче родного, у какой-нибудь пригожей барыньки.
– Я порадовалась бы за него, – сказала Сооткин, – может быть, сидит и ест жареных дроздов.
– Камнями накормить бы его, обжору, тогда бы вернулся домой! – закричала Неле.
Сооткин расхохоталась:
– Откуда такая ярость, дитя моё?
Клаас, в раздумьи связывавший хворост, отозвался из угла:
– Не видишь, что ли, что она по уши влюблена в него?
– Ах, скверная хитрая девчонка! – закричала Сооткин. – Ни звуком не выдала! Скажи, девочка, это правда, что он тебе по душе?
– Пустяки, – ответила Неле.
– Хорошего мужа получишь ты, – заметил Клаас, – с широкой пастью, пустым брюхом и длинным языком; мастер из флорина делать гроши; в жизни копейки не заработал честным трудом. Вечно шатается по дорогам, точно бродяга.
Но Неле вдруг раскраснелась и сердито возразила:
– А почему вы ничего лучшего из него не сделали?
– Видишь, до слёз довёл девочку, – сказала Сооткин, молчи уж, муженёк.
Добравшись до Нюренберга[103], Уленшпигель выдал себя здесь за великого врача, исцелителя всех немощей, достославного очистителя желудка, знаменитого укротителя лихорадки, всем известного освободителя от чумы и непревзойдённого победителя чесотки.
В больнице лежало столько больных, что уж не знали, куда их девать. Услышав о прибытии Уленшпигеля, к нему прибежал смотритель больницы узнать, правду ли говорят о нём, что он излечивает от всех болезней.
– Всех, кроме самой последней, – ответил Уленшпигель. – Но обещайте мне двести флоринов за излечение всех прочих болезней, – и я не возьму с вас ни гроша, пока все ваши больные не заявят, что они совершенно здоровы и уходят из больницы.
На следующий день с важным, учёным видом и уверенным взглядом он явился в больницу. Войдя в палаты и обходя больных, он наклонялся к каждому и говорил ему на ухо:
– Поклянись, что не расскажешь никому, что услышишь от меня. Чем ты болен?
Больной отвечал ему и клялся не выдавать.
– Дело вот в чём, – говорил Уленшпигель, – я должен одного из вас сжечь, из пепла его сделать чудодейственное лекарство и дать всем остальным. Сожжён будет тот, кто не может выйти сам из больницы. Завтра я приеду со смотрителем, стану на улице перед больницей и закричу всем вам: «Кто не болен, забирай пожитки и выходи на улицу!»
На другое утро Уленшпигель так и сделал.
Все больные – хромые, ревматики, чахоточные, горячечные – разом ринулись на улицу, даже те, которые уж десять лет не покидали постели.
Смотритель спросил их, верно ли, что они здоровы и могут бегать.
– Да, да! – кричали они, в уверенности, что кто-нибудь остался и что его уже жгут на дворе.
– Плати, – сказал Уленшпигель, – вот они все на улице и объявляют себя здоровыми.
И, получив двести флоринов, он поспешил убраться.
Но на другой день больные, ещё в худшем состоянии, стали возвращаться в больницу, – кроме одного, который от чистого воздуха выздоровел. Этот напился и бегал пьяный по улицам с криком: «Да здравствует великий доктор Уленшпигель!»
К тому времени, как и эти двести флоринов разбежались во все стороны, Уленшпигель добрался до Вены, где поступил к каретнику, который очень сурово обращался с рабочими, так как они плохо управлялись с кузнечным мехом.
– Поспевай, поспевай! – кричал он то и дело. – Догоняй с мехами! Догоняй, догоняй!
Однажды, когда хозяин был в саду, Уленшпигель снял один мех, взвалил его на плечи и стал носить вслед за хозяином. Тот удивился, увидав его с этой необычайной ношей, но Уленшпигель объяснил ему:
– Вы же мне приказали, хозяин, догонять вас с мехом. Прикажете положить этот и пойти за другим?
– Нет, любезный, не так я тебе сказал; пойди и поставь мех на место.
Чтобы отомстить за эту насмешку, хозяин стал подыматься в полночь и будить подмастерьев на работу.
– Чего ты нас будишь среди ночи, хозяин? – спрашивали подмастерья.
– Такая уж у меня привычка: первую неделю мои рабочие должны проводить в постели лишь половину ночи.
Уленшпигель спал на полатях. Когда хозяин явился будить его, он взвалил себе тюфяк на плечи и явился в кузницу.
– Ты с ума сошёл! – закричал хозяин. – Зачем ты тащишь постель с собой?
– Такая уж у меня привычка, – отвечал Уленшпигель, – первую неделю я сплю на постели, вторую – под постелью.
– Хорошо, – сказал хозяин, – только у меня есть ещё одна привычка: наглых работников я выбрасываю за дверь, разрешая первую неделю спать на земле, а вторую – под землёй.
– Чудесно, хозяин, – сказал Уленшпигель, – значит, в твоём погребе, подле пивных бочек?
Покинув каретника и возвращаясь во Фландрию, он поступил в учение к сапожнику, который охотнее торчал на улице, чем орудовал шилом в своей мастерской. Видя, как он уже в который раз собирается из дому, Уленшпигель спросил его, как кроить башмачные передки.
– Кроить для больших и малых ног, – ответил хозяин, – чтобы обувь годилась на всякого, за кем идёт крупный и мелкий скот.
– Хорошо, хозяин, – сказал Уленшпигель.
Когда сапожник вышел, Уленшпигель выкроил обувь, пригодную разве для кобыл, ослиц, тёлок, свиней и овец.
Возвратившись в мастерскую, хозяин увидел кожу, изрезанную на мелкие куски.
– Что ты наделал, пачкун негодный? – закричал он.
– То, что вы приказали, – ответил Уленшпигель.
– Я приказал тебе выкроить башмаки, которые были бы пригодны для всех, за кем ходит скот – быки, свиньи, бараны, а ты сделал обувь по ногам скота.
– Хозяин, – сказал Уленшпигель, – за кем же ходит боров, как не за свиньёй, в то время года, когда вся скотина влюблена: осёл – за ослицей, бык – за тёлкой, баран – за овцой; разве не так?
И он ушёл и остался без приюта.
Пришёл апрель. Вначале стояла мягкая погода, потом ударил мороз, и небо было пасмурно, как в поминальный день. Давно уже кончился третий год изгнания Уленшпигеля, и Неле со дня на день ждала своего друга.
– Ах, – говорила она, – погубят заморозки и цветущую грушу, и жасмин, и все бедные растения, которые, доверившись теплу преждевременной весны, распустили свои цветочки. Уж падают снежинки на дорогу; снегом засыпано и моё сердце.
Где ясные лучи светлого солнышка, озарявшие весёлые лица, делавшие красные крыши ещё краснее, а оконные стёкла ещё ослепительнее? Где они, согревавшие небо и землю, птичек и жучков? Ах, знобит меня днём и ночью от тоски и ожидания. Где ты, друг мой Уленшпигель?
А Уленшпигель, голодный и холодный, добрался уже до Ренэ во Фландрии, но он не унывал, а старался шутками и прибаутками раздобыть себе пропитание. Но это плохо удавалось ему, и люди шли мимо и не давали ему ничего.
Было холодно; то снег, то дождь, то град падали на спину путника. Шёл он по деревне, – слюнки текли у него изо рта, когда он видел где-нибудь в углу собаку, грызущую кость. Он охотно заработал бы флорин, но не знал, как устроить, чтобы флорины попадали в его кошелёк.
Он искал наверху; там голуби, сидя на крыше голубятни, роняли вниз белые кружочки, но это были не флорины. Он искал на улице, но флорины не растут на мостовой.
Поискав направо, он увидел преподлую тучу, которая неслась по небу, точно громадная лейка, но он знал, что если что и польётся из этой тучи, то это никак не будет дождь флоринов. Поискав налево, он увидел здоровенный и никому не нужный дикий каштан, стоявший без дела.
– Эх, – сказал он, – почему это есть каштановые деревья и нет флориновых? Приятные были бы деревца!..
Вдруг разверзлась громадная туча, и из неё посыпался на спину Уленшпигеля град, твёрдый, как камень.
– Увы, – сказал он, – знаю, что камнями швыряют только в бездомных собак. – И, бросившись бежать, он говорил с собою на бегу: – Не моя вина, что у меня нет ни дворца, ни даже шалаша, чтобы приютить моё тощее тело. О злые градины – они тверды, как ядра. Не моя вина, что я влачу по миру моё рубище. Зачем я не император! Эти градины врываются в мои уши, точно злые слова! – И он бежал дальше. – Несчастный мой нос, – приговаривал он, – вот сейчас ты будешь, как решето, и можешь служить перечницей на пиршествах сильных мира сего, где не бьёт град. – И, потрогав свои щёки, он говорил: – Они пригодились бы в качестве шумовок поварам, которым жарко подле их очагов. О далёкие воспоминания о былых соусах! Я голоден. Не жалуйся, пустое брюхо; не урчите, тоскующие кишки. Где ты скрылась, добрая судьба? Веди меня к своему пастбищу.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке