Валялся и
рассказывал ей о пьяных своих
похождениях, а она
слушала,
округлив от ужаса глаза. Тогда
я был еще
относительно
здоров, Серега жив, а ребенок
ростом с меня.
Все изменилось –
ей ничего не расскажешь, я болен,
Серега мертв, а
ребенок
выше меня на голову и у него
сорок седьмой
размер
ноги. Все изменилось, хотя не так уж
много времени прошло.
Но что говорить –
приятно валяться было,
болтая о своих пьяных похождениях.
Жертвуют
птицы многим, только бы не зимовать
в Москве, и фонари
поддаются
депрессии, стоит ноябрю начаться,
а мысли
напоминают
мух, умерших между оконных рам, и каждый
год повторяется
одно и то же –
женщина, собирающаяся в сумерках, проверяет
чулок, натягивая его
до локтя,
а потом надевает платье через голову и складки
расправляет на бедрах,
и спрашивает
меня, провожу ли я ее до дверей. Времена суток
старательно
не совпадают
с расписанием человеческих трагедий, и уснув,
я заранее знаю
детали моего
пробуждения – шум улицы, тишина в гостиной
и призрак навязчивый темного чулка.
Кран открытым
оставили, льется вода в пустом
доме, надо вернуться
и закрыть.
Ребенка у бабушки оставили,
одного, на выходные,
надо вернуться
и забрать. Поступок, с которого
не стирали пыль
годами, оставили
прошлого на дне, теперь надо
вернуться
и забыть.
Неделю уже мучает ощущение,
что зачем-то
к тебе вернуться
необходимо. Вернулся бы, но я
знаю – тебя там уже нет.
Потом я собрал
все осколки, но это было потом.
Я собирал их
салфеткой, чтобы не пораниться.
Осколков была
уйма, и чем мельче, тем больше.
Над крупными
я не плакал, а вот те, что почти пыль,
расстроили меня
очень сильно и заняли время.
Видимо, совсем
целое они не напоминали, и
по отдельности
каждый кусочек был очень острым.
Тем летним
днем отец (еще сын) и
дед (еще отец),
заглушили
мотор перед нужными
воротами, и дед
(еще отец)
достал монету кинуть –
кому вести
обратно, и отец
(еще сын) выбрал решку,
и они вышли,
а вокруг них
роились комары, и в траве
шумели кузнечики,
и монета,
сверкнув в закатном луче,
приземлилась орлом
на ладонь
деда (еще отца) и отец
(еще сын), улыбнувшись,
открыл калитку
и увидел мать (еще дочь),
у нее тогда была
мальчишеская
стрижка и наглый взгляд,
как у тех, кто
ужасно стесняется.
Тем летним вечером отец
(еще сын) напился,
и за полночь
дед (еще отец) сердито
запихнул его в
машину и
тронулся в путь, а над
ними горели
звезды, как
сумасшедшие, и одна из
них была мной,
сыном отца
(еще сына), храпевшего
рядом с дедом (еще отцом).
Мне было
три, октябрю шесть, ветру
десять, матери
двадцать пять,
я собирал желуди под дубами
и складывал в
ведерко,
октябрь пробовал заиндеветь,
ветер дергал
деревья за
пурпурные ветки, а мать капюшон
мне поправляла и
смотрела в
сапфировые небеса, вытаскивая
сигарету из
пачки Явы
явской. Мне было три, столько
предстояло всего,
октябрю было
шесть и так шесть и осталось,
ветер – тот давным –
давно умер, а
матери – за шестьдесят, и она
лет тридцать, как бросила курить.
Мой дедушка
познакомился с моей бабушкой в
электричке после
войны, в разгар
января, она, переросток деревенский,
в город направлялась,
и он
сел с ней рядом и увидел у нее на
коленях перчатки, и
на остановке
схватил перчатки и выскочил, а она –
за ним, догнала,
типа, что за
дела такие, слово за слово, едва не
подрались там же,
на полустанке,
а год спустя родилась моя мама…
Но перчатки ему все равно пришлось вернуть.
Золото
моего деда,
в далеком Чебаркуле,
столько часов
лететь,
и золото моей матери
на левой
руке, с лаской
только для
моего
горячего затылка,
и золото моей
сестры
в смешливых,
светло-зеленых глазах,
всегда
внимательных
к мелочам –
лишился
я золота, не успев
растратить.
Как мне
сберечь золото
сердца любимой
моей,
с ее руганью
в любой очереди,
с ее тяжелой
рукой, с ее
характером,
с ее привычкой
прятать боль
и дарить верность?
Другого
золота у меня
может и не быть.
Хочешь укус,
или хочешь навсегда? Выбирай,
мышка, кошке
без разницы –
любимый мотив, новый мотив,
с незнакомцем под дождем,
под зонтом
с подругой. Мамино кольцо с
розовым бриллиантом
посверкивает
на руке, снимающей чайник.
Тень отцовская
сигарету мнет и
кашель делит на деликатные
отрезки. Дом
подсовывает
ношенные вещи, потерянные вещи,
забытые вещи.
Хлеставшая
из порезанной артерии на запястье
кровь не была
похожа
ни на кетчуп, ни на сироп, ни на сок
вишневый и вообще
ни на что
знакомое. Кровь была теплая и
темная и пропитывала
собой ткань
майки, которой я обмотал порезанное
запястье. Крови было много,
словно рука боялась
показаться скупой. А еще –
кровь была моей, и моей только.
В Грузию
нельзя уехать, но приехать
можно, и, как
говорил
брат Гоча, похмелье довезя
мое аж до Кахетии, –
пей вино,
Сережа, без вина похмелье
не выгонишь. Там
пятеро
мужиков за столом, наевшись,
могут взять и запеть,
а горы
накоротке со всеми облаками,
и хозяин гостиницы,
лежа под
жигулями, спросил моего друга –
зачем тебе
гостиница,
если ты так хорошо знаешь
грузинский?
C умывальника
во дворе, со ступеньки разбитой, третьей
сверху, с голосами,
такими знакомыми –
кажется, до сих пор разговаривают и
разговаривают,
с урчания
подъезжающих к воротам отцовских жигулей,
с мелкой речки
началось
то, что осталось – обязательства нежности,
нытье ласки,
уважение к немногословности,
пронзительная жалость к бессловесности,
тихость крика,
бульканье скуки,
робость рассуждения и жуткое,
болеть не прекращающее, желание взаимности.
Бесповоротно,
проще не бывает,
бесшумно:
ветка ломается
под снегом, а
остальные ветки молчат.
Утром
взрывается солнце,
как ни в чем не бывало,
над
высокими соснами
и ослепляет мир.
Ребенок,
копаясь в сугробе,
вытаскивает ветку,
оборачивается
к отцу и матери и
хочет что-то сказать.
Родители смеются,
они ничего не
понимают.
Ребенок поднимает
ветку, он поражен
ее чернотой.
Волна
пытается убедить отмель в том,
что… дальше не
слышно, и
сосна пытается рассказать лучу,
что… но дальше
неразборчиво,
и подруга в купальнике шепчет
загорающей
на животе
подруге, расстегнувшей купальник,
что… но за
шумом
сложно расслышать, отец открывает
окно, но там пилят
плитку, и он
говорит сам себе, что… но визжание
пилы топит его
слова,
и лишь в блокноте за 2014 год есть
запись, которую,
отыскав, можно
прочесть глазами: «Моя ненависть
к нему так сильна, что стала счастьем».
Звездочка
моя, как мне быть, если от света
слепну, а в
темноте
прозреваю? Звездочка моя, как
вышло, что
от света
болит, а в темноте перестает, и,
звездочка моя,
как случилось,
что от света сердце стало сердцем,
но в темноте его не найти даже по стуку?
Так долго тебя не было,
просто ужас
какой-то.
Никому не жаловался и
виду не подавал,
но все же
долго слишком.
Разлука, если длинна –
несправедлива.
А вернулась –
и вновь пришлось строить
из себя мужчину,
дурацкий коктейль
веселья и безразличия,
мол, все нипочем.
Так долго тебя не было,
что сам куда-то делся.
Теперь,
когда вернулась,
шатко будущее, как никогда,
а от прошлого
толку никакого –
залезло под кровать
и то хихикает, то рыдает.
Уступить легко,
но кому сперва – тебе
или мне?
Луна серьезна, как
ребенок в ванной с
утятами,
а ветер зажимает
беспомощную листву
у окна, и
судьба обернулась
сладким чаем, словно
ночь, черным,
и дверь открыта.
Продолжай ломиться, не
останавливайся.
Глаза
раскрой, берега раздвинь, кольцо
сними, и
попалась в
капкан глупая добыча, вереща
под охотником, и
гнет
ветер иву, так что ветви в воде
мокнут, тяжелея,
и ливень
наполняет щедро пруд высохший,
и мокрое солнце
улыбается
над последним промахом жертвы
и согревает охотника.
Я начинаю
разговаривать с тобой
за день до встречи
и строчить
тебе письмо сразу после того,
как ты уходишь,
а в остальное
время меня попросту нет,
а раз меня нет –
твое существование
уже абсолютно не важно.
В остальное время.
О проекте
О подписке