Несмотря на то, что термин «социальное», как и соразмерные ему термины «политическое», «экономические», «идеологическое», «культурное», прочно вошел не только в общественные науки, но и в повседневный язык, в словарь и практику государствоведения, не прекращаются попытки отвергнуть, доказать его несостоятельность, даже пагубность. Из истории общественной науки известно, что в интерпретации социального, в оценке его эвристики и конституирующей силы с XIX века существуют две крайние позиции. Суть первой позиции в возвышении (иногда чрезмерном) социального перед различными концепциями индивидуализма, робинзонад, а также антисоциальными проявлениями в сфере как психологии, так и общественной практики; категорическое неприятие социобиологических попыток переноса дарвиновских идей борьбы за существование и естественного отбора на человеческое сообщество; признание социабельного начала (инстинктов, мотивов и т. и.), свойственного природе человека и реализующегося в отношениях солидарности, сотрудничества, взаимопомощи; вера во врожденные чувства справедливости, эмпатии, аффилиации и др. Насколько остро воспринимались эти проблемы в личном и теоретическом планах, можно судить по высказываниям двух известных мыслителей. В. Г. Белинский писал: «Социальность, социальность – или смерть! Вот девиз мой»[99]. П. Т. де Шарден, анализируя процессы гоминизации человека и социализации человечества, отмечал «рвение и бессилие эгоистического решения жизни». «Эгоизм, индивидуальный или расовый, прав, когда вдохновляется образом человека, который поднимается вверх в соответствии с принципами жизни, развивая до предела собственное, уникальное и непередаваемое содержание, значит, он чувствует верно. Единственная ошибка, которая с самого начала уводит его с правильного пути, состоит в смешивании индивидуальности и личностности. Стремясь как можно больше отделиться от других элементов, он индивидуализируется, но, индивидуализируясь, он падает опять и стремится увлечь мир назад, к множеству, к материи. В действительности он уменьшается и теряется. Чтобы быть полностью самим собой, нам надо идти в обратном направлении – в направлении конвергенции со всем остальным, к другому. Вершина нас самих, венец нашей оригинальности – не наша индивидуальность, а наша личность, а эту последнюю мы можем найти лишь объединяясь между собой. Нет духа без синтеза. Настоящее Ego возрастает обратно пропорционально “эготизму”»[100].
Вторая позиция – это нигилистические высказывания по поводу «социального» (социальности), которые допускали такие философы, как Шопенгауэр, Ницше, Ортега-и-Гассет и др. Критически оценивали данное понятие и классики марксизма-ленинизма.
В современной литературе особого внимания заслуживает позиция известного экономиста, лауреата Нобелевской премии, Ф. А. Хайека. Учитывая широкую распространенность работы «Пагубная самонадеянность», в которой изложена точка зрения автора по этой проблеме, а также методологический подход автора, рассмотрим ее более детально. По мнению Ф. Хайека, «прилагательное «социальное» стало самым бестолковым выражением во всей нашей моральной и политической лексике»[101]. В доказательство выдвинутого положения автор приводит список из более чем 160 существительных, определяемых прилагательным «социальное». Среди них есть даже «фашизм», хотя трудно представить, чтобы кто-то употреблял название «социальный фашизм». Однако если бы провести такую же процедуру с прилагательными «экономический», «культурный», или даже «государственный», то число существительных, с которыми согласуются эти прилагательные, было бы в каждом случае гораздо больше, – не значит ли это, что от данных терминов следует отказаться. По-видимому, дело не в числе возможных сочетаний, а в категориальном статусе новых образований. Иначе говоря, вопрос в том, получаем ли мы новые понятия, добавляя слово социальный, например, к таким существительным, как структура, связь, наука, философия и другие, и если да, то каково содержание понятий «социальная структура», «социальная связь» и иных в отличие от просто структуры, связи и др. Понимая это, Ф. Хайек замечает: «Трудно сказать, не потому ли слово «социальный» стало бесполезным в качестве средства коммуникаций, что получило так много различных значений»[102]. Безусловно, вывод о «бесполезности» не правомерен, ибо суть и назначение прилагательных не в том, чтобы разделять предметы, а в том, чтобы их классифицировать и тем самым объединять. Так, существительных, употребляемых со словом «белый», множество – мел, снег, сахар, флаг, человек, пароход и т. д. Но значение у них одно, если не считать переносных, – типа «белая зависть», все это предметы с признаком белизны, как бы ни различались они во всем остальном. То же относится, например, к прилагательному «государственный», его смысл в указании на принадлежность к государству, его органам и службам, на способность выражать государственный интерес и пр. Почему же из этой логической схемы следует исключить социальное? Хайек называет три причины.
Во-первых, то, что «оно позволяет исподтишка внушать извращенное представление, будто бы то, что на самом деле было порождено безличными и спонтанными процессами расширенного порядка, является результатом осознанной созидательной деятельности человека»[103]. Нетрудно заметить, что здесь речь идет о древней философской проблеме соотношения стихийности и сознательности. Но как ни важна и интересна эта тема, прямого отношения к социальному она не имеет. И стихийное, и сознательное может быть или не быть социальным, а также асоциальным или даже антисоциальным, – критерии различения этих предикатов человеческих отношений, деятельности, поступков лежат в иной плоскости.
Во-вторых, «следствием такого его употребления становится призыв к людям перепроектировать то, чего они вообще никогда не могли спроектировать»[104]. Поскольку это одно из важнейших методологических положений автора, остановимся на нем подробнее. Что значит «призыв перепроектировать то, что люди не могли спроектировать»? Если бы речь шла об устройстве мироздания, о природных или климатических условиях, можно было бы принять данный тезис. Люди действительно эти условия не создавали и попытки изменить их вряд ли оправданы, хотя, с другой стороны, неизбежны как стихийное антропогенное воздействие на среду обитания, так и стремление людей предвидеть возможные природные катаклизмы – землетрясения, наводнения и др., и даже управлять климатом. Что же касается общественных институтов, форм общежития, политического устройства, хозяйственных укладов, то их генезис, природа, подвластность человеку – предмет бесконечных споров, нерешенных до сих пор.
Ф. Хайек – сторонник одной из парадигм, которую он сам называет «эволюционной эпистемологией». «Суть ее в том, – подчеркивает автор, – что наши ценности и институты не просто определяются какими-то прошлыми событиями (так считают все сторонники детерминистского подхода[105]. – С. Ш), но формируются как составная часть процесса бессознательной самоорганизации некоей структуры или модели»[106]. «Бессознательная самоорганизация» – это еще одно наименование той парадигмы, согласно которой все ценности и общественные институты – такие, например, как рынок, деньги, государство и т. и., как и соответствующие категории, представляют собой естественный продукт культурной эволюции и возникают сами собой как «порядок из хаоса» по законам синергетики и теории систем. Не вдаваясь в эту весьма сложную проблему, отметим, что факт анонимности важнейших общественных институтов, равно как и основополагающих технических устройств – колес, рычагов и др., вовсе не означает их появление «самих собой», без участия человека. Отсутствие персонального авторства не означает отсутствие авторства вообще. Лишь в переносном смысле можно сказать, например, о деньгах, что они «возникли». В действительности деньги созданы людьми и в их так называемое «саморазвитие» (формы, функции, операции и пр.) ежечасно и сегодня вкладывается огромная человеческая энергия. Точнее было бы сказать, что самонадеянность или, по социологической терминологии, волюнтаризм, проявляется не в том, что люди пытаются усовершенствовать не только орудия труда, но и формы своей жизни – институты, отношения, ценности, нормы, а в том, что в таких порывах не всегда учитываются природа и внутренние закономерности общественных явлений и процессов. Так возникает стремление ускорить развитие, пропустить некоторые этапы и т. и. Волюнтаризм ведет к упрощению и вульгаризации сложных общественных категорий и, как следствие, к ошибкам. Нет смысла повторять, что волюнтаризм, как гипертрофия субъективного, волевого начала, давно опровергнут теоретически, несмотря на глубокие исторические корни и философские обоснования (Фихте, Ницше, в России – Ткачев, Лавров и др.). То, что он кое-кому и в наши дни психологически близок, ничего не доказывает. Но, с другой стороны, если лица, уполномоченные принимать решения, то есть те, кто представляет институциональную элиту общества, не выполняют эту миссию, например, потому, что полагаются на «бессознательную самоорганизацию» структур и моделей общества, то результаты бывают не менее катастрофическими, чем при волюнтаризме. Тема «пагубной нерешительности» имеет, пожалуй, не меньше исторических примеров, чем «пагубной самонадеянности».
В данном случае важно подчеркнуть, что социальные преобразования – это в принципе процесс управляемых изменений. «Социальный порядок, – по утверждению английских социологов, – это созидаемый, а не просто изначально данный порядок»[107]. Приглядимся к двум важнейшим событиям в истории Нового времени – ликвидации рабства в США и отмене крепостного права в России. Никто не усомнится, что это именно социальные преобразования, как и в том, что они – плод сознательного действия, соответствующих законодательных решений, хотя, конечно, предпосылки данных актов формировались в определенной мере и стихийно. Эти примеры показывают, что предположение, будто термин «социальное» означает «призыв перепроектировать то, что люди никогда не могли спроектировать», содержит имплицитно новые вопросы.
Во-первых, о том, кто, если не сами люди, создал существующие общественные отношения, институты, ценности, нормы и т. д.? Ссылки на эволюцию, как и на популярную в XIX веке идею прогресса, возможно объясняют механизмы отбора тех или иных образцов, но не их сотворения. В другом месте сам автор отмечает, что историков «ввели в глубокое заблуждение памятники и документы, оставленные носителями политической власти, в то время как истинные строители расширенного порядка, по существу, создавшие богатства, без которого не было бы этих памятников, оставили не столь зримые и претенциозные свидетельства своих достижений»[108]. Именно поэтому многое в этой области (генезиса общественных институтов и ценностей) не имеет авторства. Например, Клисфена считают отцом афинской демократии, но демократия по самой своей сути невозможна без широкой социальной базы, в этом ее отличие от тирании или даже олигархии. Значит, людям того времени была понятна и близка идея демократии, и, скорее всего, Клисфен просто стал выразителем этих взглядов и настроений. Деньги появились, когда людей перестал удовлетворять бартер, а кто их первый изготовил – не имеет значения. Государство и право, разделение труда и кооперация, собственность и наследство – все эти институты появились в ответ на определенные общественные потребности. Конечно, если проектирование понимать в техническом смысле слова, с чертежами, расчетами и прочим, то подобных социальных проектов не было и быть не может. Первые из известных в истории проектов общественного устройства Протагора, Платона, Аристотеля не более чем философские эскизы о целесообразности, по мнению авторов, определенных изменений существующего строя. Таким же является и проект А. И. Солженицына «Как нам обустроить Россию».
Во-вторых, почему люди не должны перепроектировать то, что их не устраивает, или создавать нечто новое, отвечающее появившимся потребностям. Сегодня, когда во всем мире, особенно в развитых странах, ежегодно разрабатываются и реализуются сотни социальных проектов, программ, технологий, такой вопрос вряд ли уместен. Другое дело, что остро дискуссионными остаются проблемы методологии социального проектирования – цели, способы, средства, мотивы и др. Думается, если бы автор прямо сказал, что понятие «социальное» опасно тем, что несет с собой революционный мотив, с ним можно было бы согласиться. Но «революционность» обусловлена исторически и в общем-то является деформацией строго научного статуса термина, своего рода ответом на неспособность, некомпетентность, корыстность и т. и. «верхов». Даже если совсем запретить слово «революция», в жизни от этого ничего не изменится. Научные термины и создаются для того, чтобы более точно охарактеризовать происходящие явления и процессы, а значит, и выбирать адекватные способы реагирования на то, что является для общества неприемлемым, опасным, деструктивным, а именно такими выступают нерешенные социальные проблемы, обладающие способностью кумуляции общественного напряжения, формирования зон повышенной конфликтности вплоть до революционной ситуации. «Принимаясь за работу над книгой, отмечает автор, я дал себе зарок никогда не употреблять слов «общество» (society) или «социальный» (social)»[109]. Научная традиция предполагает введение новых терминов взамен устаревших или неадекватных, в противном случае какая-то часть объективного мира оказывается не обозначенной, не определенной, что несовместимо с самим существованием науки как общественного института.
И, наконец, третья причина, по которой следовало бы отказаться от термина «социальное», состоит, по Хайеку, в том, что «это слово приобрело способность выхолащивать смысл тех существительных, к которым оно прилагается»[110]
О проекте
О подписке