Македонский Лев на сей раз не искал причин и не размышлял над тем, что услышал; он поступил в точности так, как посоветовал тайный покровитель, и уже наутро развернул полки в боевые порядки, выстроив железные фаланги, расставил конницы и, приступив к окраинным городам Фокиды, встал ровно каменный. И так стоял несколько часов кряду, храня полное зловещее молчание. Вся серединная Эллада замерла в предчувствии грозы и, не сдержавши долгой паузы, дрогнула, объялась паникой и побежала на Парнас в надежде укрыться в лесистых горах. А накануне этого назначенный стратегом всей Фокиды Фалек не пожелал сражаться с варваром и не захотел быть повешенным на суку, как его предшественник; он внезапно заключил мир с Филиппом и, по-дружески распростившись с ним, увёл свои полки в Пелопоннес, оставив города неприкрытыми.
Так Македонский Лев одержал первую победу, даже не вступив в сражение и потеряв всего двух воинов: одного гоплита переехало колесом стенобитной машины, другой, молодой гетайр, пал с лошади и закололся на своей же стреле.
Потрясённая Эллада ужаснулась: варвар овладел дельфийской священной землёй и Дельфами! Оракул замолчал, набравши в рот воды, пифия же, прельстившись победителем, перестала вещать и теперь вкупе с варваром омывалась в священных водах бассейна!
Филипп творил с Фокидой всё, что хотел: разрушил, сровнял с землёй двадцать два города, а жителей частью распял на крестах, частью пленил и переселил на пустынные, неказистые земли вдоль рубежей Македонии, прежде отняв лошадей, оружие и деньги, похищенные из сокровищницы храма. Дымы пожарищ, вой и плач были слышны в Афинах и Фивах, а по дорогам бесконечными вереницами с малым скарбом в узлах шли фокийские переселенцы. В покорённых Дельфах, в священной земле, возле Парнаса, где Аполлон когда-то резвился с музами, уподобившись ему, варвар возлежал на ложе без одежд и развлекался с пифией и девами, которые поддерживали неугасимый огонь в храме. А жеребец его пил воду из священного ключа, щипал траву и тут же гадил, усыпая конскими яблоками священную лужайку. И дабы не прерывать блаженного отдыха и не отвлекаться на суды и казни, Македонский Лев тут же судил и казнил архонтов городов и прочих вельможей, иногда сам отрубая головы одним ударом боевого топора.
А возле самого храма, в здании, где обыкновенно жили паломники, съезжаясь со всей Эллады, развернулся невольничий рынок: фокийцев продавали десятками, большей частью афинским и фивским купцам, которые слетелись, словно вороны, чуя поживу.
Дельфийский оракул сидел на ступенях храма и молчал, со скукой взирая на произвол варваров. И Аполлон никак не проявлял свой гнев, верно отправившись на родину свою, в Гиперборею, куда летал на отдых после славных дел в Элладе. Или спал беспробудным сном, как иногда спят боги.
Глядя на неслыханный погром и святотатство, внимая стонам и проклятиям, эллины гадали: как же такое могло случиться? Освобождали рабов, полагая, что те возьмут оружие и встанут на защиту бывших господ, но сами безропотно ждали, когда Македонский Лев насытится добычей и сделает следующий прыжок, теперь уже в приморские земли. Могучая, просвещённая и оттого кичливая Эллада считала последние дни вольной и богатой жизни, пользуясь всеми благами роскоши, которой уже было не вкусить в плену у Македонии. Даже в строгие дни воздержания эллины пили неразбавленное вино и устраивала пьяные оргии. Отпущенные рабы, бросившие своё ремесло, мастеровой люд и просто обыватели стали промышлять мародёрством и грабежом; средь бела дня разбойничьи шайки нападали на богатые виллы и бедные хижины, тащили всё, что подворачивалось под руку, насиловали женщин и мальчиков, убивали стариков, пытавшихся вразумить лиходеев, опустошали храмы, куда так долго приносили жертвы.
Ещё недавно послушные законам, мыслящие добродетельно и жаждущие научить всему этому остальной мир эллины сами восстали против того, чему поклонялись.
Македонский Лев смотрел на это с горькой усмешкой, разочарованием и ненавистью: то, к чему он стремился, рушилось на его глазах, и он более всего на свете не хотел сейчас быть эллином. Суровая и простая жизнь варвара казалась ему чище, их природные законы справедливее, а боги – могущественнее и ближе к людям, ибо взирали на них, как на неразумных внуков своих. Он стал полноправным членом Дельфийского союза, когда уже не хотел этого, и потому был удручен: то, что им двигало все годы царствования, та звезда на небосклоне, что манила, вдруг утратила свою яркость, истончилась и померкла. Филипп мог бы пойти и далее, к Афинам, покончив за один поход со всей Элладой, но из-за своего варварского нрава не пошёл, потому что хотел побеждать в битвах!
В ту же пору сражаться было не с кем, и следовало выждать срок, покуда эллины не образумятся, не избавятся от страха и, вспомнив былую славу, соберутся с силами, чтобы встать супротив Македонского Льва.
По своему обычаю, он не добивал поверженного противника; он жаждал сразиться с таким же львом, а не с беззащитным и трусливым зайцем. И потому, вдоволь насладившись плодами победы, оставил своих наместников, а сам ушёл в Македонию.
А в Пелле, в час восхода солнца, он застал посольство из Эпира. Позрев на царя Аррибу, родного брата покойного Неоптолема, Филипп вдруг понял: заветный час настал и гордые потомки Ахилла сами привели ему желанную и ненавистную повелительницу змей Мирталу.
Взирая на восход, он на миг зачаровался и вновь услышал необъяснимый зов.
И ещё одна неистребимая и варварская страсть довлела в непокорном женолюбивом сердце – приверженность к охоте, которой царь одержим был и променять которую не мог ни на какие ценности Эллады. Едва слуха касался трубный глас оленя, или медвежий рык, или даже шелест крыл фазана, взлетающего из кустов, Филипп преображался, испытывая трепет, сходный с тем, что возникал лишь от гласа богов. Но зов сей был понятен: в ветхие времена все его предки не арали пашню и жили не с сохи, а с лова промышляли и потому носили прозвище – словене, тогда как пахарей Македонии и прочих стран звали арии. Но для далёких эллинов, кроящих на свой лад любое имя, все они были скуфь, ибо носили шапки, имели речь единую и сонмище богов.
Лов въелся в кровь, как и любовь к жёнам, ибо две эти стихии делали род людской неистребимым.
Видя восход македонцев и твёрдую поступь фаланг, Арридей не только отдал в жёны Мирталу, но и во всём стал подражать Филиппу, принялся по образу его перевоплощать Эпир и начал со двора. В первую очередь он велел извести всех змей, коих племянница развела довольно, и гады сии ползали даже в поварне и под троном. И хоть не жалили, ручные, и не мешали править, однако же роптали и пугались их эллинские философы и поэты, приглашённые для просвещения придворных. Сей варварский обычай – держать во дворце ползучих гадов – претил эллинским нравам и чувства возмущал, а посему холопы, вооружившись розгами, тайно от Мирталы истребляли их или исторгали за пределы двора, покуда она не узнала об этом. Разгневанная, царевна явилась к дяде и пригрозила заселить дворец не только змеями, но и привести сюда всех чародеек, ведьм и колдунов, с которыми водила дружбу и от которых набиралась таинств волшебства. Ссориться с племянницей царь не хотел, поскольку опасался проказ и порчи, к тому же у неё был брат Александр, способный через год или два, как повзрослеет, отнять престол по праву наследства, и посему присмирел. Но, желая угодить Миртале, а заодно избавиться и от неё вкупе со змеями, признался, что царь Филипп однажды присылал сватов, но получил отказ от Неоптолема. Де-мол, сегодня я готов отдать тебя за македонца, если того захочешь. А сам мысль затаил: без своенравной сестрицы ее брат опору потеряет и отречётся от престола.
Племянница позрела на царя, щупая его взором, словно змея раздвоенным языком, и внезапно согласилась. Неведомым образом созвала оставшихся гадов и с ними, как с приданым, последовала к жениху.
Филипп принял её вкупе с челядью и ползучими тварями, но сдержанно, показывая тем самым своё превосходство, и, по обычаю же словенскому, поселил во дворце на женской половине, но отдельно от наложниц. После пира свадебного он не позвал в опочивальню, как звал любовниц, а сам пришёл в покои молодой жены, как следовало по обряду, и застал её на ложе обнажённой, ухоженной, натёртой благовониями и, по обычаю эпирскому, с тремя служанками. Две из них держали светочи, а третья, весьма сведомая в делах любовных, именовалась наставницей, которая прислуживала новобрачным и учила невесту всем премудростям совокупления, суть веществу жены. Невзирая на нравы новые, принятые Аррибой, и воздвигнутый храм Афродиты, где юные девицы служили жрицами, эпириотки по-прежнему оставались верными законам целомудрия и до замужества мужчин не ведали.
На свадьбе царь довольно испил вина и потому сонливым был, однако при виде возлежащей на перинах прекрасной и манящей Мирталы вдохновился и, не снимая сандалий и хитона, пал на ложе. Строгая наставница молча его раздела, взяла сосуд с душистым маслом и принялась его втирать, при сём лаская плоть. Он уже было воспрял и обернулся к молодой жене, предвкушая час сладострастия, и тут узрел: из-под подушки выполз гад и, голову приподняв, на царя воззрился. Да ещё пасть разинул, стреляя языком и щеря ядовитый зуб! Филипп охолодел и вмиг забыл, зачем явился. Он вскочил, попятился и увидел ещё одну гадюку, скользящую по обнажённым персям! Миртала улыбалась, поглаживая своё искристое, тугое тело, сама же извивалась, ровно змея.
– Чего же испугался, муж? – спросила с зовущим выдохом. – Или смутился моих служанок?.. Ну что ты встал? Иди, возьми меня…
Наставница же осмотрела царя придирчиво и убрала сосуд.
– Ох, царица, не взять ему… Разве что к утру, коли испуг пройдёт. В ознобе он, ровно мертвец. Эвон руки стынут…
– К утру уж поздно будет, – промолвила Миртала. – Звезда, под коей след зачать, погаснет. А потом взойдёт не скоро…
– Исторгни из опочивальни этих мерзких гадов! – возмутился царь.
– Это не гады, – Миртала приласкалась к телу змеи. – Духи земли и женского начала. Земное воплощение одной из трёх сутей бога Раза. Они хранят меня. Но, если тебе, царь, не по нраву мои прикрасы, сними их с меня! Я позволяю…
Преодолевая мерзость, царь схватил гадюк, выбросил за дверь и, озрев опочивальню, снова возлёг на ложе. Наставница взялась умасливать его и натирать, причём весьма искусно; не ласкала, а будто вразумляла и оживляла плоть, как чародейка, шепча заклинания. Потом и вовсе обнажилась, грела царя своим прекрасным телом, устами прикасалась и персями упругими – мертвец бы уже восстал. Но, сколько бы ни трудилась, ни прилагала сил, не истребила немощь. Филипп в тот час был не способен внимать её искусству, всё время озирался и слушал не зов желаний страстных, а шорохи змеиных шкур.
Он никогда не отступал перед взбешённым диким зверем, не бегал с поля брани, тем паче с ложа любовниц, но с ложа жены бежал. И, оказавшись в своей опочивальне, до самого рассвета приходил в себя: повсюду гады мерещились, хотя Павсаний светил во все углы и ложе разобрал, разворошив перины. Остаток ночи он проспал под наблюдением телохранителя и утром вновь явился к молодой жене.
Она же нарядилась в эпириотское кожаное платье и, забавляясь со своими змеями, теперь сама охолодела, при сём оставаясь полной изящества, и скрытой, томной страстью к себе манила. Царь бы переступил через себя и гадов мерзких презрел, на крайний случай велел бы их исторгнуть вон из дворца, но эта чародейка умела и слова свои обращать в холодных змей.
– Брачная ночь миновала, царь. Ты не возжелал меня. И мною пренебрёг. Тем самым оскорбил суть мою женскую! Теперь или год тебе ждать, когда взойдёт звезда, или заслужить прощение.
Он тогда не изведал всех хитростей эпириотки, не узрел коварства, ибо в тот миг страстно желал её.
– Скажи, что сделать? Я исполню!
– Так подивить меня, чтобы стала благосклонной.
Миртала в тот миг напоминала Элладу: так же была заманчива, недостижима и в тот же час ненавистна.
Чтобы разогнать кровь, снять груз противоречий, Филипп поехал на охоту и до заката скакал верхом, затравливая псами зайцев, огненных лисиц и прочих мелких тварей. А вечером с добычей явился к молодой жене и, по словенскому обычаю, бросил к ногам.
Миртала даже не взглянула:
– В Эпире сию добычу отдают холопам. Вот если бы ты, Гераклу уподобившись, льва одолел и шкуру мне принёс!.. Я слыхала, где-то в горах Эпира есть лев, коему триста лет, и весьма злобный…
Теперь она была в изящном наряде персиянки, и манящий открытый живот её зазывно подрагивал, гадюка свисала с шеи и лоно стерегла.
– Сбрось с себя этих тварей! – вновь возмутился царь. – И более не смей носить их на себе и класть на ложе!
Миртала вскинула прекрасные, зовущие очи, но проговорила надменно:
– Имея злость в сердце, и вовсе не являйся мне на глаза. Даже со львиной шкурой!
Много дней с тех пор Филипп терзался неприязнью к молодой жене и думал вовсе с позором отправить назад, в Эпир, сославшись на строптивый нрав, но удержался, опасаясь худой славы. Скажут: не смог покорить жену, а мыслит покорить Элладу! Верно, наложницы через слуг своих прослышали о неудачных походах в покои молодой жены, объединились и, дерзкие, стали потешаться: мол, нас четверых, готовых ублажать, ласкать и любить, променял на горгону Медузу. Вот и ступай, бери в осаду эту крепость, борись со змеями и наслаждайся их ядом и шипением.
Он знал, чем себя утешить и подивить Мирталу. Он мечтал об Олимпийских играх, победа в которых принесла бы славу и признание Эллады. Однако греки всё ещё считали македонцев, да и самого царя, варварами, коим запрещалось участвовать в соревнованиях. А участие в этих Играх доказало бы его благородное, эллинское происхождение, которое бы пало и на всех его наследников. И вздумал царь во что бы то ни стало покорить Олимпию. В сей час его не удержала даже тревожная молва, что иллирийцы вновь восстали и Фракия готова отнять у него спорный полис. Он снарядил корабль в Олимпию, а в Иллирию отослал гонца с посланием, что на время Игр он по законам Эллады объявляет экохерию – мир на период Олимпиады. А также сообщил, что участвовать будет в заезде колесниц и что после победы в соревнованиях готов с ними сразиться.
Варвары, получивши его, по слухам, оценили храбрость македонского царя, но долго смеялись: их развеселило эллинское слово «экохерия», означающее на их наречии великий уд. В ответ потехи ради иллирийцы послали ему не письмо, поскольку не владели эллинской грамотой, а свою колесницу, изобразив на ней тот самый уд, как согласие на замирение. Филипп дар принял, ибо с давних времен знал легкость и ходкость их колесниц, а знак начертанный растолковал по-своему, как его мужское превосходство над женственными эллинами.
Между тем приближался срок Олимпийских игр, и, помня волю покровительствующего эфора Таисия Килиоса, Македонский Лев вздумал состязаться на колеснице. С юных лет он был первым, когда царствующий отец устраивал при дворе подобные забавы, и в битвах часто выступал не пешим и не конным; вставши за забрало между двух колёс, вооружившись метательными копьями либо луком и стрелами, выстлав пару лошадей, как стелет птица крыла свои, вздымаясь над землёй, летел перед супостатом и язвил его, сам оставаясь неуязвимым.
В Олимпии же судьи, на сей раз сойдясь в свой тайный круг, решали: кто он – эллин или отверженный? Судя по облику, одеждам, речи и манерам, сходил за первого, но если же взирать на нрав его и взгляд, сомнений нет, суть варвар! Однако же обретший славу судьи, когда приводил свои фаланги, посредством изысканной дипломатии мирил противников. И если такового не достигал, брался за оружие и понуждал к согласию. Все благородные деяния спартанца – отвага, мужество, совокуплённые с терпимостью, – были налицо.
После долгих споров придирчивые судьи провозгласили вердикт: хоть и не изжил варварских наклонностей, да приобрёл суть эллина. А если же к сему добавить то обстоятельство, что македонский царь весьма опасен для Эллады и в любой момент может пойти на приступ приграничных полисов, достоин Олимпийских игр: хищного и коварного зверя должно держать в надёжной клетке, нежели растравливать его на воле.
И, так разрешивши спор, позволили ему выйти на состязания.
В первом заезде, когда со старта помчались вскачь сорок лошадей, неся за собою двадцать колесниц, Филипп на финиш приехал лишь седьмым: для средней тяжести скуфских кобылиц слишком кратка была дистанция, дабы выказать всю резвость и силу, бунтующую в сухой и мокрой жиле. Но во втором заезде, когда расстояние увеличилось втрое, он был вторым и уже чуял победу, ибо лошади разогрелись, впитали в кровь ту силу, что отдавалась из мозга костей. К тому же дарёная колесница, изрядно застоявшаяся, избавилась от скрипа, колёса, смазанные птичьим жиром, раскрутились, приладились к осям и, когда настал миг старта третьего тура, вращались почти неслышно, с лёгким змеиным шипом.
И кобылицы понесли! Круг навивался за кругом, ровно золотые змейки на запястьях Мирталы, и с каждым царь уходил вперёд, однако же трибуны, где восседали эллины, молчали, взирая на великий уд, изображённый на колеснице. А Филипп, забывшись в азарте, гнал лошадей и растравлял себя боевым кличем, от предков унаследованным: «Вар-вар! Вар-вар!».
Трибуны поддались его страсти, искусились звучностью его рычащего гласа и вторили:
– Варвар! Варвар!
Когда же он, пересекая финиш и увлёкшись гонкой, забылся и издал победный клич «Ура!» – тот клич, с которым его деды когда-то завершали сечу с эллинами, трибуны дрогнули и устрашились.
– Ура! Ура! Ура!
Но уже пурпурная лента победы легла на его обнажённый и твёрдый, словно железо, торс, как если бы он был рус из племени скуфи и в битве шёл на смерть.
Заполучив к сему же лавровый венец, он возвращался окрылённый и с именем олимпионик. Однако же, причалив к родным берегам, Филипп не испытал ни радости от славы, ни торжества. Его встречали с восторгом и ликованием, оказывая честь, которой не было после победоносных воинских походов: лепестками роз путь устилали, вся Пелла клокотала, высыпав на улицы, послы всех подневольных стран, и в их числе тираны Элеомотии и Иллирии, склоняли головы…
Мирталы не было средь них!
Не подивил победой, не заслужил прощения. Вот если бы вышла, оставив своих змей, вот если бы поклонилась и прошептала:
– Я по тебе скучала, князь…
О проекте
О подписке