– Да, моя сестра за железной дорогой, – сказал Андрей. – Но я за ваши спины не прятался! И вы это знаете. Я такой же, как вы. И тоже не хочу умирать. В степи нам смерть. Всем! А через железную дорогу можно пробиться! Пока не подошли казаки…
Он уже не мог больше говорить. Напрочь пересохшее горло словно бы сомкнулось, склеилось, и стало трудно дышать. Он перехватил взгляд комиссара и в какой-то миг вдруг уловил злорадство в его глазах. Наверное, Андрей со своим сиплым голосом казался Шиловскому немощным и жалким перед красными бойцами, привыкшими слушать речи горячие и громкие.
Комиссар, гарцуя на коне, вскинул руку и заговорил страстно, отрывисто:
– Товарищи красноармейцы! За железной дорогой наши! Там Советская власть! Там Уфимский комитет и регулярные части, сохранившие верность революции!
Андрей отошел к сосне, изуродованной ветрами и зноем, попробовал откашлять то, что мешало дышать и говорить, – не получилось. Горло от кашля выворачивалось наизнанку…
Комиссара было слышно отовсюду. Он говорил вдохновенно, рубил рукой горячий воздух:
– Подлые изменники нашей рабоче-крестьянской революции хотят зажать молодую республику в железное кольцо! Они предательски бьют нам в спину, стреляют в нас из-за угла! Но мы выстоим! Пролетариату России терять нечего, и потому наш лозунг сегодня один – победа или смерть!
Красноармейцы слушали, строй замер, и по напряженным лицам скользили солнечные лучи.
– Мы не дадим проклятым угнетателям трудового народа надругаться над светлой идеей освобождения! – продолжал комиссар. – Крепче возьмем в руки оружие и защитим извечную мечту рабочего класса! Пройдем очистительным пожаром по российским царским пустырям! И с корнем выжжем всю гнусную траву рабства и бесправия!
Андрей почти ничего не знал о Шиловском – между профессиональным революционером и насильно мобилизованным военспецом откровенных отношений быть не могло, да и время казалось неподходящим для откровений. Только однажды комиссар сухо и односложно обронил в разговоре, что он два года учился в Сорбонне, после чего вернулся в Россию и пошел рабочим на завод. В полку Шиловский был три недели. Его прислали как раз в то время, когда Андрей получил последний приказ Махина – оставить Уфу и отойти в степь, на юг. Приказ, с точки зрения Андрея, был бессмысленным. Можно было оборонять город, взо–рвав железнодорожное полотно и оседлав насыпь: мятежный чехословацкий корпус двигался по «чугунке» и был привязан к своим эшелонам. Однако Андрей подчинился и увел свой полк в степь. Комиссар Шиловский сразу же начал энергично действовать. На первом митинге он почти целый час держал речь перед красноармейцами, и слушали его затаив дыхание. Полк, сформированный из демобилизованных солдат-окопников, которые едва успели хлебнуть мирной жизни, как снова очутились под ружьем, у которых еще зудела разъеденная вшами кожа, а души не успели остыть от огня, – полк этот, привыкший к разным агитациям и ораторам, однако же слушал комиссара и преображался на глазах. Вспоминали строевые песни, в походном порядке держали шаг, не прекословили командирам. Умел говорить Шиловский и слова находил такие, что будоражили уставших от боев и потерь красноармейцев и даже каким-то образом завораживали.
– Если даже мы умрем, – звенел над головами бойцов его голос, и эхо откликалось за рекой, – наше дело свободы не умрет! Слишком дорогой ценой за нее заплачено – кровью наших товарищей! За эту кровь товарищей, павших от подлых рук белочехов, мы пойдем в бой. И прорвемся! И победим! Победа или смерть!
Андрей, слушая Шиловского и ощущая знобящий холодок от его слов, трогал пальцами надбровную дугу, наискось перечеркнутую давним, еще детским шрамом. Гладил и тер его, словно хотел размягчить крепкий и жесткий рубец. Это была старая привычка, сведенная на уровень инстинкта, – ощупывать шрам. Когда-то в детстве он долго не давал зажить ране, сковыривал с нее коросту, раздирал до крови, особенно если волновался. Однажды дядя Андрея, имевший в иночестве имя Даниил, приглядевшись к племяннику, сказал, что подобная страсть – ковырять раны и коросты – признак человека, которому выпадут на долю нищета, горе и несчастье. Возможно, просто пугал, но скорее всего примета дяди была верной…
Казалось, столько событий произошло в то утро на лесистом береговом уступе, а шел всего лишь седьмой час, когда полк, разделившись поротно, оставил реку и двинулся к железной дороге, забирая восточнее, чтобы уйти от Уфы, захваченной чехословацким корпусом. Три колонны шагали на расстоянии видимости, и три широких следа оставались за ними, расчерчивая накалявшуюся степь. Выбитая жесткая трава вроде бы уже не должна была встать, и эти проторенные пути, казалось, не зарастут теперь долго, по крайней мере до следующего лета, пока не проклюнется и не взойдет семя, обмолоченное человеческими ногами. Однако втоптанная в пыльную, горячую землю трава поднималась, распрямляясь с таким же треском и шорохом, с каким падала под сапогами и ботинками впереди идущих. Поторапливая роту правого фланга и пришпоривая коня, Андрей обогнул ее с тыла и неожиданно увидел, что торная дорога постепенно заглаживается и там, вдали, ее уже не различить среди колыхающихся под ветром трав. Будто три вихря пробежали по степи, выстелили травы, но едва отпрянул ветер – и ни следа, словно на воде…
Когда река Белая пропала из виду и полк оказался в открытой степи, роты незаметно стали жаться друг к другу, как люди, очутившиеся в густом, незнакомом лесу. Андрей проскакал на левый фланг, приказал командирам сохранять дистанцию; отправил на правый фланг Шиловского, однако чем глубже уходил полк в белесое пространство степи, тем плотнее сходились роты.
Пометавшись между колоннами, Андрей подъехал к головной, спешился и взял коня в повод. На ходу отстегнул от седла фляжку, глотнул несколько раз тепловатой воды, плеснул себе за шиворот, а остальное расплескал на красноармейцев и раненых, лежащих на носилках. Крайние, на кого попало, недовольно утирали лица и глядели обескураженно, кто-то уже разлепил спекшиеся губы, похоже, для крутого вопроса, но Андрей засмеялся:
– Сегодня же Иван Купала!
И сразу же расстроился походный ритм, сбили ногу, и штыки закачались над головами в разные стороны. В середине колонны кто-то уже снял фляжку и щедро разливал воду, стараясь попасть в лица товарищей. Возникла веселая перепалка, к льющему потянулись, чтобы угодить под брызги, и уже снимали свои фляжки. Андрей заметил пожилого ополченца с двумя винтовками – видно, пожалел-таки бросить оставленную дезертиром, – замедлил шаг и пошел рядом. К плотно набитой котомке у ополченца был приторочен тяжелый раздутый бурдюк, на поясе болтались котелок и три гранаты-бутылки. Грузу было пуда два, однако шел он слегка валкой, но крепкой походкой. От этого человека веяло уверенностью, надежностью, так что идти рядом было хорошо.
– Давно под ружьем? – спросил Андрей.
– А считай, с японской, – охотно отозвался ополченец. – Пятнадцатый год. – Он настороженно огляделся и, выйдя из строя, пошел с Андреем плечо к плечу. Заговорил тихо, в нос: – Ты, ваше благородие, во-он того опасайся, – он указал взглядом куда-то в центр колонны, – и комиссару своему скажи… Ежели стычка выйдет у «чугунки», спинами к нему лучше не поворачивайтесь. И все время на виду держитесь. Жиганет. Сам слыхал, до первого боя, говорит, жить им. Обоих угроблю, чтоб людей не мучали. Видишь его, нет?
Андрей пробежал взглядом по лицам людей. В колонне веселились и дурачились вовсю, разливая остатки воды. Искрящиеся брызги осыпались на смеющиеся лица, падали на землю, но не впитывались, а, окутавшись сухой пылью, превращались в живые, как ртуть, комочки.
– Ну, видишь? – шептал, поторапливая, красноармеец. – Да вон, тот самый, что гимнастерочку перед строем пазганул.
На глаза попала загорелая спина большерукого, который порешил предателей; потом Андрей перехватил короткий и блудливый взгляд того, что ел пшеницу; и совсем неожиданно натолкнулся глазами на красноармейца в разорванной до пупа гимнастерке. Кожа на скулах покраснела до кровавого отлива, сожженная солнцем, а короткие волосы и глаза казались неестественно белыми.
– Тот самый и есть, – словно видя чужим зрением, подтвердил ополченец. – Больно уж горячий парень. И злой. Берегись его.
– Спасибо. – Андрей на ходу пожал ему запястье руки, сжимавшей винтовочный ремень.
Шагая рядом с колонной по нетоптаной траве, Березин теперь уже не мог оторвать взгляда от идущих людей. Он ловил глазами лицо того, кто замыслил выстрелить ему в спину, изучал, незаметно рассматривал; коротко остриженные волосы с проплешинами старых, вероятно, детских еще шрамов, оттопыренные уши. Потерять его среди веселящихся красноармейцев было трудно. Он шагал понуро, и на лице его не остывали бешенство и отчаяние, вспыхнувшие ранним утром перед строем, а побелевшие глаза вряд ли что видели.
Неожиданно Андрей поймал себя на мысли, что смог бы расстрелять его, окажись он вместо сегодняшнего дезертира. И рука бы не дрогнула, хотя никогда в жизни расстреливать ему не приходилось и дело это он считал недостойным офицера да и человека вообще. А вот этого расстрелял бы…
Потом он внутренне содрогнулся от таких мыслей и отстал, чтобы не видеть белоглазого красноармейца. Сам того не замечая, Андрей начал вглядываться в лица других рядом идущих людей и многих стал узнавать.
Когда-то в пятнадцатом, приняв под командование первую свою полуроту, Андрей знал почти всех солдат по имени и отчеству и мог до сих пор, прикрыв глаза, мысленно представить лицо каждого. Мог вспомнить, кто как смеялся, тосковал или спал, кто как ел, кричал «ура!», когда ходили в атаки на позиции немцев, и кто как потом выглядел мертвым. Первые его солдаты почему-то запомнились накрепко, как запоминается юношеская любовь. А когда под Перемышлем от полуроты осталось в строю всего четверо вместе с ним и прибыло пополнение, новые эти солдаты все время казались вроде бы как временными, случайными и чужими. Он словно бы ждал тех, первых, и воевал вместе с этими, настоящими, по необходимости. И больше уже не старался запомнить их имена, улыбки и привычки. Знал, что после нескольких боев и ожесточенных атак вновь придут другие…
И лишь провоевав год, он втянулся и принял бесчеловечную суть любой войны: нельзя любить своих солдат, как любят братьев. Иначе от горя лопнет сердце. Хуже того, их надо даже чуть ненавидеть при жизни, чтобы потом, мертвые, они не вставали перед глазами, не мучили память, не душили жалостью и слезами. Так его учили старые, прошедшие не одну войну офицеры. А они-то знали, чего стоит любовь к солдату…
Весь месяц, пока только что сформированный полк Андрея оборонял подступы к Уфе, а потом мотался по степи в поисках штаба армии, затем в поисках самого фронта, ибо непонятно было, где он находится, в какую сторону наступать и что теперь защищать, – одним словом, пока кругом был хаос, Андрей никак не мог привыкнуть к своему полку, вернее – к людям. Они казались все на одно лицо: либо усталые и злые от бестолковых бросков и маршей по горячей степи, либо одуревшие от страсти и отчаянного азарта боев и атак. И мертвые тоже казались похожими, как близнецы. Даже ротных командиров Андрей не мог запомнить в лицо, поскольку их приходилось назначать чуть ли не ежедневно взамен убитых и раненых.
Андрей шел рядом с красноармейцами и, не стесняясь, рассматривал их, вспоминая каждого и ощущая необъяснимую радость, что все помнит, что знает о всяком столько, сколько и знать бы не должен. Разве что тот, белоглазый, в растерзанной гимнастерке, будто бы незнаком. И запомнился лишь сегодня, когда орал перед строем. Впрочем, а не он ли три дня назад привел из разведки «языка» – офицера чехословацкого корпуса? Помнится, у того были голубые глаза и опущенные книзу уголки век… Он или нет?.. Он! После допроса, помнится, отвел чеха в степь и прикончил выстрелом в спину. Шиловский доложил…
Неожиданно в первых шеренгах головной колонны тихо и глуховато запели. Несколько хриплых, но сильных голосов доносились будто из-под земли:
Во кузнице молодые кузнецы,
Во кузнице молодые кузнецы…
Казалось, что сейчас рота рванет сотней глоток с удалью и присвистом и кто-нибудь пойдет вприсядку, как это было, когда уходили из Уфы занимать позиции. Но к поющим никто не примкнул, хотя люди прибавили шагу и потянулись вперед, словно под струю воды.
– А ведь проскочим «чугунку»! А?! – послышался восторженный голос.
– Перескочим!
– Полежим в степи до ночи, а там – где наша не пропадала?! – заговорили густо в ответ.
– Кабы так, – вдруг проворчал пожилой ополченец и покосился на Андрея. – А то ляжешь. И полежишь.
И замолчал, пристально глядя на Андрея и на его коня. Даже замедлил шаг, и идущий за ним рябой парень наткнулся на бурдюк с водой.
– Что? – не выдержал Андрей. – Что так смотришь?
– Ты глянь, трава за тобой подымается, – с испугом проговорил пожилой. – Примета больно плохая…
Андрей оглянулся: действительно, трава поднималась сразу же, следом.
– На твою примету другая есть, – подал голос рябой. – Говорят, ежели молнией сразу не убило – жить тому до ста лет. А командира эвон как шарахнуло!
– Чего несете-то? Чего? – взъерепенился ротный Шершнев. – Я слыхал, если человек траву не мнет – святой он…
– Святой, ежели по воде ходит, – возразили ему.
– Мужики! – заблажил тут рябой, хватая бурдюк. – Полная кожинка воды! Холодная, мужики!
– Для тебя припасено! – огрызнулся ополченец и толкнул рябого. Но тот со смехом уже рвал сыромятный узел. К нему потянулись взбалмошные и веселые красноармейцы, на миг не слышно стало песни. И вдруг этот гвалт прорезал долгий, на высокой ноте, крик в степи. Он был понятнее тревоги, сыгранной на трубе, и роты, словно напуганные овцы, сшиблись в кучу, соединив-таки три пути в один.
Андрей вскочил на коня и, крутясь на месте, выхватил шашку. Впереди навстречу полку галопом мчался дозор.
– В цепь! – крикнул Андрей, вращая шашку над головой.
Полк, повинуясь команде и сигналу, стал разворачиваться в цепь.
Подскакали дозорные на взмыленных конях.
– Белые! – выпалил красноармеец. – Версты три!
Подъехал возбужденный комиссар, спешился и полез рукой под кожу потника – что-то прятал или, наоборот, доставал.
– Эскадрон и сотни полторы пехоты, – докладывал дозорный. – Идут прямо на нас. Впереди разъезды! Вот-вот наткнутся!
Он отвязал фляжку от седла и стал пить.
Красноармейцы, растянувшись цепью, падали в траву и все почему-то жались друг к другу, переползали ближе к середине. Андрей разослал конных по флангам с приказом разомкнуть цепь и остался вдвоем с комиссаром.
– Может, не ввязываться? – спросил Шиловский. – Обойти справа…
– А нам во фланг ударят?! – оборвал Андрей. – Да и не успеем. Казаки на хвосте висят. Попадем между двух огней… Надо прорываться к «чугунке». – И неожиданно добавил с тоской и сожалением: – Эх, комиссар, были бы у нас погоны… А взять негде. Негде!
– Не носить вам погон, Андрей Николаевич, – старательно выговорил Шиловский. – Теперь уж нет. Забудьте и не вспоминайте.
– Жаль, – серьезно сказал Андрей. – Надели бы мы сейчас эполеты и спокойно, в строю, прошагали бы не только через насыпь, а и через Уфу… Правда, вам они не к лицу были бы, комиссар…
Он проскакал по фронту полка, подымая людей. Красноармейцы вставали, выставляя винтовки, хотя степь впереди была еще свободной. Изломанная цепь пошла, скрываясь по пояс в белесой траве. Андрей проехал вперед и уже поднял бинокль, чтобы осмотреть зыбкое пространство, но вдруг спиной ощутил опасность. Представилось, как тот, белоглазый, вскинул сейчас винтовку и с колена выцеливает его, ждет момента, когда можно надавить на спуск. Андрей почувствовал озноб и, пришпорив коня, помчался на левый фланг, к комиссару. Но холодящая спину опасность не отставала, неотвязно дыша в затылок. Она чем-то напоминала оставшийся в зрительной памяти размашистый зигзаг молнии – не сморгнуть сразу и не привыкнуть.
Тогда он вернулся назад и, поджидая цепь, прилег, обнял шею коня, прижался к ней лицом. Под тонкой кожей дончака билась в жилах горячая кровь, и трепетала под щекой влажная короткая шерсть. И Андрей сразу успокоился. Он словно обогрелся возле коня, как от печи в знобкое осеннее ненастье. Потом он поднял бинокль и несколько минут осматривал степное пространство. Сквозь марево он различил мутные и темные контуры лошадей, похоже, удерживаемых коноводами, группы спешившихся людей и редкие одинокие фигурки в высокой траве. В какой-то момент Андрей даже почувствовал разочарование, что белых было не так густо. Однако этот участок степи имел едва уловимый, но ощутимый зловещий оттенок. Вот стремительно промчался разъезд, возвращаясь к своим, и поднятая копытами пыль надолго повисла в воздухе, замутив светлое марево. Потом он рассмотрел несколько повозок, запряженных парами, походную кухню – все это за связками коней, в тылу. Он перевел взгляд еще дальше, вглубь, надеясь там отыскать какие-то признаки войска большой силы, но и там лежала нетронутая, зыбкая, как песок, степь без единого торного следа.
Андрей выехал на полверсты вперед полка и теперь уже хорошо различал группы всадников (каждая по численности равнялась взводу) и редкую строчку цепи между ними. Противник стоял, похоже, поджидая наступавших, и, судя по видимым его силам, по поведению, происходило что-то необычное. Возможно, там думали, вступать в бой или отойти пока не поздно к железной дороге, поближе к эшелонам.
А что, если противнику неизвестно, сколько штыков идет навстречу ему? И, пользуясь замешательством, взять да и ударить сейчас с ходу и открыть дорогу не только к полотну, но и за него: в этом месте чехи вряд ли держат большие силы…
С правого фланга на взмыленной, запаленной лошади прискакал дозорный.
– Их сотен до четырех! – крикнул он. – В траве лежат!
– На место! – приказал Андрей и скомандовал подбегающим красноармейцам: – В цепь! Всем в цепь!
– Что происходит? – тревожно спросил комиссар. – Почему они не стреляют?
– Не знаю! – зло бросил Андрей. – Спросите у них!
А цепь сама собой выровнялась, зашагала шире, увереннее; натянулась кожа на обожженных солнцем скулах и лбах. До противника оставалось сажен четыреста, когда Андрей увидел тройку конных, отделившихся от противника. Похоже, лошади были свежими, всадники приближались стремительно, и Андрей передал по цепи – залечь! Красноармейцы попадали в траву, лишь один кто-то привстал на колено, держа винтовку у плеча.
– Не стреляйте! – закричали конные, переводя лошадей на шаг. – Не стреляйте!
Конь под Андреем заплясал, вскидывая голову, раздутые ноздри тянули воздух. Шиловский немедленно оказался рядом, его лошадь дышала у левого бока.
– Что? Переговоры? – коротко спросил комиссар. – С какой целью?
– Поедем – узнаем, – ответил Андрей.
Парламентеры остановились, поджидая. Бинокли их шарили по траве, кони хапали траву.
– Езжайте один! – вдруг начальственно распорядился Шиловский. – Только без глупостей, Андрей Николаевич. Не забывайте о сестре.
Андрей молча замахнулся на комиссарскую лошадь, та нервно шарахнулась, чуть не уронила седока. Шиловский едва удержал равновесие. Андрей же, пришпорив своего дончака, поскакал навстречу парламентерам.
– Помните сестру! – крикнул вслед Шиловский.
К всадникам противника Андрей подъехал шагом и остановился в пяти саженях. Те сидели, развалясь в седлах, пили воду из фляжек.
– Я от полковника Махина! – представился поручик в белой от солнца гимнастерке и, тронув коня, выехал чуть вперед.
Андрей сразу узнал его и фамилию вспомнил – Караулов. Он был при штабе Махина, когда тот служил красным, и именно он, Караулов, привез Андрею последний и бессмысленный приказ отойти в степь. Погоны на поручике сидели ладно и к месту, будто он и не снимал их никогда…
– Не признал вас, капитан!.. Говорят, к богатству… Значит, живы? И слава богу!
– Чем обязан? – сухо спросил Андрей, удерживая лошадь.
– Приказ Махина: завтра к утру быть вам с полком в Уфе, – сообщил серьезно Караулов. – С вооружением и полной амуницией, пешим строем поротно.
– Передайте ему: его приказам больше не подчиняюсь! – отрезал Андрей.
– Ну хватит, Березин! – прикрикнул поручик. – Хватит мотаться! Сам притомился и полк притомил! – Он перекинул ногу через холку коня и достал папиросы, закурил. – Все, капитан, спектакль закончился. – Он совсем уж по-домашнему устроился в седле, попыхивая дымком. – Финита ля комедия!
О проекте
О подписке