В двадцать шестом году, ранней весной, по глухой сибирской реке Сватье, тогда хорошо обжитой столыпинскими переселенцами, случился детский мор, который позже уездный фельдшер назвал скарлатиной. И все дети до десятилетнего возраста умерли в один месяц – остались, кто был постарше и кто еще не родился к тому времени. С началом зимы, после ледостава, мужики сбивались в артели и отправлялись на отхожий промысел по всему Западно-Сибирскому краю: земли кругом были худые, тощие – один голимый песок, на котором никогда не разживешься.
И возвращались только к маю, к посевной, уже по полой воде, с подарками домочадцам, с деньгами большими и малыми, и тогда несколько дней вся Сватья гудела от праздника.
В тот год безрадостным было возвращение, к наскоро выкопанным в мерзлой земле и просевшим могилкам пришли артельщики, на поминки угодили, ибо как раз выпадали сороковины – горе по всей реке стояло лютое.
У Артемия Сокольникова из Гориц было два малолетних сына и дочь, четвертым жена Василиса беременной ходила, а пришел в пустую избу: трех ребят словно ветром унесло, и мало того, не пережив смерти внуков, один за одним старики прибрались. Нашел он пять свежих могил на кладбище и жену, которая от горя сама не своя стала, сидит между песчаных холмиков, среди вековых сосен и молчит, хотя раньше говорливой была. Он уж и так к ней, и эдак, разные ласковые слова говорил, потом ругался – не помогает: сидит, будто окаменевшая. Едва домой увез на подводе, саму будто мертвую: кладбище было за три версты от деревни, на краю Горицкого бора – место всегда для могилок выбирали самое красивое. И всех покойников свозили не в Силуяновку, где церковь стояла и отпевали, а сюда, чтоб лежать приятно и чтоб не так земля давила: песочек-то в бору легенький был, как пух.
По той же причине и ямы копать было легче, а если кто помирал, говорили: «В Горицкий бор ушел».
Стал Артемий у людей спрашивать, но никто ничего не знает, будто сговорились. А тут однажды на пароме встретилась ему ссыльная бабка Багаиха и шепотком поведала, будто задолго до мора, в крещенские холода, с Василисой сделалось что-то непотребное: стала выбегать босой на улицу и звать всех в круг. Ее домой приведут, отогреют, утешат, а она посидит-посидит и снова:
– Эй, люди, выходите на мороз! Беритесь за руки, станем хоровод водить!
Несколько раз так было, а потом, видно, простыла, охрипла и скоро вовсе голос потеряла.
Багаиха втайне от власти и младенцев повивала, и знахарством пользовала, за что ее и гоняли по ссылкам еще с царских времен. Но говорили про нее много дурного, потому Артемий тогда не захотел с ней связываться, помощи не попросил, послушал и промолчал, думая, что с его возвращением Василисе легче станет: может, привыкнет, выплачется да снова заговорит. Но миновал месяц, второй, а она так ни звука и не издала. Утром по хозяйству управится и к могилкам, вечером коров подоит и опять туда – каждый день чуть ли не насильно домой приводил, уговаривал, дескать, побереги того, которого под сердцем носишь, ведь к концу лета родить должна. Однажды подарки ей выложил, что привез с заработков, но не показывал по причине скорби, в том числе и ребятишкам, а тому, еще не рожденному, – соску резиновую. Так она собрала все, завязала в узелок, пошла и в Сватью выбросила, только эту соску и оставила.
Тогда Артемий стал ждать срока, когда жене рожать приспичит, полагая, что роды и материнство притушат горе; сам же смотрит, не растет ли живот у Василисы. Ладно бы грузной была, а то статью легка и от печали исхудала так, что глаза и щеки ввалились, но бремя маленькое, эдак месяцев на четыре-пять. Хотел ее к фельдшеру свозить, уж на телегу посадил, да она вскочила и убежала. И потом, когда Артемий сам привез доктора в Горицы, не подпустила к себе, закрылась в горенке и чуть ли не сутки просидела.
Повитуха в деревне была, но старая, слепая и уже бестолковая, говорит, мол, скинула жена от горя, так что не жди, пустая ходит.
– Как же скинула, если брюхо осталось? – недоумевал Артемий. – Пойди посмотри, пощупай. Хорошо заплачу тебе!
– Не пойду, – отчего-то заупрямилась старуха, хотя до сего троих младенцев приняла у Василисы, ныне покойных. – И денег не надо. Мне уж в Горицкий бор пора…
Как-то однажды он снова встретил бабку Багаиху, и поскольку уж всякую надежду потерял, то договорился, что она будто бы случайно зайдет к ним и хотя бы глянет на Василису, а за это он отвезет ее в деревню Воскурную за семнадцать верст.
К вечеру Багаиха пришла к Сокольниковым и попросилась ночевать. Молчаливая Василиса слова не проронила, только взглянула недобро, но Артемий словно не заметил и не отказал старухе, пустил.
Наутро коня запряг и повез бабку вдоль по Сватье. Она же сидит испуганная, глаза прячет и все слезть порывается, мол, пешком лучше пойду. Тогда Артемий вожжи натянул, схватил Багаиху за шкирку и встряхнул:
– А ну, говори, как есть!
– Ох, боюсь я, Артемий!..
– Ничего не сделаю, говори!
– На сносях Василиса твоя, скоро сына родит.
– Вот! Чего же молчишь? – обрадовался он.
– Да сама не знаю, язык заплетается…
– А почему у Василисы такое брюхо-то маленькое, если скоро?
– Тебе что брюхо-то? Не корова, чай…
– Дак в прошлые разы, бывало, подбородка доставало…
– Ныне и плод иной… – Багаиха вдруг осеклась и опять умолкла.
– Какой – иной? – допытывался Артемий.
– Да никакой, чего пристал? Вот слезу да пешком пойду!
Долго молчком ехали, и тут он спохватился:
– Ты скажи-ка, а после родов заговорит Василиса? А то ведь тяжко, когда молчит, сил никаких нет…
– Не надейся, не заговорит она больше.
– Это почему же? Речь отнялась?
– Ей теперь хару беречь надо, чтоб плод выносить. Что она видела, теперь никому не скажет.
– А что она видела? – устрашился Артемий.
– И я не скажу.
– Да что же такое можно в наших местах увидеть-то? Один лес да тайга!
Бабка одной рукой рот зажала, головой закрутила – нет, а другой вокруг себя какие-то круги чертит.
Семнадцать верст пытал – не допытался.
Про Багаиху всякое говорили, дескать, в молодости она ведьмой была и могла ненароком очаровать мужика, и тот потом много лет чумной ходил. Один такой, Петруша Багаев, однажды встретил Евдокию на пароме – она все время на переправах торчала, – влюбился и начал такое творить, что народ в округе, знающий с малолетства мужика-тихоню, диву давался.
– Вот провалиться мне сквозь землю, – принародно сказал Петруша, – если я на ней не женюсь!
Жену свою оставил с детьми и, можно сказать, по миру пустил – коней продал, скотину со двора свел, чтоб эту ведьму одарить всяким серебром-золотом.
– У меня, – говорит ему Евдокия, – такого добра предостаточно! Не нужны твои дешевые подарки!
Петруша на прииски подался, два года землю копал, скалы какие-то рубил и привез ей богатства всякого и нарядов во множестве. А она все равно ни в какую, не пойду, говорит, за тебя, бедный ты и нет у тебя ничего за душой. Тогда он на заработки ушел, да не плотничать, а, говорят, матросом на корабль нанялся и два года по разным морям и океанам плавал, везде побывал, даже там, где черные люди живут. Диковин всяческих навез, шелков, плодов засушенных и даже кружало-бубен медное с колокольцами, в которое дикие люди бьют и пляшут.
Евдокия только это кружало и взяла, остальное не приняла и дает ему книжицу старинную:
– Как выучишься читать и прочтешь ее, так пойду.
Петруша-то грамоту хорошо знал, но раскрыл книгу и ничего не поймет, не по-нашему писано. Еще два года бился, все невиданные знаки разгадывал и, когда разгадал да книгу прочел, совсем чудной сделался. И вот за такого Евдокия пошла замуж. В церкви обвенчались, все чин по чину, скоро у них дочка родилась, но Петруша уже совсем блаженный стал – наденет длинную рубаху, голову травой обмотает и ходит без порток, босой, хоть зимой, хоть летом. Однажды весной он прошел по всем деревням, попрощался с людьми, а его все знали, пошел в лес и, говорят, сквозь землю провалился.
Хоть и женился на Евдокии, а все равно провалился.
А она же вскоре приходскому попу голову заморочила, потом одному заезжему барину, пока ее не взяли в каталажку, не засудили и не выслали в Сибирь.
К зрелости Багаиха перестала портить мужиков, но своего колдовского ремесла не бросила, шастала по дорогам и переправам, по деревням и селам, и кто принимал ее, кто взашей гнал, но все боялись, чтоб порчу не навела. Например, за одно снадобье от чирьев иногда телку попросит, и попробуй откажи – вмиг сглазит, и все равно пропадет скотина. Или напротив, человек уж при смерти, а она над ним неделю колдует, зельем своим отпаивает, и на тебе – встал человек, засмеялся и пошел, но бабка Евдоха за это гроша не возьмет.
Никогда не угадать было, что у нее на уме.
– Ну, хоть когда рожать станет, ехать за тобой? – спросил напоследок Артемий, когда к Воскурной подъезжали. – Примешь младенца?
– Добрый ты мужик, – она соскочила с телеги и заспешила прочь. – Да не обессудь уж, Артемий, не приму!
Все трое умерших детей Артемия зачаты были в мае, после его возвращения с заработков, когда была весна, веселье, предвкушение тепла, лета и раздолья. А этот, не родившийся, – в начале зимы, когда от первых сильных морозов трещат деревья и лопается земля, еще не покрытая снегом; когда надо оставлять хозяйство, идти в чужбину, на отхожий промысел, и когда ничего не греет душу, кроме любви.
После того как Василиса отписала в Тюмень, где Артемий с артелью рубил бараки, и сообщила, что понесла, он обрадовался так, как не радовался ни одной подобной вести.
И вот стал приближаться срок. Артемий старался далеко от дома не уезжать, неделю ждал, вторую, третью и вовсе глаз с Василисы не спускал – и признаков не видать. А был конец августа, из-за знойного суховея из Тарабы травостой выдался худенький, сена Артемий убрал мало и вздумал в канун Преображения Господнего зеленый овес скосить на дальнем пожоге – иначе не прокормить двух лошадей. Запряг коня, заскочил в телегу и галопом на свой пожог. Там до полудня помахал косой, но и четверти овса не повалил: вдруг сердце екнуло – домой надо!
Верхом прискакал, забежал в избу – нет Василисы. Он на кладбище, но и у могилок пусто…
Тяжело стало, смурно на душе, побежал по соседям спрашивать. Потом всех встречных-поперечных – никто не знает, куда ушла и когда, видели, утром коров в стадо выгнала да на колодец за водой сходила.
Артемий кинулся в деревню Копылино, откуда замуж Василису брал: у ее братьев Пивоваровых нет, у тестя, который один доживал на пасеке, не была и к своей тетке Насте не забегала. Тогда он поскакал в Рощуп, где жила родная сестра Анна с мужем Алексеем Спиридоновичем, а оттуда в Силуяновку, где были сельсовет и церковь, думая, может, помолиться отправилась перед родами да причаститься, – не видели нигде Василисы.
Домой возвращался за полночь, притомленный конь шагом шел, а сам Артемий едва в седле держался – расслабился так от горя и отчаяния, хоть сам иди в Горицкий бор и ложись. Но до кладбища еще далеко было, версты четыре, пожалуй, когда вдруг услышал он стоны в бору и тут же заливистый детский крик – не почудилось! Потому как рабочий мерин под ним вдруг вскинулся, запрядал ушами и заржал, словно зверя рядом почуял.
– Васеня! Васенюшка! – крикнул Артемий и прислушался.
Ребячий крик повторился, и будто рядом с дорогой, но Горицкий бор ночной – темный, непроглядный, небо тучами заволокло. И только Артемий ногу из стремени вынул, чтоб спешиться, как конь на дыбы взвился и понес – откуда и резвость взялась!
Наездником Артемий был хорошим, с раннего детства на лошадях и в кавалерии служил, удержался бы и смирил удилами перепуганного мерина, да жалел его и обычно ездил на разнузданном – не сдержать прыти! Дорога же по бору узкая, сучья низко нависают – очнулся на земле, грудь болит, дышать тяжко. Кое-как поднялся на ноги, раздышался и не в Горицы, а назад побрел, где стоны слышал и младенческий голос.
До восхода по лесу ходил и никак места узнать не мог. Кругом одинаковый беломошный бор и увалистая, волнистая земля, как везде. Когда рассвело, стал следы конские искать. И хоть расплывчатые в текучем песке, однако же нашел: здесь мерин встал, когда первый раз крик послышался, тут задом взлягнул, а с того места понес. Весь придорожный лес слева и справа на карачках прошел, каждое пятнышко на белом мху руками пощупал – нет, сухие грибы-поганки, осиновые листья, ветром занесенные, да кора от сосен.
Капельки крови не видать…
Ладно, Артемию могло померещиться, ибо весь день ездил по лесам и мысленно ждал звуков родовых мук, но старому коню-то с какой стати вздурить? Может, неведомая ночная птица вскричала эдак? Или придавленный лисой зайчонок заверещал?..
Пришел Артемий домой черный от горя, надежда, что Василиса вернулась, в один миг развеялась, как услышал он рев необряженной скотины. А был в этот день как раз праздник Преображения, кто в Силуяновку, в храм поехал, кто своим хозяйством занят и в свое недавнее горе погружен – не заметили в Горицах, не увидели, что у Сокольниковых творится недоброе.
Кое-как Артемий подоил коров, выпустил на волю, молоко телятам вылил да рук не опустил, поскольку ощутил сильную тягу поехать и при свете дня глянуть на то место, где Василиса стонала и младенец кричал – он уж не сомневался, что так и было. Мерина в стойло поставил, а подседлал кобылу, которая с жеребенком-сеголетком ходила, и поскакал в Горицкий бор.
А бор этот во все времена считался заповедным: там лесу никогда не рубили, ягод-грибов не собирали, поскольку не росли они на сухом беломошнике, и люди туда ходили редко, по самой великой нужде. Когда переселенцев посадили на Сватье, пришли к ним старики-староверы и строго-настрого наказали, чтоб никто из пришлых не смел с топором в Горицы ходить, мол, ветку сломаете – враз беда обрушится на всех, кто живет в его окрестностях.
– Где же мы лес-то станем рубить? – спрашивают мужики. – Нам же строиться надо!
– Где хотите, но в другом месте!
– Кому-то можно рубить и даже в бору жить, а нам нельзя? – обиделись переселенцы.
– Никому не позволим!
О проекте
О подписке