Читать книгу «Молчание пирамид» онлайн полностью📖 — Сергея Алексеева — MyBook.
image

– Да ведь это от нас не зависит. Слушай дальше… Потом и невеста ему явится на свет, звать ее будут Ящерица, то есть земная пророчица. Станет она нареченной Ящерю, и как созреет, они должны свадьбу сыграть. Дьявол всячески мешать станет, но ты не вмешивайся…

– Как же мне не вмешиваться? Дети же!..

– Не твое это дело – божеское. Коль они дьявольских страстей не испытают на себе, никогда истинной радости не узнают. А только в радости и любви должна родиться у них ясная дева… И вот тогда к тебе Василиса вернется…

– Вернется?..

– Да только в ином образе…

– Как это – в ином?

– Ты не перебивай меня!.. В таком ином… Что у Ящеря с Ящерицею дева родится. Только уж не Василиса будет, а другое имя. Но ты знай, внучка твоя и будет с душой Василисы… Ой, забыла имя ей… Тоже чудное, непривычное… Она и станет владычицей всего мира. Все народы ей поклонятся и признают богиней… Погоди, как же имя-то?

– Да будет тебе про имя, – поторопился Артемий. – Где сейчас-то Василиса с младенцем? На небе или на земле?

– Да ты же видел, куда они ушли…

– В том-то и дело, не видел. Посмотрел лишь, как земля расступилась и место поглотила… Да не верится мне! Неужто и впрямь канули они в Горицком бору?

– В Тартарары улетели. Но ты про то никому не говори, – строго предупредила Багаиха. – Разве что самым верным людям, которые за тобой пойдут. В Горицком бору и есть врата божьи, и потому там только шепотом говорить можно, а кричать нельзя, тем паче разные клятвенные слова произносить. От всякого громкого слова, сердцем исторгнутого, земля расступается и открывается бездна на сорок сажен глубиной. Люди думают, в преисподнюю, ну так и пусть думают, раз слепошарые…

– Да как же там жить-то, под землей? – усомнился Артемий. – Не слыхал я такого. А сам думаю, где одни пески, сухие да сыпучие, нет жизни. Не врешь ли ты мне, бабка?

– Как мне врать, коль я для исповеди позвала тебя? Будет хоть одно слово ложно – меня ни земля, ни огонь, ни вода не примут. Так вот, слушай… – Бабка Евдоха духу набрала. – Там, под Горицким бором, храмы великие стоят. Настолько великие, что в каждый пять ли, шесть ли деревень наших войдет. Одни из камня лазурного, другие из мрамора-гранита, третьи из камня-алатыря, всего числом семнадцать. А венчает их храм хрустальный, в коем до сей поры горит огонь незнаемый, отчего пески там сухие и сыпучие. Потревожишь шумом сей огонь – ударит с неба молния, и когда земной и небесный огонь соединятся, можно и Бога увидеть, ибо это и есть Бог. Ну, и разойдется земля на минуту ли, две… Вокруг же храмов каменные звери стоят на страже, во все стороны смотрят, охраняют град божий, имя которому – Тартарары. Только он весь песком занесен в предавние времена, от людского глаза спрятан. А ныне там бор стоит вековой, покой стережет. А когда снова станет пустыня, разнесет песок ветром по всей земле и откроется град…

– Погоди, бабка, байки рассказывать, – перебил ее Артемий, – скажи лучше, отчего Василиса туда рожать побежала?

– Ох, недоумок ты еще!.. Твоей Василисе Ящерь из утробы шепнул, где рожать ей след, потому и убежала в бор.

– Разве дома-то не могла?

– А кто бы принял такого младенца? Не-ет, Бог сам повивать его вызвался. Крикнул младенец – соединился огонь, разверзлась земля, открылись ему врата. И пошли они в гости к Богу. Люди ведь сами себе открывают их: на свет божий криком младенческим, на тот свет – молитвенным шепотом или легким вздохом. Да ведь забыли те молитвы, потому не расступается земля-то, не отворяются ворота. Вот и придумали ямы копать да зарывать покойных… Даже я не ведаю слов этих, сколько уж кричала – не отворяются…

– К ним хочу! – застонал Артемий. – Хоть и живу с твоей внучкой, а все про Василису да младенца нашего думаю. Пойду сейчас же и крикну!..

– Не смей! Тебе иное отпущено, стеречь врата божьи! Я вижу твою судьбу… Жить тебе в Горицком бору и покой охранять, чтоб не оголились увалы да не стронулись пески… Коли до срока выйдет на свет из земных глубин град божий Тартарары – горе будет великое, потоп огненный…

– Да что мне бор-то! – взревел Артемий. – Думал, научишь, как откопать их да на свет возвратить…

– Не вздумай! Сторожи врата божьи, тогда Ящерь со своей невестой соединится. И дева родится, внучка… Как же ей имя-то, вразуми…

– Я хоть еще раз увижу их?

– Увидишь и скоро совсем… Ну, вот и все сказала. Теперь душа моя освободилась, и мне отворятся врата… Вот не вспомнила, как же имя-то деве? Надоумил бы Бог… Ведь унесу же с собой…

– Как же мне теперь жить? Делать-то что?

– Ох, и бестолочь же ты, Артемий! Живи и жди знаков. Василиса тебе знаки станет подавать, а ты слушайся. Она подскажет тебе, когда и что делать. Когда сыночка встречать, когда в привратники…

– Какие знаки-то?

– Да не сказать и какие… Как Василисе вздумается, так и подаст. Во сне ли явится, наяву ли придет… Ты слушать должен, а послушав, увидеть, распознать, знак это или блазнится… Погоди, погоди!.. Ой, еще забыла предупредить! Только судьбу свою береги, не изврати!.. Не спасешь тогда врат божьих…

Бабка всхрапнула, закрыла глаза и умерла.

И уже мертвая сказала:

– Никому не сказывай, что поведала тебе. Ни бодрым, ни сонным, ни живым, ни мертвым… Не живым, не мертвым, а только верным людям. Да хару береги, хару…

– Какую хару-то? – спросил Артемий. – Эй, погоди!.. Ты про что говоришь-то?

Она уже не слышала, поскольку сказала облегченно:

– Ну вот, и пошла я в Горицкий бор…

Только тогда вылетела ее душа на волю, словно резвая птица, разбив глазок в окне.

Когда стекло осыпалось, люди на улице всполошились, в избу вбежала Люба и к покойной:

– А мне скажешь что? Откроешь? Ты ведь обещала, как отходить станешь!..

– Да она уж отошла, – сказал Артемий.

– Как – отошла? – взъярилась внучка. – Я вот ей отойду! Быстро на ноги подниму!..

Схватила кочергу и давай лупить бесчувственное тело. Артемий сгреб ее в охапку, вынес на улицу и окунул в кадку с водой.

– Остынь, дуреха, померла бабушка…

– Она же посулила мне знахарство передать, – заплакала Люба. – Говорила, последней тайне научу, ключик тебе дам…

– Что теперь реветь-то? – попытался утешить Артемий. – Видно, не захотела…

– А тебе она открыла что? Все мне расскажешь, чему научила!

– Обожди, давай сначала похороним бабку, домой приедем…

– Нет, сейчас говори! – взъерепенилась жена. – Покуда тело не остыло. Иначе забудешь или знахарство силу потеряет!

– Да не скажу ничего, и не проси! – отрубил Артемий. – А будешь приставать, так подол заверну и розгой отстегаю.

Люба за четыре года норов мужа узнала, потому язык прикусила, а после похорон ласковая сделалась и давай ненароком про бабку свою разговоры заводить, верно, полагая, что он проболтается. Артемий же слово держал, и, как Люба ни билась, ничего от него не услышала.

– Коли ты молчишь, так и я буду молчать, – заявила она. – Еще почище твоей Василисы!

И стала делать все назло. Никитка, например, за день соскучится и лезет к отцу на колени. А Люба на глазах-то ничего не скажет, а потом исподтишка розгой сына отстегает и уши навертит – не лезь к отцу, не лезь к отцу! – потом в чулан посадит. Раза два Артемий подобное заметил, сделал строгое внушение, да видно, не дошло до разума: однажды неурочно с пожни вернулся и снова застал порку. Отнял розгу.

– За что ты парня дерешь?

Она молчит, сопит от злости.

– Яичко из гнезда взял, – признался Никитка. – Без спросу…

– У нас в семье, – сказал Артемий, – без вины не секли. Я вырос непоротым и не позволю моего сына пороть.

Думал, наука будет, но куда там, еще больше стала жена делать во вред. Он с пашни домой, а она метнет что на стол, сама в горницу и ну реветь в голос – кусок в рот не лезет. Да что делать-то? Ведь сказано было ему – жить и ждать знаков от Василисы.

А тут ни с того ни с сего Никитка стал смотреть на него волчонком, позовешь – убегает и прячется. Худо все пошло, но самое худое впереди было. Как раз по Сватье началась коллективизация, пока что добровольная, так Люба пошла и записалась в колхоз: поскольку жили они венчанные, но не расписанные в сельсовете, то она для властей женой не считалась и была вольна делать что захочет. Записалась и пришла домой, чтоб половину скота – корову, коня и десяток овец – согнать на общий двор.

– Когда заведешь свое, тогда и сгонишь, – сдержанно сказал ей Артемий. – А сейчас ступай-ка из хлева, возьми свой узелок, с которым ко мне пришла, и отправляйся в колхоз.

Тут уж Люба молчать не стала, все ему припомнила, кулаком назвала, мироедом и прочими мерзкими словами, заявив, что она по новым законам имеет право на половину имущества. Он же бессловесно выслушал, снял со стены чересседельник, завернул подол и стал учить строптивую бабу. А здесь прибежал Никитка – четырех годков еще не было, взял палку и на отца замахнулся.

Артемий чересседельник бросил, взял мальца на руки.

– Ты что, сынок? Кто тебя научил?

– Мамка, – простодушно признался.

– Вот за это у нас в семье пороли! Сейчас обоим всыплю!

Люба, пользуясь случаем, схватила сына, крикнула, дескать, не имеешь права колхозницу пороть, не старые времена, да побежала в свой колхоз. Там ее научили бумагу на мужа написать, а властям того и надо, пришли и давай воспитывать, мол, если добром скотину не отдашь – силой заберем, а самого отправим на Соловки.

Артемий отходчивым был и сам уже не раз пожалел, что не сдержал гнева – Василису за всю жизнь и пальцем не тронул. Выгнал из дома посторонних и говорит:

– Я приучен с малолетства к миру в семье. Не дело это, когда жена свою вожжу тянет, а муж свою. Никуда мы так не уедем. Домом своим я правлю. Хочешь в мире и согласии жить – слушайся меня. А нет, так бери мерина, корову, овец и ступай в колхоз. Так тому и быть. Только Никиту я при себе оставлю.

Ей в колхоз-то и не нужно было, все хотела заставить Артемия, чтоб открыл, о чем Багаиха перед смертью говорила. Поняла, что злом от него ничего не добиться, повинилась, сделалась покорной – выписалась из колхоза, бумагу забрала из органов и вроде опять ласковая стала. Только он-то уж знал, что это притворство, и благодати в доме не наступило. А чтоб судьбу свою не извращать, и приходилось жить и ждать знака.

В то время все чаще Артемий стал ходить в Горицкий бор уже без всякого заделья, разве что на кладбище по пути зайдет, у могилок постоит, а больше всего – чтоб посидеть возле сгнившего и вросшего в мох креста, возле врат божьих и ни о чем не думать. Придет, сядет под сосну, и вроде минуту и пробыл только, но глядь, уж и солнце село!

Однажды осенью перед Покровом – уж снежок пробрасывало, посидел так же и, когда свечерело, встал, чтоб домой идти, но глядь, а по впадине между увалами паренечек бредет, малый еще, лет пяти, и за ним – жеребенок. Идут сами по себе, ничего вокруг не замечают, мальчишка в землю смотрит, будто следы ищет; несмотря на холод, в одной рубашонке и ноги босы…

И вдруг екнуло сердце у Артемия! Паренечка-то он не признал – как признать, коль не видывал никогда? – но жеребенок-то! Мать честная, сеголеток-то и статью, и мастью вылитый тот, что в прорву угодил, когда земля разверзлась!

Вот он, знак Василисин!

И еще опахнуло лицо дыханием горячим, любовным, от коего голова всегда шла кругом…

Как стоял, так и сел Артемий, никак с прошлым не сладить, разумом не схватить себя за плечо, не встряхнуть – опомнись! Ведь четыре года миновало, из жеребенка ведь уж конь бы вырос…

И с сердцем своим не побороться. Коль они на пару ходят, так мальчишка-то… Малец-то… Должно быть, их с Василисой сын!

Знак, знак!

Задохнулся Артемий и раздышаться не может, будто снова с коня навернулся. Кое-как хватил воздуха, унял страстную лихорадку, а малец с сеголетком тем часом мимо прошли, развернулись и назад бредут. Хотел он окликнуть, да вспомнил, что нельзя в Горицком бору кричать – вдруг да опять расступится земля?!

Тем временем мальчонка с жеребенком скрылись за соснами, словно и не бывало. Артемий в одну сторону, в другую – нет нигде. Вскинулся, побежал на дорогу, прыгнул в седло и домой скорее – не знак это, а наваждение! Память прошлого мучает, не дает покоя, вот и блазнится…

Только в ту ночь уснуть не мог, по избе ходил, по двору, улицей взад-вперед, потом снова в избу, везде подавляя желание немедля бежать в Горицкий бор.

– Что не спится тебе, Артемий? – жена из темноты позвала.

– Гумно топлю да стерегу, – не стал мыслей своих открывать. – Разгорелось жарко, кабы снопы не занялись…

Едва рассвело, взял топор, пошел стропила вытесывать для конского стойла, и тут-то его осенило: коль не наваждение это, не болезнь от тоски, а истинный знак Василисы, то кобыла-то жеребенка своего признает! Ведь она после того не жеребилась больше и еще долго ходила да искала свое дитя…

Подседлал он кобылу, вскочил и помчался в Горицкий бор. На дороге спешился, взял в повод.

– Пошли, родная… Сомнения меня берут, может, ты их разрешишь…

Пришли они к месту, и кобыла сразу же что-то почуяла, голову вскинула, зафыркала и ушами сторожко стрижет. Минуты не прошло, как паренечек с сеголетком появились, снова бредут меж увалов, ищут что-то. И тут кобыла сорвалась да к жеребенку и давай его обнюхивать, ласкаться; он же к ней под брюхо и к вымени! И бьет, бьет носом, чтоб молоко выбить!

Артемий на сей раз духа не утратил и окликнул тихонько:

– Эй, паренечек?

Он беленькую головенку поднял, смотрит чистыми глазами, а сам подрагивает от холода.

– Ты что тут ищешь?

– Мамку потерял…

У Артемия сердце задрожало.

– А чей будешь-то?

– Не знаю…

– Как же мамку твою звали?

– Не помню я. Мамка она и есть мамка.

Артемий подошел к нему, присел, в глаза заглянул:

– Имя-то свое помнишь?

– Имя помню. Ящерем зовут…

Артемию бы обнять его, да постеснялся показать, как руки дрожат.

– Ты сынок мой, – сказал. – Вот уж пятый год вас ищу.

Ящерь отступил, глянул пытливо:

– На моего тятю не похож ты…

– А ты помнишь тятю?

– Не видал ни разу. Он на заработки ушел да и ходит где-то…

– Погоди, погоди… Что же говоришь, «не похож», коли не видал?

– Мамка сказала, тятя мой молодой был, красивый, и волосы черные. А ты белый весь, как старик.

– Это я поседел, сынок. От горя.

– Добро, пойдем домой. – Ящерь дал руку. – А то уж холодно по лесу ходить.

Артемий оглянулся и замер: из сосков кобыльего вымени струилось на снег давно присохшее молоко…