Чье это название, мы так и не узнали: на Игоревну набежал мрачный Пал Саныч, уславший ее немедленно что-то улаживать в связи с телефонограммой из райкома. Витальтолич тоже не сказал, чем знаменито наше название, – правда, запретил мне писать его готическим шрифтом. А сам, по-моему, ухмылялся в усы, коварненько так.
Линейка прошла на удивление быстро и легко – возможно, потому, что Игоревна все еще занималась телефонограммой. Пал Саныч сказал речь на полминуты, красивенная телка из первого отряда и салажонок из седьмого быстренько подняли флаг под барабан, все заорали «ура!» – и на этом церемония кончилась. Дальше пошла бесцеремонность. Типа концерта, который получился вообще обалденным.
Сцену устроили прямо на лестничной площадке у главного входа в школу. Как устроили – просто поставили стол, положили на него пару микрофонов, по бокам водрузили деревянные стойки, на которые накидывали, а потом отцепляли длинное полотнище из нескольких простынь – его девчонки из первого отряда шили в тихий час, я видел, вернее, слышал, как они поругиваются и ойкают.
Концерт в начале первой смены был тоской лиловой: второй отряд нестройно спел про «в той бухте, где Ассоль дождалась Грея», мелкие девчонки в блестящих костюмчиках долго и нудно кривлялись под индийскую музыку, а остальные номера я забыл начисто, хотя и месяца еще не прошло. Потому что сам читал стихотворение на татарском – зазубрил по бумажке и читал. До сих пор не знаю, про что там было, какие-то «татар халык моннары» в конце. Игоревна заставила – она организовывала концерт, вот муть и вышла.
В этот раз всё свалили на Светлану Дмитриевну, и у нее вышла круть. Лихая. Потому что без меня, наверно. Меня, правда, Светлана Дмитриевна тоже захомутать хотела: ты, говорит, опытный ведь уже, можешь тот же самый стишок рассказать, допустим. Не допустим, подумал я, хоть и помнил стих до сих пор: хватит с меня и того, что тетки из хозчасти, знавшие татарский, до сих пор над моим произношением ржали и обзывали меня «кумэклэшеп». Как будто я виноват, что прочитал, как на той бумажке написано. А кроме стихов, я ничего не умел. Разве что поотжиматься на время или мелом нарисовать на асфальте средневекового рыцаря. Этого я предлагать не стал, и слава богу. Куда мне на сцену с рожей набок и губой толще носа – ни поздороваться, ни свистнуть, ни башкой мотнуть без стона.
Обошлись без меня. Шикарно обошлись.
Сперва из-за простынь вышел ушастый пацан с обыкновенным пионерским горном. Он коротко взглянул на кочкодром болтающих голов, не обращавших внимания на сцену, поднес мундштук ко рту и выдал такую пронзительную и длинную ноту, что даже я подпрыгнул, хотя стоял, как всегда, в задних рядах, чтобы смыться пораньше, девчонки вокруг хором позатыкали уши ладонями, а салажня у сцены аж повскрикивала. Пацан мотнул головой так, что горн нарисовал золотую дугу, и задудел потише – и очень красиво. Я горны терпеть не могу, у них звук жестяной и всегда фальшивый, к тому же чересчур громкий, и вообще, они не для радости, а для неприятностей: с постели там вставать, в ногу шагать или в атаку идти. Но тут горн пел чисто и высоко, как в телевизоре, и ноты были тоскливыми, но звучали гордо – так что хотелось выпрямиться, а ржать над красной и сжатой в кулачок мордой горниста не хотелось.
И оборвалась мелодия раньше, чем успела надоесть. Ушастый убежал, не дождавшись аплодисментов, а они были, бурные и долгие, но он все равно не вышел. Вышла Светлана Дмитриевна и сказала, что это Муса Гимадиев из четвертого отряда, победитель и лауреат чего-то там, – и все опять захлопали, так что я не услышал, как называется мелодия, которую Муса играл. Надо потом отловить его и уточнить, решил я и тут же забыл – потому что вдоль нижней ступеньки и чуть ли не по головам опять заохавших салажат с дробным топотом помчались навстречу друг другу две крепенькие девчонки с одинаковыми короткими косичками и в черных купальниках, надетых поверх красных колготок, – и я даже ухмыльнуться не успел, потому что, поравнявшись, девчонки принялись фигачить сальто и курбеты в диком темпе, и у меня чуть глаза не разъехались из-за попытки уследить за обеими. Они кувыркались четко и синхронно, разлетаясь все дальше, и остановились с одновременным громким подскоком. Раскинули руки, поклонились и вчесали по ступенькам вверх, играя туго обтянутыми круглыми черными грудками, а потом почти круглыми красными икрами.
Их звали Оксана и Айгуль, и они оказались тоже какими-то чемпионками из четвертого отряда – Светлана Дмитриевна сказала это под рев и хлопки, умолкавшие с большой неохотой: каждый номер был как будто плотинкой, которая втыкалась в ручей аплодисментов, и они копились, набухали, окружали, подтапливали номер – почти все смотрели на сцену с глупой улыбкой и приведя ладони в полную боевую готовность. Едва номер завершался, плотина рушилась и накрывалась слоем восторженного шума.
Генка пародировал Пал Саныча, Валерика и Светлану Дмитриевну – и это был вообще ржач дикий даже для тех, кто не успел еще с ними толком познакомиться. Зрители гоготали, вертели головами и толкали друг друга, показывая на спародированного товарища. Но его легко было узнать без указки, особенно Валерика, который недобро кивал в такт Генкиной речи про «Смотрим на пальцы, считаем, сколько их: р-ряз, два-а». Пал Саныч пытался смотреть спокойно, но пару раз нечаянно задрал брови и наклонил голову – как раз тогда, когда Генка это изобразил, и площадь легла. Получилось просто кривое зеркало, словно костлявый рыжий Пал Саныч раздвоился, и его двойник шутки ради стал вдвое короче, в полтора раза толще и надел черный парик, но остался Пал Санычем, который все делал, двигался и говорил точно как рыжий образец.
Светлана Дмитриевна хохотала так, что выпала из-за кулисы, то есть стойки с простыней, за которой пряталась. Генка повернулся к ней и холодно отчитал с совершенно Светландмитриевной интонацией, так что она замахала на него руками, задыхаясь и вытирая слезы, потом не выдержала и умчалась в здание, чуть не воткнувшись в косяк, и вернулась уже под конец концерта, со смытой косметикой, и губы у нее время от времени слегка взрывались.
Я думал, после этого сил радоваться ни у кого не осталось, но нет – бурно встретили и русско-татарско-украинский танец пятого отряда, и сценку «Сшейте мне костюм», которую классно сыграли Серый с Вованом. Вован, правда, слишком орал, но Серый был четкий, я валялся.
А потом я встал и восторженно заорал, и все заорали, потому что на сцену вышел Витальтолич. Он оделся по-руссконародному: чьи-то широкие штаны, заправленные в скатанные болотные сапоги, белая рубаха, перепоясанная алым кушаком, и плоская фуражка с воткнутой над козырьком бумажной гвоздичкой. Не обращая внимания на крики и аплодисменты, очень важный и серьезный Витальтолич сел на стул, взял прислоненную к столу гитару, бросил длинный красивый проигрыш – мы опять взревели – и вдарил русскую плясовую.
Из-за правой стойки выплыла Марина Михайловна в сарафане телевизионно-эстрадного вида, будто снятом с солистки ансамбля «Березка», – как только поместилась, не в сарафан, конечно, а за стойку, – и, пританцовывая, обошла Витальтолича. Подол крутился вокруг ног и взлетал, открывая геометрически правильные какие-то коленки и длинные загорелые бедра. Я эти колени и бедра видел, наверное, тысячу раз за смену: и на пляже, да и по лагерю Марина Михайловна постоянно в шортах рассекала. Видел – и не замечал особо. А теперь так особенно заметил, что смутился и даже малость разозлился на Марину Михайловну – чего она перед посторонними людьми сверкает-то всем на свете. Ладно хоть трусов не видно. Опа, видно.
Я с трудом отвел глаза – прямо на каких-то первоотрядников, которые восторженно пялились на сцену. Я ближайшему чуть в торец не вписал, честное слово, но потом сообразил, что по уму надо всему лагерю вписывать, а я не в форме. Салажата хихикали и глядели искоса, пацаны постарше зырили, отвалив челюсть, девчонки шушукались, одна, высокая, почти как Марина Михайловна, смотрела не отрываясь. Еще одна, с блестящей черной челкой, перехватила мой взгляд и улыбнулась как знакомому. Я поспешно отвернулся к вожатым и воспитателям – они смотрели строго и внимательно, Игоревна, поджав губы, только Пал Саныч глаза опустил.
Витальтолич вычурно перешел с перебора на «ум-ца», и Марина Михайловна звонко запела «Ой ты море мое, море, море Фанагорское», припадая к нему, порывисто приседая на колени – и тут же вытягиваясь в струнку. Витальтолич держал каменное лицо, но камень заметно порозовел – возможно, от солнца. Свой куплет про то, что наш отряд в воде не тонет, потому что молодец, он спел глуховато и сурово. Все хохотали, народ расслабился, даже Игоревна вернула губы на место, а Марина Михайловна все вилась вокруг Витальтолича, касаясь то кудрей, то плеч, и голосом Толкуновой умоляла в синем море искупаться и ракушки собирать.
Я опять натолкнулся на внимательный взгляд из-под блестящей челки, неловко кивнул и принялся изучать закат, напряженно соображая, чего она уставилась – разбитую губу не видела никогда, что ли. Ничего не сообразил, потому что боролся с желанием нормально эту девчонку рассмотреть, ну и зыркнуть на нее построже, чтобы не глазела, но понимал, что опять натолкнусь на спокойный внимательный взгляд, и выйдет глупо. Пока я так терзался, гитара подбила хоровой уже куплет – его вроде все вожатые и половина публики спела, – потом уже совсем все-все заревели и захлопали, и Петрович, нещадно фоня, заголосил в динамиках:
– А тепер-р-рь! У дружины «Юный литейщик»! Первая! Дис-ко-те-ка-а!
И понеслась.
Витальтолич с Мариной Михайловной домурлыкали и смылись из-под окон, пока Валерик не набежал. Фонарь чуть покачивался, болтая неровной кисеей, за которой лежала черная ночь, съевшая деревья, станицу и море. Они спали – и ночь, и море, всё. Тихо вокруг было – только фонарь поскрипывал и не в такт ему скрипели цикады. Ну и Вован подхрапывал, конечно. Единственный из всего отряда. Хотя должен был оказаться единственным неспящим. Меня ведь еще грозился разбудить.
Я потянулся, приоткрыл тумбочку, стараясь не шуршать и не греметь, извлек тюбик «роточипа» и сунул его за резинку трусов. На дворе и в палате теплынь, конечно, но все равно комнатная температура ниже человеческой. Зубная паста сразу из тумбочки прохладнее кожи. А если мятная, то вообще холодит. Поэтому надо ее согреть, а потом уже пускать в дело.
У меня паста была не мятная – обычный болгарский «поморин», который все называли «роточипом» – Ирек придумал прочитать латинские буквы по-русски, еще и обосновал: у болгар, говорит, буквы наши, так что нефиг выпендриваться. «Роточип», и все. Паста дурацкая, мазать не жалко. Прикольней и красивей, конечно, разрисовывать девок апельсиновым «Чебурашкой». Но «Чебурашки» у нас не было – мы же не салаги. Да если бы и был, Вован его сожрал бы, девкам не оставил. Есть у нас кто-то кое-где порой, кто пасту жрет. Ладно пасту, Аляска в нашем классе вообще мел жрет – кусками. Откусывает, жует со скрипом и всячески показывает, как ему славненько, олень безрогий.
Паста вроде прогрелась насквозь. Я послушал еще немного и встал – осторожно, чтобы сетка не лязгала и не бренчала. Хотел одеться – к барышням иду все-таки, потом подумал – на фиг. Одетый попадусь – сразу понятно, что на дело шел, а если в трусах – скажу, что заблудился, право-лево перепутал, или просто притворюсь лунатиком. В каждом уважающем себя лагере есть лунатик, который ночами бродит по коридорам, подоконникам и даже крышам. В «Юном литейщике» пока не было. Надо исправляться.
Я подошел к Вовану, почти беззвучно позвал его, ткнул в плечо, зажал пальцами нос. Он перестал храпеть и попытался отмахаться прямо из сна, но это все, чего я добился. Король ночи, блин. Сам, главное, придумал – айда, говорит, не будем «Королевской ночи» ждать, ее вечно воспитатели запрещают и сорвать пытаются. Значит, говорит, надо первыми успеть и ударить, когда никто не ждет, в самом начале смены. А потом мы будем на коне, а остальные путь нагоняют, если получится.
В принципе, раз Вован дрыхнет, можно и не идти. Или его самого пастой измазать, а свалить на девчонок, которые умудрились нагнать, перегнать и изукрасить, как СССР буржуев, – и как ведь догадались только, бессовестные? А я скажу, спал, и ничего не видел. Пусть Вован орет и злобствует. Все равно ничего не докажет. Зато в следующий раз будет знать, как слово не держать.
Но Вована измазать всегда успеется. А спать все равно неохота. Да и зря, что ли, таился столько, пасту грел. Пойду попробую. Вот к нашим и пойду – больно задорно они на меня сегодня посматривали и ржали, как дуры, когда мы маты из подвала в спортзал таскали – Витальтолич припахал. Особенно Анжелка с Элькой. Невозможно оставить такую дерзость неотомщенной.
Коридор был ярко освещен. Я пожмурился, почесался и пошаркал к лестничной площадке. Если сейчас остановят, скажу, что в туалет иду. Приспичило, скажу. А зубную пасту, скажу, взял, чтобы от волков и бандитов отбиваться, у тюбика жестяной край плоский и острый, заменяет плохонький ножик, особенно если перехватить пониже. Классная идея, кстати, надо как-нибудь фехтование тюбиками устроить. А пробками будем раны затыкать.
На лестничной площадке было свежо и пахло пылью. Чихать я не стал, хотя удержаться оказалось очень трудно. Удержаться от шарканья – еще труднее. Сланцы слетали и щелкали тонкими подошвами по дощатому полу. Пришлось сжимать пальцы ног в длинный кулачок и идти, как злодей из мультика, длинным шагом с остановками: р-раз. Два-а.
И так полкоридора. Ближе всех к лестничной площадке жили младшие отряды, первый был в дальнем конце крыла, третий дрых почти посередке. До нужной двери я добрался, запыхавшись и изругав Вована, тапки, щелястый пол и дебильную традицию «Королевской ночи». Подумаешь, радость – представителям противоположного пола усы пастой нарисовать. Ты полночи не спал, истерзался весь, а она проснется и не заметит. А заметит, так смоет за секунду.
Значит, так надо намазать, чтобы не смыла, решил я злобно, еще раз огляделся, проверяя, не смотрит ли кто и в ту ли дверь я ломлюсь, – и аккуратно отжал ручку.
Двери здесь, к счастью, не скрипели и вообще были легонькими, потому что серединка чуть ли не из картона. Я замер на секунду, прислушиваясь, не ждет ли меня засада, – девки, они ведь коварные, вон, Вована чуть моими руками не вымазали уже, – но ближайшая к двери девчонка, на которую упал неровный кусок света из коридора, зашевелилась, так что я быстренько впал внутрь и притворил дверь.
Палата у девчонок была как наша – обычный класс, из которого вынесли всю школьную мебель, кроме доски, и внесли кровати. Здесь кроватей было больше, девять вместо наших восьми, ну да девчонок всегда и везде больше. Но главная разница не в этом, не в том, что тут темнее и тише, – не было фонаря над окном, и никто не храпел. Воздух другой. Теплый и с запахами. Пахло цветами и молоком, что ли. Видимо, всякой косметикой, которой девчонки обожают вымазываться с детсадовского возраста.
Я косметику терпеть не могу, особенно на малолетках, но эта пахла вполне. Вкусно так.
Да у меня собственная косметика при себе вообще-то.
Я взял «роточип» наизготовку, но колпачок скручивать не стал, чтобы паста не остыла. Глаза уже привыкли к темноте, так что можно выбирать первую жертву. Вариант мазать всех подряд мне нравился, но выглядел нагловатым. Во, Анжелка лежит, а рядом Элька. С них и начнем.
Я сделал шаг и застыл, потому что сланцы шаркнули, будто в бочке, четко и громко. Ближайшая к двери и ко мне девчонка, Ленка вроде, опять зашевелилась. Вот ведь чуткое создание. Я аккуратно вынул ноги из сланцев – один зацепился и чуть, зараза, не улетел к окну, у меня сердце сорвалось, – и пошел босиком. Босые подошвы липли к крашеному полу и отрывались с легким тр-р, почти беззвучным.
Я медленно-медленно подошел к кровати Анжелки, которая даже во сне кривлялась – распростерлась под простынкой, как бугристая медуза. Хотел вдвинуться в паз между ее кроватью и Элькиной, чтобы обеих сразу разукрасить, но проход был слишком узким, пришлось обойти. Анжелка тут же избочилась и легла щекой на локоть. Мне, получается, другая щека досталась, и все. Я-то хотел первым делом усы нарисовать. Все равно нарисую.
Я осторожно выдавил белый комочек на палец, изогнулся и легко провел пальцем под носом Анжелки. Она забурчала и рывком, с лязганием сетки, перевернулась на живот. Я застыл, холодея. Но Анжелка дышать сквозь подушку или ушами, похоже, не умела, поэтому опять со страшным лязганьем в два рывка разложилась на спине. Пасты у нее под носом не было – наволочкой вытерла. Вот собака хитрая. Я тебе вытру сейчас.
Теперь я высадил из тюбика колбаску в палец длиной и тщательно, лишь чуть размазав, перевел ее Анжелке на лицо. Получилась красота, почти как у Буденного.
Ну, если опять перевернешься…
Анжелка не перевернулась. Похмурилась, жалобно скривилась и задышала ровно.
Я постоял, любуясь красотой. Сперва рукотворной, потом вообще. Анжелка, оказывается, была красивой. Ну, то есть давно было понятно, что фигуристая, ноги у нее, шея, челка блестящая и взгляд загадошный, все такое. Но сейчас взгляда не было, а Анжелка совсем как царица из сказки лежала. Из взрослой такой сказки. Вздымаясь и дыша.
О проекте
О подписке