Что было потом, Соколов не помнил. Кажется, Бабенко тушил машину, а он сам стрелял из «нагана» в немцев, прикрывал своим телом раненых товарищей. Его левая рука онемела, в ней жарко пульсировала кровь. Потом рядом грохнул взрыв.
– Что, браток, не спится? – На соседней койке заворочался капитан-артиллерист. – Вот и я никак глаз не сомкну. Тебе еще лежать и лежать, а мне завтра на комиссию, выписываться. Тоже, понимаешь, сон не идет! – Капитан поднялся, накинул на плечи больничный халат и, тихо шаркая ногами в брезентовых шлепанцах, направился в туалет.
Алексей лежал и думал о том, что этого офицера завтра выпишут, он снова отправится сражаться с врагом, защищать Родину. А что ждет самого Соколова с двумя оторванными пальцами на левой кисти?
Комиссуют! Ответ, увы, был однозначным.
Но больше всего Алексея жгло осознание того факта, что он по своей вине оказался в госпитале. Из-за его ошибок пострадал экипаж.
Алексей вздохнул, поднялся с кровати, кое-как, одной рукой, накинул на плечи халат и побрел к двери. Надо было походить, замерзнуть, а потом лечь в кровать и согреться. Тогда он сможет уснуть. Не было у него никакой мочи лежать и погружаться в эти мысли о своей виновности, о комиссо- вании.
– Чего бродишь как тень? – в коридор вышел капитан Изюмцев, зябко запахивая халат. – Давай покурим, что ли, танкист?
– Ты же знаешь, что я не курю, – вяло отозвался Соколов.
– Эх, танкист, – Изюмцев усмехнулся и поскреб щетину на подбородке. – Вроде и воюешь с первого дня, и хлебнул жизни фронтовой, а не знаешь простых вещей. Покурить или посидеть за выпивкой – это не ради употребления табака и водки, а для общения. Это, Леха, обстановочка для удобства излияния души. Вижу, что ты маешься, места себе не находишь.
– Рука ноет так, что сил никаких нет, – угрюмо отозвался Соколов, поглаживая забинтованную кисть.
– Мне-то ты соврать можешь, но себя не обманывай. Это паскудное дело. Так далеко можно зайти. Пойдем-ка!
Алексей послушно пошел за капитаном к окну, встал, прислонился плечом к стене, стал смотреть на улицу за окном. Там тихо и спокойно шел снег. От этого на душе у лейтенанта становилось еще более муторно. Лучше бы пурга была, ветер хлестал.
Изюмцев закурил, затянулся папиросой, с шумом выпустил струю дыма в сторону форточки.
– Знаешь, вот так всегда, с самого начала войны, – заговорил он. – Когда бой, то работаешь спокойно, даже восторг какой-то в душе поднимается. Правильные решения в голове сами собой появляются, как из учебника выскакивают. А перед боем мандраж! Главное, не за себя. Я боюсь не погибнуть, а боевую задачу не выполнить, подвести командира, людей бездарно потерять, матчасть. Ты вот сберег своих. Они ранены, обожжены, однако в госпитале лежат, лечатся и жить будут. Молодец, честь тебе и хвала как командиру!
– Молодец, – угрюмо повторил Соколов. – Я в том последнем бою четыре машины потерял из своей роты, два экипажа сгорели.
– А можно было иначе поступить? – тут же спросил Изюмцев. – Ты сделал бы по-другому, если бы тебе дали возможность все назад отыграть? Нет? Вот то-то и оно! Долго нам с тобой это все на душе нести. За солдат своих, за весь народ. Каждый неверный шаг, любая наша ошибка, просчет в бою приводят к новым смертям. Гибнут люди, которые могли бы жить. Нам с тобой после войны в глаза их матерям, женам и детям смотреть. Они спросят нас, как мы их сыновей, мужей и отцов на смерть посылали.
– Мне это уже не грозит. – Соколов приподнял туго перебинтованную руку и показал ее собеседнику. – Отвоевался я. В лучшем случае пацанов буду в Осоавиахиме учить противогазы надевать, распознавать сигналы воздушной и химической тревоги, создавать группы самозащиты.
– А даже если и так! – Капитан со злостью раздавил окурок в консервной банке, стоявшей на подоконнике. – И там фронт! У нас везде война, браток. А у тебя пальцы на правой целы, стрелять можешь. Значит, рвись в бой, просись, требуй пересмотра. Ты командир, для тебя главное, чтобы глаза были целы, голова! – Изюмцев замолчал, похлопал танкиста по плечу и ушел в палату.
Алексей продолжал стоять у окна и смотреть на улицу.
«Да, голова», – думал он о словах капитана-артиллериста.
Соколова терзали воспоминания о том, как он не заметил в дыму танк, который их подбил. Из-за него пострадали ребята, сам он теперь может оказаться негодным к строевой службе. Душа рвалась воевать, бить врага. Он хотел как можно скорее сокрушить огнем и гусеницами ненавистного врага и вместе со своей ротой ворваться в белорусский город Мосток.
Потом, когда кончится бой, Алексей увидит Олю. Она будет идти к нему по разбитой улице. Пусть так же, как и тогда, в старых кирзовых сапогах, слишком больших для нее, в отцовском ватнике. Любимая, самая красивая. Он не заметит ни сапог, ни ватника, будет видеть только ее глаза.
– Служивый, шел бы ты в палату, – послышался голос старой нянечки тети Маруси. – Рука не зажила, лихорадку подхватишь. Чего стоишь на холоде? Или болит так, что терпежа никакого нет? Доктора позвать?
– Нет, тетя Маруся. – Алексей покачал головой и грустно улыбнулся. – Болит не здесь.
– Понятно, дело молодое, – нянечка кивнула и сразу стала похожей на добрую деревенскую бабушку. – Зазноба в сердце! Но ты иди, ложись. Тебе выздоравливать нужно, сынок.
До войны Семен Бабенко работал инженером-испытателем в Харькове, участвовал в создании и испытании нового танка Т-34. Вот уже второй год он воевал, служил в строевых частях механиком-водителем, но все равно оставался сугубо гражданским человеком. Экипаж давно привык к этому. Да и командир танка старшина Логунов махнул рукой на невоенные особенности своего подчиненного, на то, что никак из Бабенко не получается подтянутый и бравый танкист. Получив приказ, он по-прежнему с улыбкой отвечал: «Хорошо».
Почти с первого дня, когда они стали одним экипажем, Семен Михайлович за всеми ухаживал как старший товарищ, если не отец. Молодым, вечно голодным Омаеву и Бочкину он подкладывал щей или каши из своей порции, добавлял им в чай сахар из собственных запасов. Бабенко старался получше укрыть спящих товарищей, расспрашивал о делах дома, очень искренне и тепло выслушивал их рассказы.
Душевным человеком был Бабенко, но надо сказать, что в деле ему не было равных. Экипаж «Зверобоя», за рычагами которого сидел Семен Михайлович, мог положиться на него в любом бою.
Вот и теперь в Саратовском эвакогоспитале номер 3309 Бабенко ухаживал за ребятами с таким желанием и энергией, что лейтенант Соколов никак не мог сердиться на механика-водителя своей командирской машины. Алексей знал, что Бабенко сдружился с завхозом госпиталя, помог ему разобраться с системой парового отопления здания, починить ее, да еще и трансформатор перебрал. За это завхоз выпускал Бабенко в город, снабжал его увольнительными записками. Патрулей на улицах было много.
Линия фронта проходила чуть ли не в пятистах километрах к западу, под Воронежем. Но в Саратове было много госпиталей и военных заводов. Волга служила важной транспортной артерией, рокадой для Красной армии, а железнодорожный мост был важнейшим стратегическим объектом. Через него с востока на фронт шли эшелоны с войсками, техникой, боеприпасами, снаряжением и всем, что нужно было армии.
Этот базар, расположенный недалеко от Волги, самый ближний к госпиталю, саратовцы по старинке называли Пешкой. На трамвае или с грузовичком, который возил белье из госпиталя, Бабенко доезжал до Соляной улицы, а потом шел по рядам. Сегодня он хотел купить Руслану Омаеву теплые носки. Чеченец выздоравливал медленно, да и досталось ему в последнем бою сильнее, чем другим. Ожогов много. Двигаться он пока не мог.
Ребятам тоже надо было купить чего-нибудь вкусного. Дорого все на базаре, да сержанту Бабенко свои деньги посылать было некому.
Многие военные отправляли свое жалованье семьям. На фронте его тратить было не на что. Когда части отправлялись на переформирование, можно было в выездном военторге чего-то прикупить для души. В любом городе работали магазины и рынки. Но когда ты месяцами на передовой, в чистом поле и населенных пунктах, разрушенных до основания, тогда и самого простого не купишь.
– Семен, – послышался рядом женский голос.
Бабенко с готовностью обернулся. В глубине души он надеялся снова встретить на базаре ту самую женщину, которой помог три дня назад донести до дома картошку. У нее тогда порвалась сетка-авоська, и она заплакала, не зная, как ей управиться со своей покупкой. Танкист присел возле нее, над рассыпавшейся картошкой, улыбнулся и быстро завязал на узел разодранную сетку. Потом они собрали картошку, и он нес авоську в охапке, чтобы та же беда не приключилась снова.
Женщина назвалась Оксаной. Жила она одна, перебивалась случайными заработками. В военное время специальность учителя музыки не очень нужна людям, а больше Оксана ничего делать не умела. Кое-какие деньги матери приносил сын, курсант Первого Саратовского танкового училища, когда его отпускали в увольнение. Консервы, сахар и хлеб, которыми Бабенко намеревался побаловать своих товарищей в госпитале, он отдал женщине.
Они сидели на ее кухне в частном доме. За окном начиналась метель. Ему было очень вкусно пить горячий чай с сахаром и видеть, как теплеют глаза этой женщины.
В какой-то момент Бабенко сделалось стыдно за то, что он засиделся здесь, что его помощь этой женщине выглядит как-то небескорыстно. Он смущенно заторопился и ушел.
Потом танкист дважды приходил к дому Оксаны, смотрел издали в ее окна, но так и не решился подойти к калитке, постучать в окно. Теперь они снова встретились на рынке.
– Семен, мой сын убыл на фронт, – сказала женщина и посмотрела в глаза своему знакомому, будто ища помощи, поддержки. – Вы тоже танкист. Скажите, это страшно?
Бабенко переоделся, накинул халат, взял с собой вещмешок с покупками, вошел в свою палату и увидел возле кровати Омаева весь экипаж во главе с ротным.
Логунов повернулся, сделал не в меру строгое лицо и заявил:
– Вот когда ты снова попадешь в мои руки, Семен Михалыч, я семь шкур с тебя спущу за твои похождения. Пользуешься тем, что сейчас находишься в руках другого начальства, медицинского.
– Так я же ничего не нарушаю, – сказал Бабенко, развел
О проекте
О подписке