– Тогда думай сам! Ты мастер кузнечных дел.
– Что тут думать? – отозвался булькающий, верно, и в самом деле знакомый с кузнечным ремеслом. – Разогреем да сомнём поуже. По панским ножкам и будет.
Они и в самом деле сунули в огонь кольца кандалов, нагрели их и, удерживая клещами, придали овальную форму. Потом остудили в луже, примерили к щиколоткам, снять попробовали.
– Годится!
Чтоб сковать ноги, у них ушло минуты три: в отверстия оков вставляли разогретые малиновые заклёпки – по две на каждую ногу, легко плющили их и тут же поливали водой. И ещё спрашивали участливо:
– Не жжёт?
Ручные железа оказались впору, только вот дырок насверлили не того диаметра, пришлось слегка раскатывать заклёпки и забивать их как гвозди, зато уже намертво.
– Не жмут? – всё ещё ехидно интересовался сиплый. – Ты, если чего, так скажи, пока не забили. А то ведь тебе сидеть в этих железах придётся вечно.
«Красавец! – восхищённо подумал Патриарх о своём московском сопернике. – Либретто к опере писал сам! Чувствуется рука знатока…»
И попробовал железа на вес. Кандалы оказались прикованными к ножным, и всё вместе – к дубовой чурке с врезанными обручами, весом пуда в полтора. Послушники помогли её донести и погрузить в телегу.
– Поехали! Глядишь, и лесничего встретим.
Зная его близость к театральному и оперному искусству, особое влияние на их деятелей, а значит, и репертуары, соперник однажды посетовал, что на сценах Москвы никак не звучит тема подвига во имя веры. «Жизнь за царя» и Сусанин есть, где-то опера про лётчика Маресьева идёт, леди Макбет на всех подмостках. А, к примеру, о патриархе Никоне, окончившем земной путь в юзилище Ферапонтова монастыря, ни слова и ни звука. Ведь это не только духовный лидер своего времени, а ещё драматургически интереснейшая, трагическая личность! Посетовал будто бы так, между прочим, размышляя и не требуя ответа, однако же, обязался самолично помочь с подбором исторического материала и много чего рассказать о нравах и обычаях той эпохи.
Вспомнив этот случай, Патриарх окончательно уверился, кому обязан кандалами и своей новой ролью тайного затворника. И роль ему, безусловно, нравилась, открывала новые и совершенно неожиданные возможности: о похищении, точнее, исчезновении его уже известно чёрным вдовам и всем, кому надо. Сегодня рано утром Екатерина обнаружит его отсутствие в квартире – сначала по телефону, затем самолично, и уже к девяти будет у Генерального прокурора. А к полудню Бабы Яги съедутся и поднимут штормовую волну, которая захлестнёт вялотекущую придворную жизнь. Пропал не бомж и даже не банкир или олигарх – светский Патриарх, известный деятель искусств и Президент Фонда защиты прав человека. Только бы у вдов хватило ума не привлекать могущественную Жабу! Нашли бы способ обойтись без её пробивной силы…
В узких и самых широких кругах одновременно, Жабой звали известную правозащитницу, предки которой выжили благодаря тому, что оказались дальними родичами Ленина, потом безбедно жили в период Советской власти. И сама Жаба в юности этим же козыряла, верховодя в комсомоле, говорят, красавица была писаная, все секретари засматривались. Они тогда были подругами с чёрной вдовой Еленой, работали в одном отделе ЦК ВЛКСМ. Однако строптивая родственница вождя или кому-то нужному не отдалась, или вовремя переориентировалась, но, возможно, в самом деле, заболела – история тёмная. В общем, очутилась в психушке, говорили, умышленно, чтобы переродиться в борца с системой и наследием своего родича. Говорят, перепрограммировали психику в психбольницах с помощью каких-то экспериментальных препаратов. Власть думала, прячет инакомыслящих в больницы и лечит их, а на самом деле оказалось – плодит!
Жаба и впрямь вышла другим человеком, полным антагонистом, ярым антисоветчиком и без каких-либо признаков женственности. Говорят, препарат был несовершенен, и красота шла в обмен на идейную убеждённость. Патриарх сторонился таких соратников и заклинал своих бабок Ёжек не привлекать её ни в каких случаях, ибо она одним только своим видом низводит до земноводности самые высокие, эфирные замыслы.
Конечно, если власть причастна, то ко всему этому готова, сделает вид, будто лихорадочно ведёт розыск, устанавливает виновных и громче всех кричит «держи вора!». Даже если везут в самый захудалый и неприметный монастырь, о нём уже к вечеру станет известно чёрным вдовам, и сюда хлынет поток сподвижников, друзей и прессы – такую дорогу набьют в глухомань! Процесс станет неуправляемым, как и всё стихийное в этой стране, где любая перелицованная истина становится культом. Жабу даже привлекать не нужно, сама выползет на экраны, ибо чует, где густо насекомых, комаров да мошек.
Разумеется, его найдут в цепях, и разразится неслыханный скандал…
И тут логично развивающаяся мысль словно на стену наткнулась. Нет, московский соперник не мог так просто подставиться, даже с согласия или подачи властей! Даже если она, власть, станет подталкивать его к такой грубоватой операции при клятвенной гарантии, что похищенного никогда не найдут. Мудрый, дипломатичный и не лишённый провидчества, Московский Патриарх верил только Богу и сразу бы узрел конечный замысел: таким образом избавиться от влияния обоих патриархов. Он всё просчитает, прежде чем заковывать соперника в кандалы, и при малейшем сомнении никогда не совершит махровой, пригодной разве что для оперного театра, средневековой глупости…
Впервые за всё время злоключений вдруг пригасло искристое чувство исполненного долга, и у Патриарха засосало под ложечкой. Озаряющие сознание мысли закончились, и происходящим событиям не было вразумительных объяснений. Кроме единственного: во всём виновато наследство, которое он успел передать. А эти люди – опоздавшие, спохватились и теперь, судя по кандалам, пытать станут не только голодом, холодом и жаждой, к которым он уже привык. И надо готовиться к самому худшему: физической боли, к психотропным препаратам, к гипнозу и прочей современной чертовщине.
Между тем скрипучая, древняя телега, запряжённая горячим, гнедым жеребцом, катила лесным виляющим просёлком как-то уж очень мягко, словно рессорная коляска. Совсем не трясло, не тарахтело на колдобинах, только цепи на руках бархатно позванивали, и слышалось пение птиц в трепещущей листве.
В прошлом Патриарх был музыкантом, однако до сей поры в отвлечённом состоянии сознания начинал мыслить звуками и по ним выстраивать грядущий финал. Кажется, сейчас он испытывал бравурное состояние приподнятых чувств, и музыка окружающей природы вторила ему. Зрение окончательно привыкло к свету, хотя глаза ещё слезились, и изредка проносились радужные сполохи, но при этом Патриарх успевал всё замечать. В том числе и некоторые странные предметы у дороги – старые, обветшалые столбики с деревянными фонарями, сквозь мутные стёкла которых мерцали горящие свечи. Где-то он уже видел подобные маячки и при этом испытывал то же чувство недоумения, как сейчас: кто ходит и зажигает свечи вдоль всей дороги?..
На одном таком фонаре оказался дорожный указатель – полугнилая доска с надписью «Замараево». Название почудилось знакомым, впрочем, и сама полузаброшенная деревня на лесной поляне что-то напоминала, словно уже бывал здесь, но очень давно. По улицам паслись коровы и лошади, отчего гнедой в телеге приветливо заржал, сделал попытку свернуть с дороги и получил кнутом от сиплого.
– Прямо! Домой!
Через пару километров встретился ещё один застарелый, ржавый знак и теперь уж точно знакомый: надпись «Гречнево» была грубовато, мальчишеской рукой, исправлена на «Грешное». Именно так называлась тогда деревня в Костромской области, где ему в стычке с местными бандитствующими сектантами прострелили ногу! Старая рана тут же и отозвалась, заныло выше колена, там, где пуля выщипнула кость и откуда до сей поры время от времени, прорывая давно зажившую ткань, выходят мелкие, как песок, её осколки…
«Если следующая деревня Мухма, – загадал Патриарх, ощущая жар оков и потливость, – значит, костромские выползни…». Развивать эту мысль и вспоминать он сразу даже не решился. Выползнями называли членов секты, опознавательным знаком у которых была змеиная шкурка, зашитая в кожу и носимая на шее, как обережный знак, вместо креста. И это была единственно известная и зримая о них информация, всё остальное, как и чему они молятся, во что веруют, оставалось тайной либо приходило на уровне сплетен и баек. Пойманных с подобными амулетами допрашивали, пытали и, ничего не добившись, сажали на пять лет с последующей пожизненной ссылкой в Нарым. Конечно, если не доказывали, что арестованный принадлежит к секте выползней. Самих же сектантов под серьёзной охраной переправляли в Москву, где их дальнейший след терялся безвозвратно.
В окрестных деревнях змеиная шкурка стала проклятьем, от неё шарахались, если случайно находили в лесу, а иные мстительные хитрованы подбрасывали выползки своим врагам, а потом доносили. Скоро даже сплетен и бывальщин стало не услышать, люди боялись не то что вольно болтать о выползнях, даже вспоминать, думать о них опасались, особенно к ночи, мол, тут и явятся. Поэтому на расспросы отвечали, будто слухи о них – вымысел, и таких сектантов вовсе не существует…
Следующей деревни не оказалось, ибо послушники свернули с зарастающего просёлка на старую, едва приметную дорогу, почти затянутую мелким ельником, и горячий, срывающийся в галоп гнедой как-то сразу присмирел. Патриарха посадили спиной к ходу движения, поэтому он всё время смотрел назад, и тут стал замечать, что ни телега с виляющими колёсами, ни копыта лошади не оставляют следов. Мшистая земля, казалось, покрыта упругой, несминаемой гуттаперчей, в том числе, неестественно выглядели и мелкие ёлки, мгновенно встающие после того, как по ним проехали железными ободьями. И не было уже ни столбиков с фонарями, ни каких-то особых или знакомых примет: он ещё машинально пытался запомнить дорогу, хотя понимал ненужность и никчёмность своих потуг. Необъяснимость, по воле кого и в чьи руки он попал, вышибала непоколебимую уверенность в формуле, за которой он следовал всю жизнь: всё, что ни происходит, нужно перевоплощать во благо. Извлекать его даже из самой лютой нужды, несправедливости и смертельной обиды. Единственное, из чего не получалось добывать благо – из собственных ошибок и заблуждений…
На этой дороге и явился лесничий, верно, поджидавший повозку за деревом. Внезапно запрыгнул на задок телеги, однако эффекта особого не произвёл, ибо оказался совершенно незнакомым, однако же, колоритным. Несмотря на лето, в овчинном полушубке нараспашку, топор за опояской, такой же волосатый, бородатый, да ещё и косоглазый – сразу не поймёшь, куда глядит. А возрастом лет сорок с небольшим.
– Здорово, дед! – признал и будто бы обрадовался. – Ишь ты, ничуть не изменился. А сколько лет прошло!.. Или тебя лучше звать товарищ Станкевич, как раньше?
– Мы шибко сомневались, – не оборачиваясь, отозвался сиплый, – того привезли, не того…
Не в пример послушникам, лесничий почему-то совсем не загорел на солнце, был какой-то бледный, белокожий и изрядно поеденный гнусом, которого, кажется, боялся панически. Он то и дело отмахивался от слепней, шлёпал комаров и постоянно чесал укушенные места. Сквозь прореху на его пропотевшей рубахе Патриарх заметил гайтан – кожаный шнурок на шее. Только вот что на нём подвешено, не рассмотреть…
– Взматерел, но фигура узнаваемая, – продолжал он, разглядывая Патриарха. – Даже седины немного, и все зубы целы! Где-то ещё отметина должна быть. На левой ноге, повыше колена…
– Точно, он ведь стреляный! – спохватился булькающий. – Мы и не догадались посмотреть…
– Да не гляди на меня так, не признаешь, – доверительно посоветовал лесничий, отбиваясь от насекомых. – Когда ты тут озоровал, меня и на свете не было.
Прореха на груди у него растянулась, и на гайтане оказался ключ – самый обыкновенный, от старого висячего замка. Косоглазость не мешала ему видеть всё, а возможно, гораздо больше – перехватил взгляд и усмехнулся:
– От лабаза ключ… Помнишь, амбары такие, на столбах? Ты ещё там мою бабку заживо спалил?.. Посидишь пока в лабазе.
– Это чтобы до суда дожил, – отозвался сиплый. – А то народ у нас лихой, никакого порядка не признаёт. Учинят самосуд…
– Бабку-то мою помнишь? Василисой звали, Анкудина Ворожея дочка?..
Орбиты его глаз наконец-то совпали, зеницы заняли одно положение, и от его прямого взора вновь потекли слёзы…
О проекте
О подписке