РИШЕЛЬЕ, ЛЮБУЯСЬ СОБОЙ, НАХОДИТ СЕБЯ КРАСИВЕЕ АПОЛЛОНА БЕЛЬВЕДЕРСКОГО, А АББАТ ДЕ БОАРОБЕР, ПЬЯНЫЙ, СТАРАЕТСЯ ДОКАЗАТЬ, ЧТО ОН НАПИЛСЯ НЕ ДЛЯ СВОЕГО УДОВОЛЬСТВИЯ
Ришелье, когда уходила герцогиня, не тронулся с места. Когда он решил, что она вышла из Люксембурга, он также вышел из гостиной, где происходил их разговор, и по той же дороге пошел в свой кабинет. Это была большая комната в нижнем жилье нового дворца, выходившая в сад. Многочисленная библиотека покрывала стены, квадратный стол, заваленный книгами и бумагами, планами крепостей и пергаментами с государственными печатями, стоял посредине. В огромном камине пылал яркий огонь. Ришелье скорее лег, чем сел в широкое кресло, и, потупив голову, устремив глаза на уголья, тотчас погрузился в глубокие размышления. Все происшествия этого вечера, в которых он играл такую странную роль, проходили одно за другим в голове его, и он каждое подверг строгому контролю холодной оценки; каждое слово, каждое движение, каждый тон голоса королевы и ее фаворитки герцогини де Шеврез в той сцене, где он осмелился сделать объяснение гордой Анне Австрийской, были им взвешены, проанализированы, обсуждены, истолкованы. И, невероятное дело, этот хитрый человек, этот лукавый кардинал, этот тонкий дипломат, этот непобедимый политик не только ни минуты не подозревал, что он был одурачен, но еще остался твердо убежден, что он почти выиграл свою смелую партию. Герцогиня де Шеврез не преувеличила ничего и хорошо оценила его, когда говорила королеве, что у него больше тщеславия, чем у светского человека, и что если на него напасть с этой стороны, то он сумеет защититься не лучше школьника. Этот великий ум действительно имел свои мелочи. Ришелье хотел слыть красавцем, счастливым обожателем женщин. Пошлые лавры донжуана имели в его глазах более цены, чем патент на бессмертие, которое потомство должно было впоследствии присудить ему как гениальному государственному человеку. Понравиться королеве, которая слыла по справедливости одною из величайших красавиц в Европе, взять себе в любовницы дочь короля испанского и жену короля французского – это было предприятие, достойное возбудить алчность прелата-обольстителя. Но к самолюбию присоединялась еще и любовь. Ришелье любил Анну Австрийскую. Отвращение, которое она всегда показывала к нему, надменность, с которой она постоянно принимала знаки его преданности и уважения, – все это не могло уничтожить любви, которую прелести королевы внушили ему с первого взгляда. Только он любил ее по-своему, и чувство его больше походило на ненависть, чем на любовь. Ревнуя к малейшей милости, которую Анна Австрийская могла бы оказать к кому бы то ни было, он успел, подстрекая ревность короля, удалить от нее всех людей, способных внушить ему опасение. Потом, ревнуя даже к законному расположению к королю, ее супругу, он умел удалить Людовика XIII от брачного ложа, внушив ему с вероломным искусством отвращение к молодой жене. Он не хотел, чтобы ею обладал кто-нибудь другой, кроме него, даже муж. Потом к этой любви примешивалась перспектива верного успеха в самом смелом плане, который когда-либо приходил в голову министра: быть отцом будущего короля, вместо которого он хотел царствовать. Людовик XIII должен был умереть в молодости. Надо было заранее принять меры предосторожности.
Ришелье, погрузившись в размышления, самодовольно вспоминал сцену, разыгранную им в этот вечер пред королевой. Он был убежден, что он преуспел; королева обращалась с ним совсем не так, как обыкновенно. Вместо холодности, которую она всегда показывала к нему, она была с ним почти любезна. Она улыбнулась, когда увидела его, захохотала, когда он стал танцевать, потом выслушала без гнева довольно прозрачные слова, которыми он старался растолковать ей свои чувства. Он осмелился поцеловать ее руку, и рука эта не была отнята. Подобная благосклонность такой женщины, как Анна Австрийская, равнялась успеху.
Когда кардинал дошел до этого места в своих размышлениях, он распахнул рясу и обвел все свои члены самодовольным взглядом. Он приписывал своему успеху непреодолимое действие, произведенное взглядом на его формы, так благоприятно выставленные костюмом Панталоне.
– Герцогиня де Шеврез была права, – прошептал он, – я никогда не победил бы предубеждения Анны Австрийской, если б не решился показаться ей в другой одежде.
Он встал и задумчиво прислонился к углу камина.
– Она опять права, – продолжал он, помолчав несколько минут, – настаивая, чтобы я немедленно написал к королеве. Зайдя так далеко, я останавливаться не могу. Да, я должен написать, и напишу.
Он взял с камина серебряный колокольчик и позвонил. Портьера в углу кабинета тотчас приподнялась, и явился лакей.
– Аббат вернулся? – спросил Ришелье.
– Вернулся, – отвечал лакей.
– Позовите его ко мне сейчас.
Лакей колебался.
– Аббат де Боаробер не в состоянии явиться сегодня к вашему преосвященству, – сказал он наконец.
– Он пьян?
– Не совсем.
Ришелье сделал движение нетерпения.
– Все равно, позовите его, и если он считает себя слишком пьяным, чтобы меня понять, пусть образумится в холодной ванне.
Лакей вышел. Не прошло и пяти минут, как портьера приподнялась, и вошел аббат Метель де Боаробер, один из будущих основателей Французской академии, друг если неизвестный, то, по крайней мере, самый преданный и самый короткий, кардинала Ришелье. Доказано, что аббат де Боаробер, или из равнодушия к людям, или из лености, не играл никакой роли в министерстве кардинала, но пользовался его полным доверием и часто разделял самые тайные его планы. Все записки того времени говорят о нем одно и то же, то есть что он был игрок, пьяница, развратник, но самый веселый и самый добрый человек на свете. Он был толст, румян, имел большой живот, тройной подбородок и отвислые щеки.
Слуга, посланный за ним, не солгал. Аббат, войдя в кабинет, где ждал его кардинал, был еще пьян. Но как закоренелый пьяница, он крепко держался на своих коротеньких ножках, и мысли его были так свежи, как будто он целый месяц пил одну воду.
– Ваше преосвященство, вы меня спрашивали? – сказал он, не совсем внятно произнося слова. – Не в дурном ли вы расположении духа и не хотите ли для развлечения позаимствоваться веселостью Боаробера?
– Нет, аббат, – ответил Ришелье, устремив на толстяка проницательный взгляд, – я не расположен сегодня забавляться вашими площадными шуточками, я хочу только узнать, прежде чем скажу вам что-нибудь, в состоянии ли вы выслушать и понять меня. Вы совсем еще пьяны?
– Наполовину. А что касается, способен ли я слышать и понять, ваше преосвященство оскорбляет меня, сомневаясь в этом. Мысли мои никогда не бывают яснее, как в то время, когда я выпил пять или шесть бутылок молочка Генриха IV. Если бы вы, ваше преосвященство, попробовали этого средства только один раз, вы непременно повторили бы его.
– Довольно, – сказал Ришелье с жестом отвращения.
– Напрасно ваше преосвященство пренебрегает бутылкой и своими друзьями, – продолжал аббат с той свободою в обращении, которую кардинал позволял ему одному, – а сегодня вам еще менее обыкновенного следует ставить в преступление, что я напился, потому что если я половину вина выпил для своего удовольствия, то другую половину выпил для вас.
– Это как? – спросил Ришелье.
– Ваше преосвященство, вы приказали мне, ввиду будущих планов, которые вы не заблагорассудили сообщить мне, войти как можно более в доверие к его высочеству герцогу Анжуйскому.
– Это правда.
– Я не нашел ничего лучше для того, чтобы достигнуть этого, как вступить в орден Негодяйства, гроссмейстером которого является принц.
– Я это знаю.
– Меня приняли единогласно.
– Это меня не удивляет.
– По той причине, что Общество Негодяев было бы неполно, если бы не считало в своих рядах аббата де Боаробера, самого негодного из всех аббатов? Вы, ваше преосвященство, правы и отдаете мне справедливость. Сегодня вечером было собрание членов ордена Негодяйства. Обедали, и обедали хорошо. Когда я вышел из-за стола, я был наполовину пьян. Для моего ли это удовольствия?
– Нет, аббат, я сознаюсь, что это было для меня.
– Это очевидно. После обеда его высочество, Рошфор, мой любезный товарищ аббат де ал Ривьер, Морэ, Монморанси и несколько других отправились стаскивать плащи с прохожих на Новом мосту и приглашали меня, но я не люблю этого упражнения, где нечего ни попить, ни поесть, и вспомнил, что я приглашен на ужин к одному достойному прокурору, где превосходный стол; у негото я напился окончательно, и на этот раз для моего удовольствия, в этом я не отпираюсь.
– Довольно логичное рассуждение для пьяницы.
– Пьяницы! Это слово может быть немножко жестко, но оно мне льстит. Теперь я слушаю, что ваше преосвященство сообщит мне.
Ришелье знал аббата. Он знал, что голова его оставалась здравою, а мысли ясными там, где всякий другой потерял бы рассудок. Он сделал ему повелительный знак, требовавший внимания, и заговорил почти вполголоса:
– Боаробер, я решился написать к королеве и открыть ей в этом письме мои чувства.
Аббат отступил на шаг. Его маленькие глазки засверкали и взглянули на кардинала с глубоким изумлением.
– Написать ее величеству? – повторил он.
Он поднял руки к потолку и потом опустил их на свой круглый живот.
– Я решился на это.
– Позвольте же мне сказать вам со всем уважением, которое я обязан оказывать вашему преосвященству, что, наверно, вы сегодня обедали и пили больше меня и что сверх того у вас голова слабее моей.
Кардинал скрыл улыбку.
– Вы считаете это сумасбродством, аббат?
– Я не смел сказать вам этого.
– И вы заранее рассчитываете опасность подобной переписки с такой женщиной, как Анна Австрийская, не правда ли?
– Расчетов больших не нужно, чтобы понять опасность отдавать в руки врага подобное оружие.
– Во-первых, аббат, королева мне не враг.
– Стало быть, у ее величества удивительно добрый характер.
– Она знает, или будет знать, что все сделанное мною против нее было сделано из любви к ней.
– Я сомневаюсь, чтобы она была вам за это благодарна.
– Так на моем месте вы не писали бы к ней?
– Если бы меня звали Ришелье, я предпочел бы отрубить себе правую руку скорее, чем написать первое слово этого письма.
Кардинал снова улыбнулся.
– Хорошо, аббат, – сказал он, – я с удовольствием вижу, что вы разделяете мои чувства в этом отношении. Только, любезный Боаробер, если вы хотите когда-нибудь сделаться епископом, вам надо вперед показывать более проницательности. Мне необходимо написать к королеве, но как вы могли думать, аббат, чтобы я, Ришелье, отдал в руки Анны Австрийской такое страшное оружие, если бы не имел способа уничтожить всю его силу, все его могущество в ту минуту, как захочу?
– Ваше преосвященство несколько меня успокаивает.
– Вы успокоитесь совсем, аббат.
Ришелье сел за стол, взял лист белой бумаги и быстро написал пять или шесть строк. Они не имели никакого смысла. Внизу он подписал: Ришелье:
– Возьмите, аббат, – сказал он.
– Это что такое? – спросил Боаробер.
– Прочтите.
Аббат прочел и не понял.
– Это не имеет никакого смысла, – сказал он.
– Однако больше ничего не нужно, – ответил Ришелье, – образец почерка, и только. Вы поняли, аббат?
– Нет.
– Стало быть, вы еще не заслужили епископства. Я вам растолкую. Отыщите завтра искусного человека, который, взяв это за образец, подражал бы, насколько возможно, почерку Ришелье.
– Понимаю! – с восторгом вскричал аббат. – И, не заходя далеко, обращусь к моему молодому протеже Пасро.
– Это кто такой?
– Первый клерк Гриппона, прокурора, у которого я обедал сегодня. Этот мальчик пишет так же хорошо, как я пью.
– Каким же образом покровительствуете вы ему, аббат?
– Негодяй влюблен в хорошенькую девушку, дочь садовника в том новом доме, который королева выстроила в Валь де Грас. Он однажды рассказал мне свои огорчения между двумя бутылками вина, и по доброте душевной я взялся ему помогать. Я люблю устраивать свадьбы и, по милости моего красноречия, уговорил отца и дочь, а Пасро из признательности готов сгореть для меня на костре.
– Хорошо, аббат. Счастливая у вас была мысль устроить эту свадьбу. Мне, может быть, будет полезно иметь в Валь де Грас, когда королеве придет фантазия там запереться, преданного человека.
– Ваше преосвященство ничего не упускает из вида, – сказал Боаробер.
– Соединяя малые вещи, можно иногда составить большие. Помните это, аббат. Итак, вы уверены в этом молодом человеке?
– Совершенно уверен.
– Действуйте с ним так, как будто вы совсем не были уверены. Он не должен знать, откуда эта бумага и какая в этом цель. Он должен действовать как машина, не стараясь понять. Пусть он скопирует то, что я здесь написал. Если останусь доволен подражанием, я посмотрю, как мне заставить его сделать, что я хочу. А пока обещайте ему сто пистолей, если удастся.
– Очень хорошо. А теперь, ваше преосвященство, позвольте мне идти спать?
– Ступайте, аббат, ступайте. До завтра.
На другое утро аббат, едва успевший проспаться, охотно проспал бы целое утро, но он знал, что Ришелье никогда не прощал замедления в исполнении его воли. В десять часов он был уже на ногах, а в двенадцать входил в контору Гриппона. Молодой Пасро, который, как мы видели, накануне угощал жирным гусем шайку Лафейма в таверне на улице Феру, а потом так проворно выпрыгнул в окно, убегая от своего мнимого соперника, молодой Пасро один находился в конторе. Гриппон был в Шатлэ, Пасро, сделавший все, что только мог, для того, чтобы убить честного молодого человека, предавался теперь сожалению о том, что предприятие его не удалось, потому что Пасро, пожертвовав своими дорогими пистолями, захотел узнать, какую участь будут они иметь. Выпрыгнув в окно, когда он увидал графа де Морэ, выходящего на середину залы, он обошел кругом и спрятался на почтительном расстоянии от двери. Там он ожидал выхода из таверны того, кого считал своим соперником, и поборников, которым дал поручение отправить его на тот свет. Он следовал за обеими группами на место битвы и присутствовал издали, спрятавшись за стеной, при тройной дуэли барона де Поанти с гасконцем Рошфором, с пикардийцем Куртривом и с нормандцем Либерсалем. Он видел, как эти три достойных сподвижника пали один за другим от одной шпаги барона. Это было полное поражение его пятидесяти пистолей, так неблагоразумно брошенных шайке Лафейма. Потом он оставался отчаянным, но робким зрителем ухода барона в сопровождении герцога де Монморанси и графа де Морэ; а потом ухода Лафейма и двух поборников, жалких и последних остатков его гордой шайки. Мертвых оставили на поле битвы, но прежде оставшиеся в живых вывернули их карманы. Тогда молодой Пасро почувствовал два искушения. Первое: последовать за тем, кого он считал соперником и который так чудесно спасся от него, чтобы опять затеять против него новое предприятие, удостоверившись, куда он укроется. Но мысль, что страшный дуэлянт может обернуться и, пожалуй, вздумает проткнуть его своей страшной шпагой, уже омоченной в крови трех поборников, остановила его. Второе искушение состояло в том, чтобы потребовать от Лафейма пятьдесят пистолей, отданных слишком рано и слишком доверчиво, которые не были заработаны, потому что тот, за чью смерть он заплатил, по-прежнему оставался здоров. Но опасение, что требование его будет дурно принято, остановило его. Он печально вернулся домой, придумывать другой способ достигнуть своей цели, так чтобы не платить новых пистолей; у него не осталось ни одного су.
И теперь, сидя в конторе, он придумывал еще этот способ, когда вдруг увидел аббата, появившегося на пороге; он вскрикнул от радости и бросился к нему навстречу, говоря:
– Ах, сам Бог послал вас!
– Не думаю, – ответил Боаробер, смеясь над своей шуткой, которую понимал только он один. – Ну, негодяй, что с тобою? Болен, что ли, ты?
– Мой добрый мосье де Боаробер, – сказал Пасро, с умоляющим видом складывая руки, – вы один можете возвратить мне счастье. Ах, если бы я догадался о вас раньше вспомнить!
– Это что значит? – спросил аббат, начиная думать, не помешался ли его протеже.
– Позвольте мне вам объяснить, я уверен, что вы мне поможете. Ведь вы друг кардинала, который может сделать все, что захочет, который важнее короля.
– Какое отношение имеет его преосвященство к тому, что касается тебя, негодяй? – с удивлением спросил де Боаробер.
– Его преосвященство может спасти мне жизнь, если вы захотите.
– Объяснись.
– Не здесь. Сюда может войти кто-нибудь каждую минуту, а нам надо быть одним. Я знаю одно место, где нам будет очень удобно, и если вы позволите мне отвести вас туда, вы познакомитесь там, слушая меня, с таким вином, какого вы не пробовали никогда.
– А! Негодяй! Ты знаешь мою слабость!
Боаробер позволил себя увести. Во-первых, ему самому нужно было остаться наедине с прокурорским клерком, чтобы сообщить без свидетелей поручение кардинала, потом пред ним была перспектива объясниться за полным стаканом.
О проекте
О подписке