Впереди, на пути у тех, кто пел, стоял водопроводный бассейн. Шикнув и согнувшись в полупрозрачной ночи, протащил Дерябин за собою гуськом, как выводок, Кашнева и солдат к этому бассейну. Грязно здесь было, топко, как в болоте, конюшней пахло, и солдаты присели на корточки, подобрав шинели. Вместе с песней вспыхивал все ближе, ближе собачий лай.
Видно их стало: шли трое, гармонист в середине. О гусях пропели уж все до конца, но не хотелось, должно быть, расстаться с напетым мотивом. Тихо, чтобы разлиться потом вовсю, начал средний снова:
Ой да на-а-ле-тi-лы гу-у-си-и
З да-ле-ка-а-го краю…
И лихо подхватили двое других, равняясь с бассейном:
Ой да за-му-ты-лы во-о-о…
– Держи их! – бросился наперерез пристав.
Кашнева точно подбросило за ним. Торопливо шлепая по грязи, вперебой, табуном отовсюду, как в атаку, кинулись солдаты… Певуны ахнули, отшатнулись, стали.
Пожалуй, незачем было Дерябину расстегивать верхние пуговицы тужурки: парни были квелый, хлипкий народ. Бил их пристав со всего размаха, – с правши и с левши. Двое упали сразу, третий, с гармоникой, еще держался, но со второго удара сбил с ног и его Дерябин. Куча сваленных парней барахталась в сыром песке. Чуть поднялся парень с гармоникой…
– Господин пристав! Это… за что же бьетесь?
– Мало тебе? Додать?
Пнул его сапогом в бок Дерябин, застонал парень.
– Будет вам, что вы! – взял пристава за руку Кашнев. – Зачем?
– Как? – озадачился пристав. – Мерзавцы, воры, – по ночам орать!..
– Да ведь новобранцы… как же воры? – ответил Кашнев.
– Мы и вовсе не новобранцы, – плачущим голосом вставил кто-то из кучи. – Так мы, ребята здешние.
– Значит, и воры! Еще лучше… Да здесь же все воры, скот!
– А вы нас ловили? Воры… – поднялся было парень с гармоникой.
– Что так-кое?
– Вы нас не ловили, – по-пьяному упрямо повторил парень.
– Тты? Как смеешь? – изумленно и потому как-то тихо даже спросил пристав. – Как смеешь? Смеешь как?..
И Кашнев не мог его удержать.
Привели в часть и заперли избитых парней в каземате. Солдаты ушли в казарму. Кашнев остался у пристава, где Культяпый постелил ему постель.
Долго сидел на этой постели Кашнев, молча глядел на Дерябина, который, сопя, читал и подписывал у стола какие-то бумаги, пил квас из графина, дымно курил.
Но вот пристав снял тужурку, остался в одной крупно вышитой на груди рубахе, подошел к иконе, около которой горела лампада, грузно стал на колени и начал отчетливо, громко читать молитву ко сну отходящих:
– «Боже вечный и царю всякого создания, сподобивый мя даже в час сей доспети, прости ми грехи, яже сотворих в сей день делом, словом и помышлением, и очисти, господи, смиренную мою душу от всякия скверны плоти и духа…»
Читал долго, потом прочитал еще две длинные молитвы, поклонился земно и встал с колен. А в это время разделся Кашнев, потянулся устало и лег.
– Ты что же это? Немолякой? – покосился на него Дерябин.
– Дда… отвык… давно не молился, – просто ответил Кашнев.
– Ты – человек ученый, юрист… тебе это, конечно, стыдно… – медленно проговорил Дерябин, кашлянул, посопел и добавил: – А я – молюсь, прошу простить… Я, брат, ничего в жизни не понимаю и потому молюсь.
Он покопался в столе, шумно выдвинул ящик и достал фотографию; доставал как-то медленно, ощупью, и держал отвернувшись, поднося ее Кашневу.
– Вот видишь… присмотрись хорошенько: мой сын Юра, девяти лет! Присмотрись!
– Красивый мальчик, – сказал Кашнев, искренне любуясь мальчиком – большеглазым, пухлогубым, с челкой, в суконной матроске.
– Умница был! Рисовал как! Всмотрись внимательно, – я еще не могу… Шесть недель назад от дифтерита умер: не могу смотреть… Он не при мне жил, то есть не моя фамилия, и прочее, но-о… только он мой был, настоящий… моей крови… Вот и спроси его, зачем умер.
Пристав стал у окна, побарабанил пальцем, потом, сопя, взял у Кашнева фотографию и, не глядя, спрятал в стол. Посвистал глухо и вдруг опять начал надевать тужурку отчетливо и решенно.
– Куда? – спросил Кашнев.
– Куда? Куда надо, куда надо, да, куда надо! – скороговоркой ответил Дерябин; потянулся, оглядел правую руку, и Кашнев только теперь заметил на ней три массивных золотых перстня, должно быть таких же жестоких при бое, как кастет.
– Ты… в каземат? – спросил он несмело.
– Я их прощупаю, какие они такие ребята, здешние, – раскатистым голосом ответил Дерябин, прикачнув головой.
– И охота!.. Ложись-ка спать, – поднял голову на локоть Кашнев.
– Я их прощупаю, здешних ребят! – повторил пристав в нос и с тою же металлической брезгливостью в голосе, какая была у него раньше.
Кашнев медленно сел на постели.
– Знаешь ли, что я тебе скажу, Ваня, – проговорил он решительно, но добавил как-то не в тон: – Ты ведь шутишь, что идешь в каземат?
– Как-к шучу? Зачем шучу? – зло удивился Дерябин.
Кашнев представил измятую солому на полу каземата и как на соломе валяются парни… и толстые перстни пристава… желтые перстни, желтая солома, желтое платье Розы, – мутно было в голове… И с усилием поднялся Кашнев, забывши уже, что он – прапорщик, и так, как лежал в постели, в одном белье подошел к приставу, улыбнулся ему и просительно сказал:
– Ваня, если ты идешь избивать до полусмерти этих – арестованных, то… объясни мне, зачем ты это?
– Воров? – спросил Дерябин.
– Какие там воры!
– Постой!.. Объяснить?.. Постойте-е! – отступив на полшага, высокомерно сказал пристав. – Вы – дворянин?
– Да, дворянин! – опешив немного, твердо ответил Кашнев, хотя был он сыном мелкого чиновника.
– Дворянин? Шестой книги? Руку! – и чопорно пожал руку Кашнева Дерябин; потом, насупившись и отвернувшись вполоборота от Кашнева, он заговорил медленно, глухо, обиженно, обдуманно, выкладывал затаенное: – Так как же вы мне… на улице… при исполнении мною обязанностей служебных… говорите под руку? Не замечание, конечно, но-о… вообще суетесь?.. Так что воры вас за полицмейстера принимают, а?.. Кто же и может вмешиваться в мое дело? Полицмейстер, губернатор… вы собственно кто?
Кашнев посмотрел удивленно на новое, теперь расплывшееся, потное, с прищуренными глазами, ожидающее лицо пристава и сказал первое, что пришло в голову:
– Вот что… сейчас я оденусь!
И пошел к постели.
– Одеваться, этого я от вас не требую! – крикнул Дерябин.
– Ничего вы не можете от меня требовать! – крикнул, вдруг раздражаясь, Кашнев.
– Ничего? А по форме представиться извольте, ничего! Бумагу о назначении вручите! Приказание командира вашего эшелона… – Ничего?!. А то я не знаю, с кем это я имею удовольствие в одной комнате, собственно говоря! Насколько это безопасно для меня лично!
Кашнев промолчал. Хотелось одеться скорее. Руки дрожали. Он даже как-то и не обиделся, точно давно ожидал этого от пристава, но как в глубокие окопы, как под кованый щит хотелось стать ему под защиту мундира, новеньких офицерских погонов, кушака, строевых сапог… или просто хотелось только этого: чтобы не было Кашнева, Мити Кашнева, которому белье метила крупными метками сестра Нина, когда он был еще студентом последнего курса, – чтобы был Кашнев прапорщик, офицер такого-то полка и тоже при исполнении обязанностей, как и пристав.
Кровь шумно раз за разом била в виски, и это слышно было сразу во всем теле, как короткое односложное слово: «Хам!.. хам!.. хам!..» Но одевался Кашнев молча, стараясь не делать лишних движений и не слушать, как сопел, точно мехи раздувал, Дерябин. И когда надел он наспех шашку, портупеей поверх погона, он уверенно сунул руку в боковой карман, так как ясно вспомнил вдруг, что именно сюда положил бумажку, и так, с бумажкой, сложенной вчетверо, – как раз пришелся сгиб на синей эшелонной печати, – Кашнев подошел к Дерябину и сказал вызывающе:
– Вот. Извольте!
Пристав стоял, грузно уперев левую руку в угол стола, правую заложив большим пальцем за белую пуговицу тужурки, наклонив голову по-бычьи, настолько низко, насколько позволил прочный подгрудок, и выпуклыми мутными глазами смотрел на него исподлобья.
Бумажку он взял, протянул к ней четыре свободных пальца правой руки, но не поглядел на нее, – глядел в глаза Кашневу, не мигая, по-прежнему мерно сопя.
– Я вас прошу прочитать ее при мне! Не угодно ли прочитать, а не прятать! – подбросил голову Кашнев, а голосом сказал не особенно громким, только подсушил каждое слово, – казенными сделал слова.
– Про-ку-рор будущий! – нараспев проговорил Дерябин, улыбнувшись глазами, а губы тут же он забрал в рот, чтобы не улыбнуться широко и полно, чтобы не засмеяться; от этого все лицо стало лукавым.
Как раз в это время закричал попугай в столовой. Его разбудили светом и голосами, и теперь он сердито трещал спицами, кричал и ругался, как выживший из ума злой старикашка.
А Кашнев прощупал в кармане колючий значок и медленно, нарочно медленно, приладил его на груди и закрепил кнопкой.
– Командиру эшелона я подам рапорт… подробный рапорт, – сказал он опять служебно четко; и так как Дерябин смотрел на него так же, как и смотрел, зажавши губы, улыбаясь глазами и не говоря ни слова, то Кашнев повернулся и пошел в столовую, куда падал через двери свет полосой, по этой полосе прошел в третью комнату, пустую и темную: нужно было найти шинель и фуражку, одеться и уйти, но никого не было в комнате.
– Культяпый! – крикнул Кашнев, невольно с таким же тембром голоса, как у пристава, и вдруг услышал: сзади раскатисто хохотал Дерябин. Даже как-то жутко стало от этого хохота.
– Митя! Прокурор! – кричал пристав. – Вот роль я как выдержал! Хорошо? – и заколыхалась сзади его сырая фигура, приволокла с собою кощунство, трущобу.
– Нет уж, будет! Ради бога, увольте! Довольно!
Кашнев так был смущен этим новым изгибом пристава, что ничего не мог сказать больше, – только нижняя челюсть дрожала.
Культяпый высунул седую голову, прокатившись неслышно по полу, – неодетый, в одной рубашке, босой, маленький, весь собранный в белый комочек, похожий на какаду; догадался, что нужно, скрылся и тут же вытащил откуда-то фуражку и шинель; неслышно стоял с ними старенький, мигая глазами.
– Митя? Зачем? – умоляющим голосом сказал вдруг Дерябин, тихо взяв Кашнева за плечи. – С постели тебя поднял, – это глупо вышло… Очень глупо, и в том каюсь, прошу простить!.. Может быть, водочки выпьем, а? Да не одевайся же, брось! Что ты? На черта мне было в каземат? Да это ж я в конюшню хотел, – лошадь там больная, – посмотреть и только… факт! Ничего больше.
И, говоря это, он сжимал Кашнева все теснее – мягко, плотно и жарко, и, должно быть, мотнул головою Культяпому или просто посмотрел на него выразительно: ушел куда-то Культяпый с шинелью.
– Нет уж, будет! И нечего мне ерунду эту… Я не мальчик! – старался как можно злее и резче выкрикнуть Кашнев, но странно, – не вышло.
– Митя! У тебя ж душа! – восторженно кричал Дерябин, поворачивая его незаметно опять к столу, с которого не прибраны были еще бутылки и консервы. – Вот вишневый ликер, не хочешь? Даже и кофе можно сварить, я сам сварю… Но чтобы не отличить шутку от сурьеза – простой шутки армейской, – Митя, как же ты так? Ведь сам служишь в армии!.. Я тебе спать не дал, но-о… ты ведь выспишься дома, – ты молодой, что тебе? Я вот сам третью ночь не сплю… Бессонов!.. Митя! Если б ты знал, как мне моя служба опротивела! Ах, черт же ее дери, если бы ты знал только!
Он насильно посадил Кашнева в мягкое кресло перед столом, сам, поворотившись оборотисто, вынес из спальни лампу и, в то время как Кашнев смотрел на него недоверчиво и нетерпеливо, все время порываясь встать и уйти, говорил как будто даже и не пьяно, сердечно, искренне, возбужденно:
– Митя, ты вот честный, я понимаю, я не олух, слава тебе господи, – олухом никогда не был, но-о… у меня ж сила! Борцом в цирке где угодно выступать могу и без упражнений безо всяких, черт их дери! Куда сила идет? На кого? Я тебе перечту сейчас по пальцам, а ты слушай. Сила идет на воров, на мошенников, на мерзавцев, на прохвостов, на шваль, на цыган, на… на образа-подобия человеческого не имеющих, на грабителей, на сволочь неисчерпаемую, – двенадцатый палец, – на уличаемых, на предателей, на бродяг, на левых, но и на правых также, на пропойц, на укрывателей, на всякого вообще, который прячет, черт его дери!.. Да ведь нет его, факт, нигде его нет, человека, которому прятать нечего. Всякий прячет, потому что – вор, а я – гончая собака, бегаю, нюх-нюх – кусты нюхаю… За что осужден? А это и есть основа всех основ: воровать воруй, но… прячь! Прячь, – все киты здесь: тут тебе и социология, и генеалогия, и геральдика, и восточный вопрос!.. Митя, ведь честного дела этого, я его так ищу, как свинья лужи, уж сколько лет! На честное дело я на пятьдесят рублей в месяц пойду! Факт, я вам говорю!.. Вот тужурка – видишь? Два года ношу, с уж на ней – всякая кровь на ней побывала за два года: и цыганская, и молдаванская, и армянская, и хохлацкая, и кацапская, – отмывал и ношу, нарочно не меняю – ношу. Да без этого (сжал он тугой кулак пуда в полтора весом) с этим народом, да без этого, – тебя как нитку в иголку вденут босяцкие портки латать, – факт! У нас жестокость нужна!.. Строй жизни, строй жизни! Никакого строя жизни нет у нас, черт его дери! Половодье! – телеги не вывезешь!.. У нас кости твердой нет, уповать не на что, понимаешь? Лежит и по земле вьется, сукин сын, а встать не может. Как это нас вот теперь на Дальнем Востоке… ты подумал? Да скажи мне при начале войны, что нас будут… я бы за личное оскорбление счел, и капут, безо всякой бы дуэли капут!.. Митя, вот крещусь и божусь, – в случае насчет свободы если, – пойду! Дай только с кем идти – и пойду, опереться чтоб было на что-нибудь – и конец, пойду! Потому что и мне, хоть я и пристав, нужно, чтобы было что уважать!.. Милый мо-ой! Да что же мне, кроме как приставом, и места нету? Да я всякого дела на своем веку переделал, – манеж беговой! И еще меня на сорок манежей осталось, факт!.. Приду и скажу: с потрохами берите, если годен, – брей лоб и на позицию рысью марш-ма-арш! Везде гожусь!.. Я? Я везде гожусь, милый мо-ой! И людей я могу школить так, что и они годятся, – возле меня дармоедов нет! У меня вон Культяпый, нянька мой, божий старик, а я и ему спать не даю, когда сам не сплю, верно! И если бью я кого, – противно тебе, – то ведь, милый мой, ты юрист, – сам знаешь: кто сам не хочет, чтобы его били, того не бьют! Ведь даже и история вся, что она такое? Только и всего, что мемуары, кого и за что били, по порядку. Зря и людей не бьют. Бьет тот, у кого право на это есть. А что такое право, – это уж мне юристы говорили – никто этого толком не знает: прав всяких много, а что такое право – точно и ясно, – это вам, правоведам, неизвестно, факт.
– Как неизвестно? – спросил было Кашнев, но тут же забыл об этом.
Вот что было.
Пристав говорил, а Кашнев чувствовал себя отдельно, его отдельно. Он еще раньше искал слова, теперь нашел: на него «хлынул» пристав, – просто прорвал какую-то плотину и хлынул, и такое ощущение было, точно увяз по колено в хлынувшем приставе, как в чем-то жидком и густом. Теперь он не думал уже, что он – в наряде, на службе, наряда не было и службы не было, был только Дерябин. Роста он был огромного, плечист, полнокровен, лупоглаз, с осанистым бычьим подгрудком, говорил гулким басом немного в нос, и вот лился кругом и бурлил кудряво, как вода на быстрине, – только он, Дерябин, и не пристав даже, а просто Дерябин Иван, сначала Дерябин, а потом уж пристав, сначала сделает, а потом в слове «пристав» найдет оправдание.
Теперь Кашнев был совершенно трезв, и все, что он видел, он видел по-молодому ясно, и пустоту больших комнат ощущал так же отчетливо, как запахи: сургуча из канцелярии рядом, кислых консервов со стола, потного тела Дерябина – и не мог отделаться от представления: по колено угряз.
О проекте
О подписке