– Детство кончилось, Тася. Я повзрослела.
Русаков пришел за вещами поздно и очень пьяный. Он повернул ушко звонка, и дверь сразу же открылась.
Суровый военный, взглянув на Русакова, брезгливо спросил:
– Вы кто?
– Русаков, – трезвея, ответил актер.
– Живете здесь?
– Я за вещами, – тихо ответил Русаков.
– Документы, – потребовал военный.
Русаков лихорадочно зашарил по карманам. Паспорт был в пиджаке.
Военный взял паспорт и пошел внутрь квартиры. Русаков, стараясь ступать неслышно, вошел в прихожую, робко кивнул, здороваясь с дворником и заспанной соседкой – понятыми.
– Где твои вещи? – спросил военный из комнаты.
– Вот… чемодан, – Русаков показал на фанерный чемодан, перевязанный веревкой, стоявший у дверей.
В квартире шел обыск. Тетушки в ночных рубашках с накинутыми на плечи платками и с перекошенными от ужаса лицами сидели рядком на кровати. Клавдия почему-то стояла за шкафом, как будто пряталась. Энкавэдэшники, перетянутые портупеями, с наганами в кожаных кобурах, заканчивали обыск.
Военный, изъявший у Русакова паспорт, вскрыл его чемодан, небрежно порылся в одежде, а томик Шекспира пролистал в поисках заложенных между страницами бумаг.
– Ты кто? – спросил он, закрывая чемодан.
– Русаков, – повторил Саша. – Я актер.
– Здесь ты кто? – начал сердиться военный. – Родственник?
– Знакомый, – искательно ответил Саша.
Старший из военных закончил писать.
– Гражданка Лактионова, подпишите протокол, – приказал он.
Клавдия вышла из-за шкафа и, не читая, подписала бумагу. Тетушки почему-то именно в этот момент начали плакать.
– Теперь понятые, – приказал старший.
– Понятые? – повторила испуганно соседка, глядя на дворника.
– Иди, подписывай, – негромко приказал ей многоопытный дворник.
Соседка подписала там, где ткнул пальцем старший. Подписал дворник. Старший собрал бумаги, протянул Клавдии повестку:
– Завтра к десяти утра на Лубянскую площадь. Кабинет сто шестьдесят четыре. Следователь Коваленко. Это я.
Клавдия взяла повестку и вместе с ней опять спряталась за шкаф.
Энкавэдэшники ушли. Вместе с ними – понятые.
– Мне… что делать? – спросил Русаков, когда они проходили мимо.
Ему никто не ответил.
Саша постоял у дверей, стараясь не смотреть на Галю, забрал со стола свой паспорт, с пола – чемодан и ушел.
Тетушки тихо плакали. Галина, все время обыска стоявшая у дверей в свою комнату, стала раскладывать по местам потревоженные вещи.
Проснулась Галя одетой. Дома было убрано и ничто не напоминало о вчерашнем обыске. Тетушки, с опухшими от плача лицами, сидели на корзинах с собранными вещами. Рядом стояли туго свернутые тюфяки.
– Куда собрались? – зло спросила Галя.
– Так ведь выселять будут… наверное? – предположила тетя Надежда.
Галя достала из шкафа мамину шляпку с плотной вуалью и приладила ее на голову.
У служебного входа в театр томились ее поклонницы с букетиками полевых цветов, нарванных у железной дороги, коротая время за распеванием «Все стало вокруг голубым и зеленым…».
Галина по стеночке, скрываемая вуалью, пробралась мимо них незамеченной.
– Я буду играть Джульетту? – спросила она Арсеньева.
– Разумеется… – кивнул Арсеньев. – Я знал, что ты вернешься. Русаков здесь ни при чем… просто это не его роль, не его образ… Он актер амплуа.
– Русаков здесь ни при чем, – согласилась Галина. – Просто я хочу играть эту роль.
– Ты знаешь, что маму уволили из театра? – осторожно спросил Арсеньев.
– Когда? – испугалась Галина.
– Утром. Мне Кононыхин звонил, из Главного управления театров, – мрачно пояснил главный режиссер.
– Что же теперь будет? – беспомощно спросила Галя.
– Ты будешь играть Джульетту, – повторил Арсеньев. – Во всяком случае, пока я здесь главный режиссер… – добавил он неуверенно.
– А с мамой?
– Не знаю… – развел руками Арсеньев. – Не знаю! Могут в провинцию сослать… куда-нибудь за Урал… примеры были…
– Я с ней поеду в таком случае… – тихо сказала Галя. – Спасибо вам, Михаил Георгиевич. – Галина неуклюже встала со стула.
– Ты куда? – спохватился Арсеньев.
– Домой, маму ждать. Она на допросе с утра, – пояснила Галина.
– Вот что… – подошел к ней Арсеньев. – В понедельник в театр Косырев приедет, для встречи с коллективом по поводу присвоения нам имени Ленинского комсомола…
– Я знаю, – равнодушно отозвалась Галина. – Мне партком поручил встречать его у входа, но теперь-то кто-нибудь другой встретит.
– Тебе надо переговорить с ним, – посоветовал Арсеньев. – Он театр любит и Клавдии может помочь. Сильно помочь!
– Как же я с ним переговорю? – спросила Галина.
– Как-нибудь придумаем, чтоб переговорила, – пообещал Арсеньев.
– Спасибо, – еще раз поблагодарила Галина.
– Да не за что, – мрачно ответил режиссер Арсеньев. – Эх! – со странной веселостью воскликнул он. – Времечко настало!
Галина мама свернула во двор своего дома, прошла под аркой, опасливо глядя на выщербленные кирпичи арочного строения, державшиеся неизвестно на чем, потому что цемент, скреплявший их, выкрошился еще во время Гражданской войны, когда Москва лет восемь не отапливалась зимами. Прошла по брошенной доске через большую лужу, свернула к своей парадной и остановилась…
На скамеечке у парадного сидели тетушки и грызли семечки.
Казалось, половину двора занимал огромный «Паккард» со скучающим шофером в военной форме за рулем. Вокруг «Паккарда» стояла небольшая мальчишеская толпа, с уважением рассматривавшая гигантскую машину.
– Кто? – спросила мама у тетушек.
– Косырев, комсомолец главный! – страшным шепотом сообщила тетка Наташа.
– Давно? – спросила мама.
– Давненько, – тяжело вздохнула Наташа.
Дверь открылась, и во двор вышел генеральный секретарь Центрального комитета ВЛКСМ, товарищ Косырев. У него было открытое доброжелательное лицо, хорошая улыбка, и он был очень похож на недавно покойного Сергея Мироновича Кирова, злодейски убитого троцкистами в Ленинграде.
Косырев поздоровался с тетушками, Галиной мамой, мальчишками, сел в автомобиль, и гигантская машина совершенно бесшумно выехала со двора.
– Сидите здесь, – приказала мама вставшим было со скамеечки тетушкам.
Галина стояла у окна и курила папиросу, длинную и дорогую.
– Полный набор! – радостно подытожила мама.
– Ты о чем? – повернулась к ней Галина.
– О папиросе. – Мама сняла шляпу и села за стол с остатками дорогой закуски.
Посмотрела на этикетку бутылки с вином. Налила себе, выпила немного и спросила, казалось, беззаботно:
– Как жить будем?
– Ты о чем? – Галина села напротив.
– О папиросе, – помрачнела мать.
– В дыму, – пожала плечами дочь.
– Ну, вот что, девочка. – Мама достала из сумочки папиросу и тоже закурила. – Конечно, я благодарна тебе за самопожертвование, за то, что помогла вернуться в театр, за то, что все закончилось… в общем, ты сама понимаешь… все могло быть ужаснее, если б не помощь Косырева… но у меня с Антон Григорьевичем… нас объединяли чувства…
– И меня с Алексеем Михайловичем объединяют чувства! – перебила маму Галина.
– Какие у тебя могут быть чувства в твоем возрасте? – горько вопросила мать. – Это имитация чувств! Что ты можешь знать о них, о чувствах? И куда ты так, в конце концов, торопишься? Поживи хоть чуть-чуть! Узнай хоть что-нибудь про нее… про эту жизнь, а уж потом, пожалуйста… говори о чувствах, купайся в них, делай, что тебе заблагорассудится! Но сначала узнай!
– Мама, сколько лет ты познавала жизнь, прежде чем родила меня? – запальчиво спросила Галина.
– Я знала, что ты про это скажешь! – слабо улыбнулась мать. – Это нельзя сравнивать! Тогда было другое время. Страшное, голодное! Шла война! Никто не знал, что будет завтра, и рожали мы, если хочешь знать, от отчаяния! Чтобы хоть что-то осталось после нас на этой земле.
– Но сейчас-то войны нет! – напомнила ей Галя.
– Сейчас войны нет, – согласилась мать. – Вот поэтому никуда торопиться и не нужно.
– Так можно и опоздать, мама. Мне уже двадцать два года, – напомнила Галя.
– Скажи еще, что ты его любишь, – зло попросила мать.
– Люблю, – просто ответила Галина.
– Нельзя любить генерального секретаря комсомола, да еще к тому же женатого человека, отца детей, который приезжает к тебе на такой машине, – рассмеялась мать.
– У Антона Григорьевича машина была поменьше, – сочувственно согласилась дочь. Но тут же спохватилась и, не дав матери ответить, продолжала: – Но почему же, скажи мне ради бога, нельзя любить генерального секретаря, военачальника, героя, известного всей стране! Что же такое получается? Выходит, я не могу любить человека, у которого персональный автомобиль? А если у него велосипед, то я не могу любить велосипедиста, потому что у меня нет велосипеда? Это знаешь на что похоже? – вопросила она у матери.
– На разврат, – коротко ответила мать.
– Нет, дорогая мамочка! Не на разврат! Это похоже на то, что творилось в стране до революции! На сословность, вот на что это похоже. Когда крестьянка не могла полюбить дворянина и наоборот! – выпалила Галина. – То, что так ярко описал в своей пьесе «Бесприданница» Островский!
– А если его постигнет судьба Антона Григорьевича? – вдруг спросила мама. – Ты об этом не думала?
– Не постигнет! – уверенно отвечала Галина. – Он вожак всей советской молодежи, его очень любит и ценит товарищ Сталин, и он хочет развестись со своей женой! Они останутся хорошими товарищами, а детей поделят!
– Далеко зашло, – задумчиво произнесла мать. – Ну что ж, девочка, ты уже взрослая, сама все знаешь: как жить, как любить! Мать тебе не нужна. Живи, как знаешь, где хочешь и как хочешь. Я снимаю с себя ответственность за тебя.
– Это что же… мне съезжать, что ли? – ужаснулась Галина.
– Да, – подтвердила мать.
– Куда? – не поверила Галина.
– В Центральный комитет комсомола, по-видимому, – пожала плечами мама.
Галя, как всегда, опаздывала… Прорвавшись сквозь поклонниц, она на ходу поздоровалась с вахтершей, даже не заметив, что та не ответила. Схватила на бегу пачку писем из своей ячейки, среди которых преобладали конверты с печатью в виде красной звезды вместо марки – письма от красноармейцев, побежала дальше по коридору, не видя испуганных белых лиц попадавшихся навстречу актеров и работников театра.
У лестницы на второй этаж она наткнулась на Елену Никандровну. Старушка, постоянно оглядываясь, вцепилась в нее и громким шепотом сообщила:
– Вы все правильно делали, Галочка! Я любовалась вами! Но что поделаешь… времена такие! Я ненавижу этих монстров!
– Про что вы, Елена Никандровна? – пыталась отцепить от платья старушечьи скрюченные артритом руки Галина.
– Коммунистов! – не слушая ее, шептала бывшая премьерша. – Он был не товарищ, он был барин! Теперь вам придется страдать! Это так прекрасно!
Галина, освободившись от полубезумной гримерши, пошла дальше, к своей гримерной, уже медленно, замечая, что люди при встрече с ней прячут глаза, что у режиссерского управления толпится народ, что-то изучая на доске приказов, что из парткома выглянула ее сокурсница Сазонтьева и, заметив ее, тут же скрылась в партийной цитадели.
Она подошла к доске приказов. Собравшийся народ читал газету, молча и испуганно, как читают некролог о безвременно почившем товарище.
Она сразу же нашла то, что касалось ее, – крошечную заметку в самом низу газетного листа… в пятнадцати строках сообщалось, что разоблачен и арестован один из главарей троцкисто-бухаринской банды Косырев А. М.
Галю потряс резкий укол в груди… в первый раз в жизни она почувствовала, что у нее есть сердце.
– Это у нас что? – спросил сам себя начальник Главного управления театров при Народном комиссариате образования Кононыхин, сорокалетний мужчина со спокойными доброжелательными глазами и очень гладкими, никогда не знавшими физического труда, руками. – Это у нас репертуар. Залитован? А как же! Все чин чином! Залитован!
Он подписал несколько листов с репертуаром.
– Теперь смета! Виза финуправления есть? Есть! Подписываем! – он подписал смету. – А это что такое? – обрадовался он. – Неужели план идеологической, шефской и общественной работы театра? Он самый! И какой объемистый! – он взвесил в руке пачку листов. – Грамм семьсот, а то и восемьсот… идеологии будет! В прошлом году и на четыреста не тянуло! Порадовал! – похвалил он сидящего напротив Арсеньева.
– Актерский, утвержденный главным режиссером и директором театра, состав на репертуар следующего сезона, – прочел он заглавие следующего документа. – Это мы потом подпишем, – он отложил документ на дальний край большого, как у всех начальников, стола. – Славненько! Если так дальше пойдет, винти дырку для ордена… минимум «Знак Почета», а если удастся что-нибудь ударное сваять… о современной Красной армии, например, то и о «Трудовом Красном Знамени» можно помечтать… И для тебя, и для театра!
– Где взять?.. Ударное! – скорбно отозвался Арсеньев. – Пьес нет! Совсем! Никто пьес не пишет!
– Почему? – встревожился начальник.
– Невыгодно, – предположил Арсеньев. – За прозу больше платят, плюс потиражные немаленькие, можно еще инсценировку продать или в киносценарий переделать. А за пьесу раз заплатили… и все! Невыгодно! – повторил он.
– Возьмем на карандаш, – пообещал начальник, делая запись в своих бумагах. – Так мы советскую драматургию не создадим! А что Погодин? Движение есть?
– Договор подписал год назад. Аванс взял, – печально доложил главный режиссер.
– А пьеса? – поторопил его начальник.
– А пьесы нет! Говорит – материал собирает, – закончил Арсеньев.
– О чем пьеса, я запамятовал? – наморщил лоб начальник.
– О вредителях, – напомнил ему Арсеньев.
– Вот обманщик! – возмутился начальник управления. – Каждая газета заполнена статьями о вредителях. А он материал собирает!
– А что мы можем сделать? – развел руками Арсеньев. – Аванс он не вернет.
– И это возьмем на карандаш, – зловеще пообещал начальник, делая пометку. – Как Лактионова? – как бы невзначай спросил он.
– Нормально… репетирует Джульетту, – напрягся Арсеньев.
– Джульетту… – повторил в задумчивости мгновенно помрачневший начальник. – Сколько уже идут репетиции?
– Месяц – полтора… – осторожно ответил главный режиссер.
– Миша, – начал свою речь начальник, – есть такие моменты в жизни, когда от решения другой судьбы – зависит твоя судьба…
– Не продолжай! – попросил начальника Арсеньев. – Я этого не смогу сделать.
– Ты подумай хорошо, Миша… – попросил начальник.
– Я подумал, – прервал его Арсеньев. – Я не смогу!
– Лактионова, Мишенька, после разоблачения Косырева – это пятно на знамени театра! А знамя театра – это его главный режиссер! Вот так-то! – поучительно произнес начальник.
– Меняйте знамя, – переходя на «вы», предложил Арсеньев.
– Это не по-большевистски! – расстроился начальник. – Пятно со знамени надо смыть! Ты о зрителе подумай! – предложил Кононыхин. – Придет зритель в театр и вместо того, чтобы переживать печальную судьбу Джульетты Капулетти, будет думать о том, что эта Джульетта сожительствовала с врагом народа Косыревым! Ну какой тут, к чертовой матери, Шекспир?
– Коля, – неожиданно возвратившись к дружескому обращению, продолжил Арсеньев, – ты начальник всех советских театров! Человек честный и жесткий! Возьми грех на себя! Лактионова – актриса талантливая, я бы сказал… ей совсем немного до выдающейся актрисы! Таких сейчас нет! И ты хочешь, чтобы я ее уволил! Да еще по такой статье! А как мне жить после этого? Как остальным актерам в глаза смотреть? Как спектакли ставить? «Сеять разумное, доброе, вечное»?! Уволь… я не смогу! – закончил он.
– Это надо! – мягко сказал начальник. – Это жертва, которую необходимо принести. Пойми… иначе ты принесешь в жертву себя, свой театр и меня!
– Так спаси нас всех! – обрадовался Арсеньев. – И меня, и театр, и себя!
– Нет! – так же мягко улыбнулся Кононыхин. – По нормативному акту комиссариата увольнять работника своего театра можешь только ты! Потому что ты отвечаешь как за его принятие на работу, так и за его увольнение! – И начальник управления показал Арсеньеву заранее подготовленную к этому разговору бумагу. – Ну, естественно, с согласия партийной и комсомольской организации… – Начальник замолчал. – Лактионова комсомолка? – спросил он и сам себе ответил: – Конечно, комсомолка! Кто у вас секретарь комсомольской организации?
– Мерзавцы мы! – тоскливо подытожил все понявший Арсеньев.
– Нет! – твердо и убежденно ответил ему начальник. – Большевики!
О проекте
О подписке