В совершенно других условиях происходило формирование менталитета западного рыцарства – в ходе преимущественно завоевательных походов, носивших нередко откровенно грабительский характер. Даже возвышенные цели Реконкисты[15] не исключали внимания к вполне земным интересам. В «Песне о моем Сиде» (XI в.), например, описание воинских подвигов благородного рыцаря Руя Диаса Кампеадора (Ратоборца) сопровождается почти таким же простодушным восхищением, как и исчисление захваченного им у мавров добра.
Нравы европейцев, по крайней мере, в период раннего Средневековья были еще довольно грубы, – не стоит забывать, что христианство среди воинственных германских племен насаждалось весьма жестокими методами. Даже священники и епископат каролингской[16] эпохи были скорее воинами, чем пастырями; современники удрученно отмечали, что «клир предпочитает скачки, турниры, соревнования в стрельбе из лука христианскому богослужению»[17].
Отношение к прекрасному полу на первых порах было чуждо всякой куртуазии[18]. Храбрый Зигфрид из «Песни о нибелунгах» не стесняется поколачивать свою прекрасную жену Кримхильду за чрезмерно длинный язык. В романах артуровского цикла благородным дамам нередко грозят оскорбления и посягательство на честь от встретившихся некстати на их пути рыцарей-хищников. Высокородные аристократы из «Песни о Сиде», считая свой брак с дочерями Сида, навязанный им королем Испании, неравным, избивают несчастных женщин чуть не до смерти ременными плетями, колют до крови шпорами и бросают беспомощных умирать в лесу.
Возможно, поэтому в средневековой литературе постепенно начал создаваться и пропагандироваться идеал рыцаря без страха и упрека, унаследовавшего лучшие черты эпического героя: непоколебимо верного сюзерену, изысканно галантного в служении Даме, несгибаемого перед лицом неприятеля, милостивого к побежденным, скромного и вежливого в общении с друзьями и врагами. «Истинный влюбленный, – наставляла, например, знаменитого французского рыцаря Жана де Сентре его дама, – склонен только к оной благороднейшей и блистательной науке – владению оружием… Его слуха не достигает ни одно грубое слово, его взора – ни один лживый взгляд; его уста не осквернены низкими речами, руки – ложными клятвами»[19].
Согласно рыцарскому этикету, турнирной или смертельной схватке предшествовал письменный или устный вызов, составленный в самых изысканных выражениях. По мере укоренения традиций куртуазности и роста самосознания рыцарства, инвективы стали рассматриваться как атрибут дискурса только неблагородных противников, как зримое свидетельство низменности побуждений, вспыльчивости и заносчивости. Как и в русском былинном эпосе, такие воинские качества не приносят победы: ни в одном рыцарском романе нельзя найти ни одного случая, чтобы неблагопристойно выражавшийся рыцарь-буян и задира не был посрамлен на ристалище или на поле боя. Мало того, ими гнушались даже ближайшие родственники, не находя извинений их грубости:
«Пойми, мой сын, и посмотри:
Ты груб и холоден внутри,
Для дружбы, нежности потерян
И миловать ты не намерен,
И ненависти сдался в плен,
И потому-то мной презрен,
Навек с несчастьем обручишься.
Ты доблестью своей кичишься,
Но в нужный час и на поверку
Найдется тот, что даст ей мерку.
Достойным рыцарям не след
Кичиться доблестью побед,
Хвалиться собственной отвагой.
Все видно: худо или благо.
Для подтверждения величья
Бахвальство – словно перья птичьи…»[20]
Рассчитывать на успех у дам подобные бахвалы также, конечно, не могли.
Следует заметить, что куртуазия не исключала проявления сугубо мужских качеств: твердости, доходящей до жестокости. Сдавшихся в смертельном поединке на милость победителя ждал ужасный позор и исключение из рыцарского сословия. Рука героя романа «Тирант Белый», которым, кстати, зачитывался Дон Кихот, после отказа благородного противника сдаться, не дрогнула поразить того через забрало в глаз кинжалом, сопроводив свой поступок надлежащей отповедью: «Что ж, все рыцари, желающие свершать ратные подвиги и биться как подобает, должны быть жестокими, не страшась за то даже мук адовых»[21].
И все же после оформления на страницах романов и песней рыцарской этики, «чтобы прослыть рыцарем, – пишет итальянский исследователь истории рыцарства Ф. Кардини, – уже было мало иметь оружие, боевого коня, физическую силу, профессиональное мастерство, личную храбрость. Необходима была воля и дисциплина в следовании нравственной норме»[22].
В «Песне о Роланде» (XI в.) – библии рыцарства – оскорбительные выпады исходят исключительно из уст противников франков, как например, от племянника сарацинского короля Аэльро, который перед началом битвы:
Не было для рыцаря худших грехов, нежели трусость и предательство. Обязательства вассалов и сеньоров были взаимными, поэтому Аэльро, чтобы посеять неуверенность во франкском войске, стремится опорочить их сеньора-короля подозрением в предательстве, а воинов унизить обвинением в трусости. Злоречие, однако, сарацину не помогло, он был тут же проколот копьем славного Роланда, сопроводившего свой удар надлежащей отповедью наглецу.
Следует отметить, что помимо «рыцарской литературы», так сказать, литературы Дон Кихота, в европейской культуре XI–XIII веков существовал эпический жанр литературы Санто Пансы, предназначенной для народа. В этом ряду выделяется жеста[26] о графе Гильоме Оранжском – любимом персонаже французского простонародья, в своем воображении создавшего своего рода антипод благородному сословию, нисколько, однако, последнему не уступавшего ни в доблести, ни в происхождении – если граф Роланд приходился племянником Карлу Великому, то граф Гильом стал его кузеном. В образах Роланда и Гильома Оранжского воплотилось восприятие рыцарства образованными классами Средневековья и народными массами; соответственно и в дискурсе этих персонажей наблюдается разделение между куртуазней и инвективизацией (по В.И. Жельвису).
Граф Гильом говорит сочным простонародным языком, ну а будучи выведенным из себя происками врагов, – а происходит это довольно часто, фраза «Гильом чуть не сошел с ума от злости» повторяется в тексте чуть ли не рефреном, – разражается тирадами, наполненными грубыми инвективами, в которых не щадит, что называется, ни женщин, ни детей. Вот как честит он под горячую руку, ни много ни мало, королеву Франции, некстати встрявшую в его разговор с королем:
«По меньшей мере сто попов распутных
Свои персты в твою совали ступку,
И ты ни одного из них не шуганула,
Болтливая и злая потаскуха.
Снять голову с тебя давно пора бы —
Всю Францию покрыла ты позором.
Одно ты знаешь – у огня в покоях
Цыплят с подливкой перечною лопать,
Да задирать в своей постели теплой
Повыше и понепотребней ноги.
Грешит с тобою всяк, кому охота.
А мы беремся за мечи с зарею,
Удары получаем и наносим».
[Песни о Гильоме Оранжском]
Привилегированное сословие – священники, монахи и «харистократы, нашей Франции объедалы», по выражению Кола Брюньона, даже сам папа римский – все без исключения подвергается в речах графа Гильома уничижению и насмешке. Инвективы в их адрес немногим отличаются от тех, каковыми награждаются внешние враги-сарацины: «псы», «бездельники», «мошенники», «трусливые вонючки», «шлюхины сыны» из уст бравого графа так и сыплются. Здесь эти элементы народной смеховой культуры играют роль предохранительного клапана, через который выпускается лишний пар, – осуществляется эмоциональная разрядка, воссоздающая атмосферу бахтинского карнавала.
В исландских сагах воины-поединщики обмениваются очень схожим набором инвектив – «щенок», «трусы», «собаки». Так, в «Саге о Гисли, сыне Кислого» (X в.) схватка между главным героем-изгнанником и преследующими его врагами начинается с такого обмена любезностями:
«Эйольв сказал Гисли:
– Мой тебе совет, больше не убегай, чтобы не приходилось гоняться за тобою, как за трусом. Ведь ты слывешь большим храбрецом. Давно мы с тобой не встречались, и хотелось бы, чтобы эта встреча была последней.
Гисли отвечает:
– Нападай же на меня, как подобает мужу, ибо я больше не побегу, и твой долг напасть на меня первым, ведь у тебя со мною больше счетов, нежели у твоих людей.
– Мне не нужно твоего позволения, – говорит Эйольв, – чтобы самому расставить людей.
– Вернее всего, – говорит Гисли, – что ты, щенок, вовсе не посмеешь помериться со мною оружием»[27].
[Сага о Гисли]
Эйольв, видя такую уверенность в себе Гисли, действительно не стал искушать судьбу и расставил своих людей в таком порядке, чтобы самому оказаться за их спинами; этим он сохранил свою жизнь, но не спасся от позора, ибо Гисли в одиночку уложил восьмерых из двенадцати напавших на него, снискав бессмертную славу.
Похожим образом начинается схватка между воинами Хьяльмаром и Оддом из «Саги о Хервер и Хедреке», с одной стороны, и Агантюром и одиннадцатью его братьями-берсерками, – с другой:
«[Хьяльмар] обнажил меч и выступил против Ангантюра, и каждый вслух послал другого в Вальхаллу… Одд позвал берсерков и сказал:
[Сага о Хервер и Хейдреке]
В Вальхалле в итоге оказались берсерки во главе с Агантюром.
О проекте
О подписке