На миг, словно крупная гибнущая рыба, блеснула чешуйчатым боком мысль, что так не должно быть, все получается как-то уж слишком просто, слишком достижимо, но рассудок уже не повиновался, ибо она произнесла то, что и должна была произнести в этом случае. И сопротивляться ее слову – впрочем, как и руке – стало бы преступлением.
Изумрудные глаза Белой Ящерицы светились в полумраке точно так же, как тогда, в подвальном окне флигеля музея Забытых Вещей…
Сколот вложил пальцы в венец, отделил первую прядку и неумело коснулся ее зубьями гребня. Волосы Роксаны словно озолотились и рассыпались по обнаженной спине, источая желтый свет. Далее все было как в дорожной дреме, когда явь смешивается со сном и их уже не различить. Блестящая чешуя разума еще мерцала в зеленой и глубокой морской воде, напоминая о вороватой скоротечности этого мгновения, когда все надо делать с оглядкой, прислушиваясь к внешнему миру, но призрачный свет от волос и осязаемая, золотистая и отчего-то колкая кожа ее тела вселяли ощущение вечности.
Сколот очнулся от того, что зубья гребня глубоко впились в его ладонь и сочилась кровь, а пальцы, пережатые переплетением венца, сделались бесчувственными и вся рука затяжелела и онемела, как дубина. Реальность возвращалась вместе с тускнеющими, меркнущими волосами, разметанными и уже скатавшимися на синей, как ночь, звездчатой простыне, и вместе с ними тускнело все, что было прекрасно и чем он еще недавно восхищался, – глаза, лицо, руки, светящаяся плоть. И только голос Роксаны, прежде вплетенный в слабый смех, слезы и невзрачные страстные стоны, вдруг обрел цвет и яркость.
– Ой!.. Ты синяков мне наделал!
На ее бедрах и впрямь остались голубые пятнышки от пальцев…
– Прости, – повинился он.
– Ничего… Это у меня кожа такая.
Сколот встал перед ней на колени, а она вдруг встрепенулась, вскрикнула и отвела его руку с гребнем.
– Испортили постельное белье!
Увидела то, что не должна была замечать, и сказала совсем не те слова – это окончательно встряхнуло Сколота. За окном, словно испорченная простыня, уже синели сумерки, высвеченные красным закатом, и это еще больше напугало Роксану.
– Мы же проспали! – Она вскочила, сдирая с кровати простыню. – Надо застирать холодной водой… А ты одевайся и беги к себе! Скоро приедет Корсаков!
Сколот с трудом вырвал зубья из ладони, распрямил пальцы и сдернул с них венец. Гребень упал на скрипучий паркет и закачался, словно лодка на волнах – вода уже шумела в ванной. Кровь теперь капала на пол, и Сколот, сжав руку в кулак, натянул брюки и майку. И ничего в тот миг, кроме обиды и какой-то детской обманутости, не испытывал. Роксана на секунду выглянула из ванной – была уже в халатике, и волосы собраны в пучок.
– Всё, Алеша! Иди! – зашептала она и замахала рукой. – Пока-пока! Дверь захлопни. Я к тебе ночью приду! С ответным визитом! – И засмеялась собственной нелепой шутке, хотя глаза оставались испуганными.
Сколот уже захлебывался от смешанных чувств, поэтому ничего не сказал и торопливо спустился на первый этаж. Только оказавшись в своей квартире, он сделал первый вдох, словно вынырнул из зеленоватой пучины, заметался по комнатам. И увидел из окна, как на стоянку зарулил автомобиль соседа! Обычно Корсаков не сразу выходил из машины – что-то выключал, собирал вещи, пакеты, – тут же, будто предчувствуя обман неверной жены, поспешно выскочил и направился к подъезду. И на ходу еще глянул на окна, но не на свои, а, почудилось, этажом ниже…
Что-то почуял!
Сколот ощутил себя вором, преступником, нарушившим табу, и понял, что ни оправдания, ни прощения ему нет, по крайней мере в первые минуты ему так казалось. Во всем виноват был только он: купился на ее внешность, поддался на приманку длинных волос, достойных золотого гребня, выдал желаемое за действительное и – самое главное – своим подарком смутил Роксану, подтвердил готовность к их тайному заговору, подвиг ее на подлый и пошлый соседский роман…
И теперь, когда она явится ночью, придется открыть, ибо сидеть и таиться за дверью – крайняя степень подлости и гнусности…
В тот момент ему даже хотелось, чтобы Корсаков захватил жену врасплох, обнаружил его кровь, раскрыл измену и пришел к нему, чтоб отомстить за разрушенную молодую семью. Сколот ждал громких разговоров наверху, каких-нибудь разборок, скандала, потом звонка в свою дверь, стука, однако над головой стояла умиротворенная тишина, даже паркет не скрипел в коридоре. Похоже, обманутый, рогатый муж ничего не заметил ни в первые десять минут, ни спустя час, когда безмолвие у соседей стало пугающим. Что, если этот молчаливый программист с порога обо всем догадался? Вряд ли Роксана успела привести в порядок постель и убрать в спальне, где они устроили разор…
Догадался – и в гневе молча задушил жену подушкой?
Сколот наскоро оделся, тихо открыл дверь и выбежал на улицу. С детской площадки, если встать на скамейку, окна второго этажа просматривались хорошо, тем паче соседи включили свет и еще не задернули шторы. Марат со своей неверной супругой мирно сидел на кухне за столом, причем Роксана вроде бы даже улыбалась, подняв зеленый бокал с темным вином, – картина семейная, идиллическая…
Но самое поразительное, что он отчетливо увидел, – в казавшихся темными волосах ярко искрился золотой венец!
Конечно же Корсаков ни о чем не подозревал, и чувство обманутости, предназначавшееся ему, всецело перевалилось на Сколота, будто не соседу, а ему только что изменила жена. И вместе с этим вдруг возникла решимость ни за что не открывать ей дверь, если придет ночью, а лучше всего сказать все, что он думает.
Вернувшись в квартиру, Сколот слегка остудил жгучее тление, плеснув на него чувством собственной вины, и вдобавок к этому, словно незримое подводное течение, его вдруг повлекли запретные, подлые воспоминания, как он, стоя на коленях перед Роксаной, творил колдовской, алхимический обряд расчесывания ее косм. Как они, реальные, густо-тяжелые, теряли земное притяжение, зависали в воздухе, словно в невесомости, и вместе с ними ее тело утрачивало плотскую суть. Еще бы несколько минут – и от внутреннего противления не осталось бы следа. И тогда он придумал некий компромисс – уйти из дома хотя бы на эту ночь.
Чтобы не открывать ей дверь…
А чтобы задушить соблазны, вызвать неприязнь к Роксане, заставил думать себя о том, какая она коварная, распущенная и развратная, если через несколько месяцев после свадьбы уже изменяет мужу и этого совершенно не стыдится! А тот, верно, святая простота, увлеченный и притомленный работой, ей верит, потому ничего не замечает и крепко спит.
Сколот перевязал все еще кровоточащую ладонь, взял с собой гитару, хотя петь в переходе уже было поздно, да и отсутствовало всякое желание, и отправился на вокзал, что иногда делал, тоскуя от оседлости своего существования. Представлял, будто он собрался в путь и теперь ждет поезда: от одних таких мыслей появлялись тугая, пружинистая энергия, радость и аппетит. Он съедал за ночь пару десятков пирожков, прочитывал все расписания, интересовался стоимостью билетов и, бывало, даже покупал – это чтобы пустили в зал ожидания, где можно поспать.
На сей раз ночь показалась ему долгой и мучительной, ибо, едва он прикрывал глаза, память бросала в лицо расчесанные волосы Роксаны, которые секли, как осока, и пирожки не лезли в горло, от расписания поездов мутило, а уходящие составы не вызывали трепета, как прежде. Едва дождавшись утра и открытия метро, он поехал на свою точку, в бетонную трубу.
Стоило пропустить один день, как его намоленное место уже заняли: незнакомый коробейник с сигаретами явно скучал от недостатка покупателей.
– Пошел вон, – сказал ему на ухо Сколот. – Моя точка.
Мужик ухмыльнулся, отступил на два шага в сторону и встал. В переходе, как в государстве, были свои, надо сказать, изящные законы, в том числе и борьбы с конкурентами: например, там, где звучит музыка, не место табаку, маринованным огурцам, попрошайкам и прочей пошлости.
Сколот наступил каблуком на носок сандалии коробейника.
– Сгинь с глаз.
Тот хотел возразить, и уже ненависть вызрела в глазах, но что-то увидел, перешел на противоположную сторону и встал у стены, как подпорка. Добивать его охоты не было. Несмотря на рань, Сколот достал гитару и начал концерт с песни про то, как приходится плавать с акулами в открытом океане. Пел со злой отчаянностью, испытывая боль в проколотой руке – той самой, которой теперь «расчесывал» струны. Хотел выбить из себя, отринуть навязчивые воспоминания – и одновременно горевал по прошлому, точнее, прошедшему сиюминутному счастью, что уже не повторится.
Было около семи утра; обремененный заботами, целеустремленный, далекий от искусства народ валил тучно – ничем его было не увлечь, не своротить, но тут неведомо отчего люди притормаживали, оглядывались, а иные и вовсе останавливались, слушали и лезли за кошельками. Он еще не допел, но собрал уже десятка два самых разных слушателей, к своему удивлению, больше молодых мужчин, публики специфичной, не терпящей, чтобы ее «грузили» с утра философскими текстами. Тут же даже аплодировали, и, вдохновленный, Сколот продолжал петь, не меняя жанра, теперь про волка-одиночку.
И вдруг среди ершистых голов узрел женскую, с венцом в волосах!
Он толком не рассмотрел лица, и показалось, она умышленно и даже озорно прячет его за спины, словно хочет сделать сюрприз, показывая лишь гребень. Сколот помнил всех, кого увенчал, по крайней мере был уверен – узнает по взгляду, поведению, но когда женщина вдруг очутилась близко и глянула прямо, с недоумением увидел совсем незнакомую, лет тридцати, яркую, заметную в толпе, но с короткими, до плеч, волосами.
Всего он раздарил более десятка венцов, и лишь одна, похожая на Мальвину, вскоре пришла и вернула незаслуженный подарок.
– К сожалению, не могу принять, – птичьим голоском сообщила она. – Это чистое серебро. Самой высокой пробы. Я сдавала на анализ. – И показала на гребне урезанный на пару миллиметров зуб.
– Но подарки не возвращают, – попытался уговорить ее Сколот. – Плохая примета.
– А я сделала стрижку! – Она сняла шляпку с бантом, показала мальчиковую головку и положила венец в чехол, к мятым десяткам. – Наверное, вы ошиблись, – добавила. – Обознались!
Он и впрямь ей единственной подарил гребень из жалости, как самому верному слушателю, поскольку приходила каждый день, влюбленно взирала и выглядела несчастной…
Другие не пришли, и не потому, что были недогадливые, не сообразили показать подозрительно тяжелую, отливающую дешевым, монетным никелем безделушку специалистам; скорее всего, решили, певец из перехода что-то напутал или это какая-то коварная провокация и лучше ему больше на глаза не попадать. Отнимет, потребует заплатить или вовлечет в опасную секту. Некоторые слушатели считали, что он проповедник тайной общины, – судили по его чарующим песням, спрашивали, мол, отчего ты поешь песни о чистой, возвышенной любви, о чувстве долга, совести и чести, когда кругом грязь, убогость, продажность и предательство? Иные, как девушка в инвалидной коляске и парень с китайской бородкой, напрямую интересовались, как можно познакомиться с его руководителями и вступить в общину. Сектантство в неформатных песнях усматривала даже продюсерша, однако это его как раз и устраивало.
То есть посылаемые Сколотом знаки не срабатывали, не достигали цели, иначе бы он давно получил ответный знак. И все-таки он продолжал невольно высматривать их в толпе, скользя взглядом по женским головкам, надеясь узреть, кто же из длинноволосых избранниц осмелится вернуться с демонстративно воздетым венцом и сказать заветные слова.
И вот наконец дождался – возвращался второй гребень, но на чужой голове, не единожды изведавшей ножницы, бигуди и краски, причем в тот момент, когда Сколот менее всего ждал, отягощенный смесью чувств недавнего промаха, воровского греха и обмана.
Сколот смотрел на нее и думал: сейчас, как только он допоет, она непременно подаст ему сигнал, скажет заветные, ему одному понятные слова, такие же пронзительные и манящие, как ее взор. Или уж, как Мальвина, вернет подарок. В общем, проявит себя. Однако незнакомка даже песни не дослушала, бросила сто рублей в чехол и тотчас скрылась в переходе, за спинами прохожих. Сколот успел заметить, что походка у нее странная, семенящая, не для таких длинных и стройных ножек – будто споткнуться боится, будто на ощупь идет, как слепая. Возможно, что-то ее напугало – любопытство собравшихся, например, потому как рядом оказались три цыганки с детьми, буквально к ней липнувшие.
Улучив момент, когда волна прохожих иссякнет, он тщательно осмотрел ее сторублевку, единственную среди мелких денег: ни надписи, ни знака, если не считать достаточно высокого номинала – обычно бросали десятки, реже полусотни и мелочь. И все равно это что-то значило! Давало надежду, что незнакомка придет еще, и не только затем, чтобы послушать его концерт.
И она и в самом деле вернулась, причем в тот же день, в момент, когда Сколот уже собирался уходить перед вечерним наплывом народа. А возможно, появилась и раньше, поскольку на сей раз близко не подходила, стояла у противоположной стены, возле торговца сигаретами, и явно поджидала его, Сколота, бросая пристальные взгляды. Он раскланялся с редкими слушателями, спрятал гитару в чехол, натянул вязаную шапочку и, лавируя, пересек лавовый поток пассажиров. Гребень теперь был не в прическе – в руке, точнее в раскрытой ладони, нанизанный венчиком на ее ухоженные пальчики.
– Скажи-ка мне, Боян, откуда у тебя эта вещица? – со скрытой издевкой спросила она и подняла испытующий взор.
Песни и впрямь напоминали баллады, но Бояном его никто не называл, даже в насмешку.
И это были опять не те слова, которых он ждал…
– Пусть придет та, которой я дарил этот гребень, – потребовал Сколот. – Ей скажу.
Они разговаривали тихо, насколько это было возможно в шумном переходе, чтобы слышать друг друга, однако коробейник с сигаретами вострил ухо и чему-то ухмылялся.
– Ты помнишь всех, кому дарил? – будто бы изумилась женщина, а сама рассматривала забинтованную поперек ладонь Сколота. Словно догадывалась и намекала на то, что произошло вчера! И это его неприятно встревожило.
– Помню, – отозвался он.
– Не пожалеешь, если приведу? – с вызовом усмехнулась женщина. – В очередной раз не ошибешься?
Это уже был прямой намек на встречу с соседкой. Сколот спрятал забинтованную руку в карман, усмехнулся тоже и побежал по ступеням наверх.
И тут услышал фразу, брошенную ему вслед, но более напоминающую слуховую галлюцинацию:
– Не ходи домой!
В то же мгновение он обернулся, потом встал – женщина удалялась семенящей походкой, выделяясь тем самым из спешащей толпы, шагающей широко и напористо. Через три секунды она растворилась в потоке, хотя показалось, это был ее голос, только уловленный не слухом, а словно прозвучавший где-то внутри.
Все-таки он решил, что послышалось: сказывалась бессонная ночь на вокзале и ровно полсуток, проведенных в бетонной трубе, где постоянно звучат обрывки фраз, реплик и мимоходом оброненных слов.
Жил Сколот на Красной Пресне, на улице Заморенова, и домой часто ходил пешком, ибо статичная работа требовала движения, а тут еще весенний вечер был солнечным, каким-то безмятежным от аромата распускающихся тополиных почек, который перебивал все городские запахи и угнетающие мысли. На дорогу таким образом уходило чуть больше часа, однако сейчас он шел прогулочным, расслабленным шагом, и все же проветрить голову так и не смог, ибо испытывал навязчивое ощущение, будто кто-то смотрит ему в спину. По пути он съел три сосиски в тесте, выпил растворимый кофе под летним навесом – это был ужин. И там заметил парня, которого уже видел, когда шел еще по Садовому, до того как несколько раз повернул на перекрестках.
Все полтора года в Москве Сколот не сидел в подполье, если не считать двухмесячного уличного периода, когда он кочевал по молодежным группировкам, и не менял квартир. Напротив – жил почти открыто, на людях, утаивая лишь алхимические опыты. И это было лучше всякой конспирации, ибо, считал он, прятать что-либо от чужих глаз лучше всего на видном месте. Его много раз забирали в милицию, когда в переходах проводились облавы или просто так, чтобы вытряхнуть из певца дневную выручку. Ни к его личности, ни к паспорту, купленному в переходе, у властей претензий не возникало, и слежки он никогда не замечал. В этот раз тоже оказалось, что ошибся: от кафе до квартиры оставалось совсем немного, и Сколот умышленно двинулся по другой улице, причем с оглядкой, но никакого «хвоста» не обнаружил. Дворами он подошел к своему дому, сразу отметил: машины соседа во дворе нет, – и, стараясь держаться поближе к стене, чтобы не заметили из окон, вошел в подъезд.
Здесь даже запах, исходящий от кактусов на подоконниках лестницы, напоминал ему о вчерашней встрече с Роксаной. Открывая замок, он вдруг подумал, что квартиру придется поменять и сделать это завтра же, иначе не отвязаться от воспоминаний. Побродил по углам, стараясь не прислушиваться к звукам над головой, однако скрип подлого паркета под ее легкими шажками притягивал мысли. И тогда Сколот нашел себе занятие – ваять из воска слепок гребня, рисунок которого он уже сделал. Эта тонкая работа обычно вводила в некий транс, когда теряется ощущение времени и пространства. Он включил настольную лампу, достал из ящика стола заготовленный восковой лист и мощную лупу, однако эскиза там не обнаружил, впрочем, как и специального резца, сделанного на основе электропаяльника. Полагая, что все это он мог впопыхах спрятать где-то в другом месте, бросился на кухню, затем в прихожую и обессиленно сел под вешалкой.
Друзей, которых приводят в дом, Сколот вынужденно не заводил, чужие никогда здесь не появлялись, поэтому тигельную печь, инструменты для литья и оборудование он далеко не прятал, оставлял на кухне, в шкафу, там же держал свои вещества и присадки, рассыпав их в пеналы для специй, а гипс и формовочные добавки к нему и вовсе стояли вместе с цементом и плиточным клеем на балконе – вроде как строительный материал для будущего ремонта. И только активизированное топливо, соларис, на котором он плавил монеты, – гранулы, напоминающие гранитную крошку, – уберегая от солнечного света, хранил в герметичной медной капсуле, а от постороннего глаза – на видном месте, в прихожей, среди хозяйских баночек с засохшим обувным кремом, щеток и старых башмаков.
Теперь в квартире ничего, касавшегося алхимических опытов, не было. Забрали даже старые аптекарские весы, на которых он отмерял некоторые компоненты.
Самое главное – пропала капсула с соларисом.
Тугой пакет с деньгами, пусть и мелкими, остался где был, ни одна вещь с места не сдвинута, то есть похититель явился сюда, точно зная, за чем и что где находится. Или каким-то образом определил, что́ следует взять. И все равно случайный, непосвященный человек не сумеет самостоятельно разобраться в технологических тонкостях алхимии, тем более управлять горением топлива, соблюдая определенные температурные режимы. Это было искусство, сравнимое с музыкальным: можно бесконечно сочетать звуки, подбирать тональность, ритмы, но никогда не случится чуда, чарующего слух и душу.
О проекте
О подписке