Хорнблауэр окончательно вернулся в реальный мир. Он смотрел на нервно жестикулирующего трактирщика (бедняга оказался между молотом – капитаном сэром Горацио Хорнблауэром – и наковальней – безвестным лордом этажом ниже) и не мог скрыть улыбку; собственно, он даже крепился, чтобы не расхохотаться в открытую. Он легко мог вообразить весь нелепый расклад: неведомый раздражительный пэр звонит в звонок, трактирщик страшится обидеть обоих влиятельных постояльцев, а в довершение Браун до последней секунды упорно не пускает его нарушить хозяйские раздумья. Когда Хорнблауэр улыбнулся, на лицах слуги и трактирщика проступило столь явное облегчение, что, глядя на них, он больше не мог сдерживаться и рассмеялся. Последнее время он был на взводе, и Браун ожидал взрыва, трактирщик же вообще ничего другого не ждал – трактирщики редко видят что-нибудь, кроме вспышек ярости от людей, которым вынуждены услуживать. Хорнблауэр вспомнил, что только этим утром ни за что ни про что обругал Брауна; но этим утром он не находил себе места, как всякий флотский офицер в деревне, теперь же он коммодор, его ждет эскадра, и ничто на свете не властно испортить ему настроение, – этого Браун не учел.
– Мое почтение его милости, – сказал Хорнблауэр. – Скажите ему, что Страшный суд отменяется. Браун, я ложусь спать.
Обрадованный трактирщик побежал на нижний этаж, Браун схватил подсвечник – свеча почти догорела – и пошел впереди, освещая хозяину путь в спальню. Хорнблауэр скинул в руки Брауну тяжелый, украшенный золотыми эполетами мундир. Башмаки, рубашка, панталоны – Хорнблауэр натянул роскошную, лежавшую наготове, вышитую ночную сорочку из плотного китайского шелка с мережкой по вороту и рукавам – Барбара специально заказывала ее на Востоке через друзей в Ост-Индской компании. Грелка успела остыть, но от нее под одеялом распространилось приятное тепло; Хорнблауэр юркнул в мягкую благодать.
– Доброй ночи, сэр, – сказал Браун и задул свечу.
Мрак хлынул в комнату из углов, и с ним – тревожные сны. То ли в сновидении, то ли наяву – следующим утром Хорнблауэр не мог понять – мозг до конца ночи перебирал и прокручивал неисчислимые сложности предстоящей кампании в Балтийском море, где его жизнь, репутация и уважение к себе вновь будут поставлены на карту.
Хорнблауэр сел прямее и выглянул в окно кареты.
– Ветер поворачивает к северу, – сказал он. – Вест-тень-норд, полагаю.
– Да, дорогой, – терпеливо отозвалась Барбара.
– Извини, дорогая, – спохватился Хорнблауэр, – я тебя перебил. Ты говорила про мои рубашки.
– Нет. Про них я уже закончила. Я говорила, чтобы ты до холодов не разрешал распаковывать плоский сундук. Там овечья шуба и плащ на меху. Они пересыпаны камфарой, от моли. Когда поднимешься на борт, сразу вели отнести этот сундук в трюм.
– Да, дорогая.
Карета подпрыгивала на булыжной мостовой Аппер-дил. Барбара вновь взяла мужа за руку.
– Мне неприятно говорить про теплые вещи, – сказала она. – Мне бы хотелось верить, что ты вернешься до холодов.
– Я тоже на это надеюсь, дорогая, – отвечал Хорнблауэр, ничуть не кривя душой.
В карете было темно, только свет из окошка падал Барбаре на лицо, выхватывая его из темноты, словно лик церковной статуи. Тонкий орлиный нос, крепко сжатые губы, ни капли мягкости в голубовато-серых глазах. По лицу леди Барбары никто бы не угадал, что сердце ее рвется на части; однако она сняла перчатку и лихорадочно сжала мужнину ладонь.
– Обязательно вернись ко мне, милый! Обязательно вернись! – тихо произнесла она.
– Конечно вернусь, – сказал Хорнблауэр.
Аристократка, умница, безупречно владеющая собой, Барбара повторяет те же глупые слова, которые шепчет простому матросу его толстуха-жена. Хорнблауэр еще сильнее любил ее за то, что она жалобно просит: «Вернись ко мне», словно он властен над французскими или русскими ядрами. И в ту же секунду ужасная мысль всплыла у Хорнблауэра в мозгу, как раздутый утопленник из морской пучины. Леди Барбара уже провожала мужа на войну, и тот не вернулся. Во время боя в заливе Росас ему вспороло живот отлетевшим куском древесины, и он умер под ножом хирурга в Гибралтаре. Вспоминает ли Барбара о нем в эту минуту? При этой мысли Хорнблауэр вздрогнул, и Барбара, несмотря на обычную свою чуткость, превратно истолковала его движение.
– Милый мой, – сказала она, – любимый.
Она сняла другую перчатку и коснулась его руки, ища губами его губы. Он поцеловал ее, борясь с накатившими на него ужасными сомнениями. Несколько месяцев ему удавалось не ревновать к прошлому, и тем более досадно было бы поддаться этой слабости сейчас. Досада еще сильнее всколыхнула и без того бурлящие чувства. Касание губ обожгло его; сейчас он любил Барбару всем сердцем и целовал со всей силой чувственной страсти, покуда экипаж мотался из стороны в сторону на булыжной мостовой. Монументальная шляпа с розами грозила съехать на бок; Барбара высвободилась из объятий мужа, поправила головной убор и приняла обычный достойный вид. Она чувствовала, хотя и неверно понимала, какая буря бушует у Хорнблауэра в груди, и нарочно перевела разговор на более спокойную тему, чтобы обоим прийти в себя перед появлением на людях.
– Я всякий раз радуюсь, – начала она, – вспоминая, какую высокую честь оказало тебе правительство этим назначением.
– А я рад, что ты рада, дорогая, – сказал Хорнблауэр.
– Ты только-только вошел в верхнюю половину списка, а тебя уже назначили коммодором. Ты будешь адмиралом in petto.
Никакие другие слова не могли бы так успокоить охватившие Хорнблауэра чувства. Он про себя улыбнулся маленькой оплошности, которую допустила Барбара. Она хотела сказать, что он будет адмиралом в миниатюре, по-французски en petit. Однако in petto вовсе не то же самое, что en petit. In petto по-итальянски – «в груди»: когда папа назначает кардинала in petto, это значит, что он до поры до времени сохранит назначение в тайне. Хорнблауэру невероятно лестно было поймать Барбару на подобной ошибке. Это означало, что и ей не чужды человеческие слабости, что она в конечном счете слеплена из того же теста, что и он сам. На душе у него потеплело, нежность и умиление подогрели любовь и страсть.
Тормоза заскрипели, карета резко остановилась, открылась дверца. Хорнблауэр выскочил и, прежде чем оглядеться по сторонам, подал Барбаре руку. Дул крепкий ветер, без сомнения вест-тень-норд. Утром он был свежий, юго-восточный, так что теперь крепчает и поворачивает. Если так пойдет дальше, они окажутся заперты в порту, пока ветер вновь не станет западным. Потерянный час может обернуться днем ожидания. Небо и море были серыми, по морю бежали белые барашки. Неподалеку качался на якорях Ост-Индский караван – им надо, чтобы ветер стал еще чуть-чуть севернее, тогда они расправят паруса и двинутся по Ла-Маншу. Дальше к северу виднелись еще корабли – вероятно, «Несравненная» и эскадра, но без подзорной трубы было не разобрать. Ветер свистел в ушах, рвал с головы треуголку – приходилось крепко держать ее обеими руками. За мостовой начиналась пристань, возле которой покачивалось несколько люгеров.
Кучер и лакей сгружали с козел багаж, Браун ждал распоряжений.
– Договорись, чтобы меня доставили на корабль, – распорядился Хорнблауэр.
Он мог бы подать сигнал, чтобы с «Несравненной» прислали шлюпку, но не хотел терять драгоценное время. Барбара стояла рядом, придерживая руками шляпу, и ее юбка, словно флаг, трепалась на ветру. Сейчас глаза у нее были серые; будь небо и море голубыми, они бы тоже голубели. Она через силу улыбнулась.
– Раз ты отправляешься на люгере, дорогой, – сказала она, – я могу тебя проводить. Люгер доставит меня обратно.
– Ты замерзнешь и вымокнешь, – сказал Хорнблауэр. – В бейдевинд при таком ветре – прогулка не из приятных.
– Какая разница? – ответила Барбара, и мысль о разлуке вновь показалась Хорнблауэру нестерпимой.
Браун уже вернулся, и с ним двое матросов – головы повязаны платком, в ушах серьги, обветренные, просоленные лица словно вырезаны из цельного куска дерева. Они легко, как пушинки, подхватили тяжелые сундуки и понесли к пристани; за девятнадцать военных лет на ней перебывало бесчисленное множество офицерских сундуков. Браун шел следом, Хорнблауэр и Барбара замыкали шествие. Хорнблауэр крепко сжимал портфель с совершенно секретными приказами.
– Доброе утро, капитан, – отсалютовал ему шкипер. – Доброе утро, ваша милость. Отличный ветер. Вы с вашими бомбардирками как раз сможете обогнуть Гудвинд, а за Даунсом вам попутный ветер на Скагген.
Вот как в Англии охраняется военная тайна – прибрежный перевозчик знает, куда и с какими силами Хорнблауэр отправляется. Завтра как пить дать он встретится посреди Ла-Манша с французским шасс-маре, обменяет бренди на табак и новости на новости. Через три дня Бонапарт в Париже будет знать, что Хорнблауэр отбыл в Балтийское море с эскадрой.
– Полегче с ящиками! – завопил шкипер. – Бутылки-то, чай, не железные!
В люгер перегружали с пристани остатки багажа – дополнительные припасы, заботливо купленные Барбарой: ящик с вином, ящик с провизией и ящик с любовно выбранными книгами.
– Может, ваша милость посидит в каюте? – со своеобразной природной учтивостью предложил шкипер. – А то вымокнете, пока доберетесь до «Несравненной».
Барбара поймала взгляд мужа и вежливо отказалась. Хорнблауэр знал эти душные, вонючие каюты.
– Тогда дождевик для ейной милости.
Дождевик надели Барбаре на плечи, и он прикрыл ее до пят, как колпачок – свечу. Ветер упорно рвал шляпу с ее головы; Барбара одним движением сдернула убор и спрятала под дождевик. Свежий ветер тут же растрепал ее волосы; она со смехом тряхнула головой и распустила всю гриву по ветру. Щеки ее раскраснелись, глаза сверкали, как в тот памятный день на «Лидии», у мыса Горн. Хорнблауэру захотелось ее поцеловать.
– Отдать швартовы! Пошел фалы! – закричал шкипер, перебегая на корму и привычно прижимая боком румпель.
Матросы налегли на тали, грот пополз вверх, и люгер кормой вперед двинулся от причала.
– Пошевеливайся со шкотом, Джо-о-ордж!
Шкипер переложил румпель, люгер замер, развернулся и устремился вперед, послушно, словно конь под умелым седоком. Только отошли от пристани, загораживавшей ветер, люгер накренился, но шкипер положил руль к ветру, а «Джо-о-ордж» выбрал шкот, так что парус стал прямым, как доска. Теперь люгер несся в самый крутой бейдевинд – жутковато для всякого, кто не знаком с этими суденышками, – навстречу свистящему ветру. Из-под правой скулы взметались брызги. Даже здесь, в закрытых водах, волнение было сильное; люгер вздрагивал на каждой волне, пробегавшей от правой скулы к левой раковине, и переваливался сперва с боку на бок, потом с носа на корму.
Хорнблауэр вдруг понял, что ему давно пора бы почувствовать тошноту. До сих пор его укачивало в начале всякого плавания, и скачки маленького люгера уж точно должны были его доконать. Однако он не ощущал и намека на морскую болезнь. С крайним изумлением Хорнблауэр видел, как горизонт встает над носом суденышка и ухает вниз, – а желудку хоть бы хны. Он меньше удивлялся, что уверенно стоит на палубе: все-таки после двадцати лет в море привычка держать равновесие так легко не пропадает. Он утрачивал ее, когда голова кружилась от морской болезни, а эта напасть, похоже, обошла его стороной. Обычно он выходил в море, измотанный сборами и поисками матросов, ошалевший от волнений и недостатка сна, усталый до дурноты еще на берегу. Как коммодор, он избавлен от всех этих тревог: Адмиралтейство, Министерство иностранных дел и казначейство завалили его приказами и советами, однако приказы и ответственность – пустяк в сравнении с мелочными хлопотами капитана: набором команды и умасливанием портового начальства. Он чувствовал себя вполне беспечно.
Барбара крепко сжимала поручень; она подняла на мужа лицо, и он понял, что ей немного не по себе – она мучается сомнениями, если не хуже. Хорнблауэру стало забавно, он даже загордился: приятно выйти в море и знать, что тебя не укачивает, еще приятнее в чем-то превзойти безупречную Барбару. Он готов был уже поддразнить ее, щегольнуть собственной неуязвимостью, когда разум и любовь к жене спасли его от такого недостойного поступка. Она бы обиделась; он явственно помнил, как в приступе морской болезни злился на весь свет. Хорнблауэр поспешил ей на выручку.
– Ты счастливица, дорогая, морская болезнь тебя не берет, – сказал он. – Качает сильно, впрочем, у тебя всегда был крепкий желудок.
Она взглянула на него, ветер трепал ее распущенные волосы; взглянула с некоторым сомнением, однако слова мужа ее ободрили. Он принес весьма существенную жертву, но Барбара об этом не знала.
– Завидую тебе, дорогая, – продолжал он. – Я вот серьезно опасаюсь за свой желудок, со мной это бывает в начале всякого плавания. А тебе любая качка нипочем.
Вот уж действительно, ни один мужчина не мог бы явственнее доказать свою любовь – не только скрыть сознание превосходства, но и ради любимой женщины солгать, будто его укачало. Барбара тут же забеспокоилась.
– Бедный мой, – сказала она, кладя руку ему на плечо. – Я искренно надеюсь, что тебе не станет совсем плохо. Это было бы совсем некстати сейчас, когда тебе надо принимать командование.
Стратагема сработала: за тревогой о муже Барбара отвлекалась от собственного желудка и тут же позабыла про дурноту.
– Думаю, что продержусь, – сказал Хорнблауэр.
Он постарался изобразить мужественно-натянутую улыбку, и, хотя актер из него был никудышный, ему удалось обмануть слегка отупевшую от морской болезни Барбару. Хорнблауэр даже немного устыдился, видя, как растрогал ее своим притворным героизмом. Она смотрела на него с обожанием.
– К повороту! – закричал шкипер, и Хорнблауэр, подняв глаза, увидел, что люгер уже под самой кормой «Несравненной». На корабле подняли передние паруса и обстенили крюйсель, чтобы люгеру подойти к правому борту. Хорнблауэр распахнул плащ и встал на виду: хотя бы ради Буша он не желал являться как снег на голову. Затем повернулся к Барбаре.
– Пора прощаться, дорогая, – сказал он.
Лицо ее ничего не выражало, как у морского пехотинца на смотру.
– До свиданья, любимый! – сказала Барбара. Губы ее были холодны, и она не потянулась к нему, а стояла прямая и застывшая, словно он целовал мраморную статую. Внезапно она оттаяла. – Я буду лелеять Ричарда, милый! Нашего сына!
Никакие другие слова не могли бы растрогать его сильнее. Он сжал ее руки в своих.
Люгер привелся к ветру, паруса захлопали, суденышко подошло к подветренному борту большого корабля. Хорнблауэр поднял глаза: над головой покачивалась готовая к спуску боцманская люлька.
– Отставить люльку! – заорал он, потом – шкиперу: – Ближе к борту!
Хорнблауэр не собирался подниматься на корабль в боцманской люльке – слишком несолидно для коммодора предстать перед командой с болтающимися в воздухе ногами. Люгер подошел к самому борту; крашеные орудийные порты оказались вровень с плечами Хорнблауэра, внизу бурлила зажатая кораблями вода. Это были неприятные секунды. Если он оступится, упадет в воду и его вытащат мокрого, вид у него будет еще более несолидный, чем в боцманской люльке. Он сбросил плащ, плотнее надвинул треуголку, поправил шпагу, чтобы не путалась в ногах, и прыгнул. Между кораблями было около ярда, и Хорнблауэр, едва коснувшись скоб, полез вверх. Трудны были только первые три фута – дальше подъем облегчался значительным завалом борта. Он смог даже помедлить и собраться с мыслями перед последним рывком к входному порту. На палубу он вступил уже с приличествующим коммодору достоинством.
Выражаясь профессионально, это была высочайшая точка его карьеры на сей день. Капитанские почести – свист боцманских дудок, четверо фалрепных, караул морских пехотинцев – были ему не в новинку. Теперь же как коммодора его встречали шестеро фалрепных в белых перчатках, морские пехотинцы и оркестр, двойной строй боцманматов с дудками, а в конце строя – офицеры в парадных мундирах. Едва он ступил на палубу, забили, перекрывая свист дудок, барабаны, трубы заиграли марш. Держа руку у треуголки, Хорнблауэр прошел вдоль строя боцманматов и фалрепных; приветствие странно взволновало его, как ни убеждал он себя в ничтожности внешних знаков своего высокого положения. Он крепился, чтобы не расплыться в глупой самозабвенной улыбке, и с трудом сохранял на лице выражение суровой, по чину, сдержанности. В конце строя застыл во флотском приветствии Буш, без усилия опираясь на деревянную ногу. При виде его Хорнблауэр вновь едва не улыбнулся от радости.
– Доброе утро, капитан Буш, – произнес он нарочито резко и протянул руку с самым что ни на есть официальным видом.
– Доброе утро, сэр.
Буш опустил поднятую в приветствии руку и схватил протянутую ладонь, в свою очередь силясь изобразить не дружеское, а просто уважительное пожатие. Рука его была тверда, как встарь, – продвижение по службе ее не разнежило. Однако Буш тщетно пытался совладать с собой. Голубые глаза светились радостью, а обветренное лицо расплылось в невольной улыбке. Хорнблауэру все труднее было держаться официально.
Краем глаза он видел, как матрос пробежал к сигнальному фалу. Черный шар взмыл вверх: только он достиг блока, матрос дернул, и шар раскрылся. Это был коммодорский брейд-вымпел. В следующую секунду из борта корабля выкатился клуб дыма и громкий раскат возвестил о начале салюта. Это была величайшая минута в жизни Хорнблауэра, пик профессионального успеха – тысячи и тысячи флотских офицеров честно служили всю жизнь, но так и не увидели собственного брейд-вымпела, не услышали и одного выстрела в свою честь. Хорнблауэр был уже не в силах сдерживать улыбку. Он встретился глазами с Бушем и рассмеялся в открытую, и Буш рассмеялся вместе с ним. Они походили на пару школьников, которые радуются успешной проказе. И что особенно приятно – Хорнблауэр видел, что Буш не только рад вновь оказаться у него под началом, но и просто радуется его радости.
Буш взглянул за левый фальшборт, и Хорнблауэр проследил его взгляд. Он увидел остальную эскадру: два уродливых бомбардирских кеча, два шлюпа с полной корабельной оснасткой и грациозный маленький тендер. У их бортов тоже показались клубы дыма, которые почти тут же унес ветер: каждое суденышко вторило флагману, приветствуя брейд-вымпел. Буш, сощурив глаза, следил, все ли идет как положено, и, убедившись в этом, вновь широко улыбнулся. Отгремела последняя пушка; с каждого судна дали по одиннадцать выстрелов. Хорнблауэр отметил про себя занятное обстоятельство: церемония поднятия его брейд-вымпела обошлась Англии примерно в пятьдесят фунтов. Это в то время, когда она напрягает все силы в смертельной схватке с тираном, подмявшим под себя пол-Европы. Пересвист дудок возвестил окончание церемонии; команда вернулась к своим делам, морские пехотинцы взяли ружья на плечо и, чеканя шаг, двинулись прочь.
– Счастливая минута, Буш.
– Да, сэр, и впрямь.
Предстояло познакомиться с офицерами: Буш представлял их одного за другим. Все они пока казались на одно лицо, но Хорнблауэр знал: очень скоро в корабельной скученности каждый станет отдельной личностью, а его странности – знакомыми до тошноты.
– Надеюсь, господа, вскоре мы узнаем друг друга ближе, – сказал Хорнблауэр, облекая в вежливую форму последнюю мысль.
Ноковыми талями подняли его багаж под наблюдением Брауна, который менее заметно поднялся на борт – видимо, через орудийный порт. Значит, люгер и Барбара еще рядом. Хорнблауэр подошел к фальшборту и перегнулся. Верно. Барбара стояла, как он ее и оставил, – недвижной статуей. Но вот, похоже, и последний тюк. Как раз в ту минуту, когда Хорнблауэр приблизился к борту, шкипер приказал отцепить швартов. На люгере подняли большой грот, и суденышко с легкостью чайки понеслось прочь от корабля.
– Капитан Буш, – сказал Хорнблауэр. – С вашего позволения, мы немедленно снимаемся с якоря. Сигнальте эскадре.
– Пистолеты я кладу в это отделение стола, сэр, – сказал Браун, заканчивая распаковывать вещи.
– Пистолеты? – переспросил Хорнблауэр.
О проекте
О подписке