В 1954 году, двадцать шестого июля, мы железной дорогой приехали из Маньчжурии на станцию Чебула, это Новосибирская область, выгрузились, а дальше повезли нас в кузове грузовика в Чебулинский свиносовхоз на птицеферму. Жильё – два длинных барака. Чуть раньше туда доставили переселенцев из Маньчжурии по фамилии Мунгаловы и Парыгины. У нас две семьи. Брат Афанасий женился в 1951-м, у него росли две дочери. Выделили семье Афанасия комнату в бараке и нам через стенку на восемь человек чуть побольше площадью – квадратов двадцать. Условия ещё те… Крысы бегали…
Школа за семь километров. Ходили осенью и весной пешком, зимой управляющий лошадь выделял.
Отец, чуть обжились (приехали – ни картошки у нас, ни моркошки, ни лука на зиму, а семья-то дай-то Бог каждому), стал активно искать сына Гавриила и братьев: Ивана, Василия, Семёна. Про дядю Сеню, бывало, скажет маме:
– Семёна живым, навряд-ли, оставили.
Мама перебьёт:
– Не каркал бы ты, отец.
Прав оказался. Кто-то подсказал адрес, куда писать в Москву. Отец определил меня в писари. Ганю разыскали быстро, весной 1955-го. В августе пятьдесят шестого он освободился. При Хрущёве срок скостили. А так бы ему ещё семь лет сидеть.
На всю жизнь врезалась в память наша встреча. В тот день я был на совхозном покосе – метали сено. Волокушами подвозили копны, я вилами подавал на стог, в той местности стога называют зародами. К вечеру от такой работы ни рук, ни ног, одно желание – упасть и не вставать. Привезли нас на птицеферму, захожу в свой барак, и Бог ты мой! Неописуемой радостью обдало. Забыл про усталость, про всё на свете! Счастье-то какое – Ганя, брат Ганя за столом.
У меня все эти годы хранилась Ганина кожаная сумка. Ремень через плечо, клапан, застёжка какая-то – харчи возить. Берёг, не знаю как – брата вещь, память о нём. С детским оптимизмом верил, даже когда ничего не знали о нём, твёрдо верил: Ганя жив! Обязательно жив! Не может быть иначе. У мамы вырвется иногда: «Как там наш Ганя?» Раз застал её, стоит на коленях перед иконой, лицо мокрое от слёз. Резануло по сердцу: за Ганю молится.
Увидел его в бараке, застыл в дверях, Ганя вскочил навстречу, обнялись. Ему тридцать, мне шестнадцать. В памяти у меня он молодой, ещё не брился, тут мужик. Мама говорит:
– Павлик, сбегай, огурцов нарви.
Ганя следом встал:
– Вместе сходим.
Огородик был от барака метров за сто пятьдесят. Места сами по себе красивые, речушка Кривой Ояш, метра два-три шириной, с заросшими ивняком берегами, вода холодная. Выше по течению стояла старинная деревня Кривояш, туда в школу ходил. Вблизи речушки наш огородик. Подошли к грядке, Ганя заплакал. Грядки были не на земле, на подъёме – парник. Так лучше растёт, созревает быстрее. Я на даче выращиваю на земле. У соседки парник (корову держит – с навозом проблем нет), недели на две раньше, чем у нас, поспевают огурцы. У парника Ганя заплакал, да горько так – слёзы побежали-побежали. И не сдерживается… Столько лет не видел огуречных грядок…
Я в восемьдесят восьмом году купил под Любино старый домик, завёз материал и через два года взялся строить. Ганю позвал на помощь. Беру летом отпуск, Ганя из Казахстана приезжает, он жил в селе Троебратное, и мы и с ним весь мой отпуск вдвоём строим. За три лета поставили стены, оштукатурили внутри. В лагере Ганя прошёл зековские строительные университеты. Говорил:
– Я специалист безразмерного профиля.
И сварщик, и плотник, и кладку кирпича мог гнать, штукатур, отделочник отличный… А был ещё скорняк и портной…
В 1948-м его на барже по Енисею доставили в Норильск. В лагере в первый день столкнулся с земляками из Трёхречья, которых в сорок пятом СМЕРШ забрал, они сообщили радостную новость: тут Прокопий Кокушин. Ганя разыскал двоюродного брата, тот упросил начальство перевести Ганю в свою бригаду, и почти восемь лет на соседних нарах спали, последней крошкой делились… Зеки восхищались братской дружбой…
Славно мы с Ганей поработали на строительстве дачи, ну и поговорили власть. С Ганей интересно, много читал, думал. Днём работаем, а вечерами сядем, выпьем немного… И каждую неделю устраивали выходной день, тогда уже без ограничения часов до пяти утра разговоры разговаривали… Он не один раз повторял:
– Вот, Павлик, я всегда верил в Бога, и плохо было, и хорошо – верил. В лагере случалось, до того тяжко, думаешь: да за что наказан на такую муку? За какие грехи каторга? В пятьдесят градусов мороза тебя гонят! Ветер, темень… Если ещё нездоровится… Упасть бы, казалось, и всё. За что? Но никогда Бога не похулил. Терпел. На всё Его воля. Прокопий, бывало, горячится: «Какой Бог? Нет никого. За что ты здесь мучаешься? За что я страдаю? Справедливо?! У нас к скотине во сто раз лучше относятся! Я шёл в Россию из любви к ней, с верой в Родину, которой буду служить, которой нужен… А меня мордой в парашу! Что это за Бог такой? Нету никого, нет!»
Есть у меня знакомый из новообращённых православных. В нём что-то от начётника. Ему требуется всё по формуле разложить. Как-то пристал:
– Вы говорите, в Драгоценке подавляющее большинство верили в Бога. Это что – обязательно молились утром и вечером? Постились? Исповедовались? Причащались? Каждое воскресенье в храм?
Были и такие, но в общей массе, пожалуй, нет. На большие церковные праздники не работал никто. Это обязательно. На Пасху всей семьёй шли на ночную службу. Храм в Драгоценке, Сретенский Казачий собор, был не маленький, но на Пасху всё село не вмещалось. Народу набивалось, стоишь, и нет возможности толком перекреститься. Бывает, вообще никак, руку нельзя поднять. Яички, куличи освящали у стен церкви после крестного хода. Морозно, темно, только от снега и звёздного неба свет. Тут уже и смех, радостные возгласы, христосование… Батюшка идёт, кропит куличи, радостно глаголет: «Христос воскресе!» И такое счастье вторить ему: «Воистину воскресе!»
Домой вернёмся под утро, отец молитву прочитает, похристосуемся, яичками обменяемся и садимся разговляться. Пост строго не соблюдался в нашей семье. Мама постилась, остальные – нет. Но на Страстную неделю не готовилось мясное и молочное. Никто не ел скоромное. Не скажу, чтобы дома молились. За стол сядем, отец перекрестится, мама тоже перекрестится и про себя, видно было по лицу, помолится. Поедим, отец встанет, перекрестится, поблагодарит Бога за хлеб-соль. Это обязательно, всегда и везде – в поле, на покосе… Я пошёл в школу в сорок седьмом, уже не было Закона Божьего, а до сорок пятого года – обязательный предмет. Дома у нас висела икона Георгия Победоносца. С приходом советских взрослые боялись: церковные праздники отменят, церкви закроют. Нет, официальных запретов не последовало.
Ганя остался верующим на всю жизнь. Ни лагеря, ни советская власть не поколебали его убеждений. Любил он Прокопия и сокрушался:
– Больно было, когда с ним спорили в лагере. Говорил ему: «Проня, моли Бога, чтобы выбраться отсюда, какой ещё материализм!! А он упрямый… Бьёт себя в грудь: «Я – материалист!» А Боженька всё видит. И вот у меня три сына, внуки, а Прокопий лежит в вечной мерзлоте, и дети бесславно ушли. Ни одного внука. Как хочешь, так и понимай. О мёртвых грех говорить с осуждением, да факт остаётся фактом. Есть, Павлик, суд Божий, даже и здесь…
Я уже вспоминал, как Прокопий первый раз к нам после лагеря приезжал в 1957-м. В другой его приезд хорошо запомнился момент. Тогда за столом сидели он, сестра его Мария Иннокентьевна, брат Николай Иннокентьевич, Ганя, отец мой с мамой. Прокопий отцу с вызовом бросил:
– Дядя Ефим, я в Бога не верю! Я – материалист по убеждениям!
Резануло меня по ушам. По сей день слышу его голос, горячий, в гордыне непримиримый.
Как объяснял Ганя, Прокопий по молодости прочитал какие-то заразительные на атеизм книжки, да и червоточина в мировоззрении его отца, дяди Кеши, не могла не сказаться, что-то передалось сыну.
Дядя Кеша, Царствие ему Небесное, на фронт в Первую мировую не попал, хотя был призван ещё в 1912 году (рождён в 1891-м), и всю войну простоял на границе с Монголией. Несколько месяцев служил в одном полку с атаманом Семёновым. Когда началась революция, затем Гражданская война, оказался в Канске, служил в милиции, мужик был грамотный, читал книжки, горячо ратовавшие за коммунизм, атеизм и всеобщее безбожное равенство. Даже Маркса читал дядя Кеша. Да ещё тесное общение с казачками-фронтовиками сыграло свою роль. Распропагандированные большевиками, они дезертировали с передовой и принесли в Сибирь, в Забайкалье соблазнительные идеи: земля нам! власть нам! Бога нет! воля отныне и навеки простому люду! А раз Бога нет – гуляй, рванина, бояться некого… Уравниловка многим отравой запала в голову…
Мой отец, он в 1990-м скончался, тридцать шесть лет, что жил в Союзе, терзался, задавая себе и окружающим вопрос: почему так случилось? И не находил ответа. Ему казалось – дикий абсурд, как было не понять дьявольскую уловку коммунистов-большаков столкнуть русских лбами? На гулянках, бывало, хватал за грудки станичника Банщикова Степана Павловича. Тот участник Первой мировой, урядник (два Георгиевских креста), пошёл за красных, а в результате оказался в Драгоценке. Отец тряс его, вопрошая:
– Ты, казак, георгиевский кавалер, урядник, почему добровольно, не под ружьём, не из страха смерти поддержал красных? Ты что, голодал? Тебя палкой работать заставляли? У тебя земли не было?
Степан Павлович был широк в плечах, на полголовы выше отца. Он виновато улыбался, как нашкодивший школьник, жал плечами. Не было у него ответа.
В Драгоценке как-то отец с друзьями загулял. Натуру имел широкую. Мог привести домой до десяти мужиков. Где-нибудь начнут, а потом зовёт:
– Айдате ко мне.
Заходит, водку на стол, матери:
– Васса Петровна, люби и жалуй моих гостей!
Мама без радости принимала такие компании, но и не выгоняла. До песен мужики сидели. Когда в красной избе, когда и в зимовье… Это случилось году в 1952-м, сразу после Троицы, вот так же пришла компания человек шесть, среди них дядя Кеша. И вдруг слышу, крики, стук. А мы с мамой в огороде, она мне:
– Павлик, беги, чё-то шумят больно!
Я в зимовье, гляжу: мужики отца моего и дядю Кешу растаскивают, лавки повалены, четверть по столу катится, водка льётся из горлышка… Заспорили о политике, о социализме, и до кулаков у родных братьев дошло… Дядя Кеша в этой свалке руку обжог о плиту…
В дядю Кешу идеи революции крепко засели: царей – взашей, дворцам – война, труженикам города и деревни земной рай в мозолистые руки. И ведь никакие коммунистические газеты в Драгоценке (там их быть не могло) его не обрабатывали, никакое радио не пело в уши. Наоборот, сколько живых примеров, подтверждающих обратное для мозолистых рук… Родного брата Семёна того же взять… А работа СМЕРШа в 1945-м… Был же у отца крепкий иммунитет на большевиков. Он-то, казалось, пацаном Гражданскую видел, пороху не нюхал… Только и всего – со своей лошадью привлекался белыми к работе в обозе – перевозил грузы для военных нужд. В одной поездке заразился тифом, но его мать, моя бабушка, выходила…
В начале 1956-го брат Афанасий с семьёй переехал из Новосибирской области в поселок Песчаное Павлодарской области. Меня родители отправили с ним. Жили на квартире у младшего сына Иннокентия Фёдоровича – Николая. Он с двадцать шестого года. Тоже, кстати, из тех, кто убегал в Советский Союз. В 1948 году махнул. Повезло, политическую 58-ю статью не влепили. Но не на сто процентов с распростёртыми объятиями был встречен родиной патриотический порыв. За переход границы три года отсидел.
Дядя Кеша жил в Песчаном вместе с дочкой Марией. Их домик почему-то назывался финским, хотя чухонцы никакого отношения к этому проекту не имели, таких домов строилось в Казахстане много, главным строительным материалом был камыш. Он в щиты собирался и с двух сторон обмазывался глиной… Соорудил дом дядя Кеша сам. Я частенько на пути из школы заходил к нему побеседовать. Дом стоял на берегу протоки Иртыша. Идеологические споры мы не заводили, куда уж мне, девятикласснику, соваться, расспрашивал дядю о Забайкалье, о жизни до революции в Кузнецово, о казачьей службе, о Гражданской войне, о Трёхречье, нашей родне… Что касается стародавней жизни, я с детства любопытствовал. В память врезалась картина… Дядя Кеша сидит в казачьей гимнастёрке, старенькая уже, для домашнего употребления, голова наголо острижена, сколько его помню – всегда почему-то под ноль стригся, сидит на стуле и смотрит в окно… Стояла весна, лёд только что сошёл, за окном тяжёлая, холодная вода протоки, заречные дали… Смотрит дядя Кеша задумчиво, как бы отвечая кому-то, говоря, вроде как и мне, и не только:
– Я думал, племянник, здесь по-другому жизнь устроена, не ожидал, что вот так.
В принципе, отказался от своих убеждений. Брату своему, отцу моему напрямую сказать не мог, гордость не позволяла, а мне…
В 1964 году, жил уже в Лесосибирске, пошёл на автобусную остановку, упал и умер мгновенно.
По атуре был азартный, нетерпеливый. Может, думается мне, потому и клюнул на быстро-сладкие идеи рая на земле – равенства, безбожного коммунизма-материализма? Любил карты, бега. Ни одни скачки в Драгоценке без его бегунцов не обходились. Не мелочился – славился большими ставками. И картёжник заядлый, мог проиграться в пух и прах, но и выигрывал, случалось, помногу. Характер горячий, уж если заусилось – остановиться не мог. Или пан, или голова в кустах.
Почему рано умер? Однажды выиграл в карты большой капитал. Отец говорил: в переводе на лошадей – с десяток добрых коней мог купить на те деньги. Видать, выпивка была. Хотя вот здесь дядя Кеша отличался умеренностью. В отношении вина больше на дядю Федю походил, чем на моего отца. Отец запросто мог потерять меру, дядя Кеша никогда не напивался. После крупного выигрыша, кажется, в буру играли, соперники, их было двое, из зависти набросились на него с кулаками. Не могли примириться с проигрышем. Где игра, там обязательно есть недовольные, бес это знает, ну и сработал, подтолкнул на драку… Возможно, проигравшие деньги хотели отобрать. Дядю Кешу с ног сбить – это сильно постараться надо было, при невысоком росте кряжистый, сильный. Из такого мужика двух можно было выкроить. Всё же шкворнем по голове достали… Подленько, сзади… Долго отлёживался и потом жаловался на головные боли… Через много лет травма сказалась роковым образом.
Сыновья, Михаил (умер в 1949-м от аппендицита в Драгоценке) и Прокопий, уже были в силе, отомстили на следующий день за отца, бока обидчикам намяли, мало тем не показалось. Прокопий боксом занимался…
Отец мой, кстати, тоже по натуре был азартным, но в карты не садился… Бега – да… А ещё охота… Как сейчас помню, я мальцом-первоклашкой прихожу из школы, во дворе стоят сани, на них волк убитый, волков много водилось в Трёхречье, у этого вместо лапы культя торчит… Спрашиваю отца:
– Что такое?
– В капкан попадал, отгрыз и ушёл.
Меня это поразило, даже попытался укусить себя за руку – больно ведь… А тут отгрыз лапу напрочь…
Прокопию судьба выпала жестокая. Освободившись из лагеря, остался в Красноярском крае. От природы способный, выучился на буровика, стал начальником буровой установки в геологоразведке. В 1966 году я в институтском читальном зале открываю «Огонёк» – ой, батюшки! На второй странице обложки Прокопий Иннокентьевич! У буровой установки. В каске… Без того здоровый мужик, в брезентовой робе – вообще богатырь! Такой казачина бравый… Как я обрадовался. Побежал в киоск, купил журнал, товарищам хвастаюсь:
– Видите, брат двоюродный! Прокопий!
Он поколесил с геологами по Красноярскому краю. А семья жила в Норильске, туда же переманил потом сестру Марию из Казахстана. В Норильске родились у Прокопия сыновья: Толик и Саша. Толик – умница, поступил в Ленинградский университет. Без всякого блата с первого раза на одни пятёрки экзамены сдал.
Последний раз мне удалось увидеть Прокопия в 1981-м. Неожиданно подвернулась командировка. Начальник вызывает к себе и начинает просительным тоном:
– Павел Ефимович, надо в Норильск слетать. Срочно.
Декабрь месяц, холодина. В Норильске вообще жуть стояла, ниже сорока пяти температура и с ветром. В Драгоценке такое бывало, но я уже отвык. Начальник не знал, что у меня за Полярным кругом родственники. Я восторженные эмоции дипломатично не показываю, смолчал, что в Норильске брат, к нему бы и в шестьдесят градусов не испугался…
– Надо, – говорю, – так куда денешься.
– Я в долгу не останусь, – обрадовался начальник.
Сдержал слово, премию выписал. И я побывал в местах, где два брата каторгу отбывали.
Прокопий, бедолага, был прикован к постели. Паралич. Жалкая картина. Не разговаривал. Сестра предупредила: может не признать. Но узнал. Я рассказал о родных: братьях, сёстрах, дядюшках. Кивал головой… По жизни Прокопий не любил пьяных, кривился, когда водкой от тебя пахнет… Я, как приехал, с мороза выпил стопочку, не удержался под пельмени, поэтому старался в сторону от него говорить…
Умер, Царствие ему Небесное, через два месяца.
Иногда думаю: Бог пожалел Прокопия, дал ему смерть раньше сыновей. Толик через год после него…
Похоронив Прокопия, жена его Катя перебралась, как у них говорят, «на материк», в Красноярск. Толик окончил первый курс университета в Ленинграде. А на втором заболел воспалением мозга. Не исключаю, сказались климатические условия севера – солнца мало, полярная ночь… Врачи не сразу определили, что к чему. Температура скачет, головные боли. Учиться нет никакой возможности, Толик взял академический отпуск, поехал в Красноярск… Пошёл по врачам. Лечили его, но на какое-то время боль отпустит и снова… У меня голова болит, как пожадничаю парной… Переусердствую, а часа через полтора начинается… Если нет под рукой таблетки – аспирин хорошо помогает – на стенку готов лезть, настолько выматывающая душу боль. Страшно представить, когда подобные мученья нельзя ничем унять, и они изо дня в день… Толик не выдержал. Мать вечером приходит с работы, а на столе записка: «Мама, пожалуйста, не суди меня…» Сначала перерезал вены дома… Но, видно, не мог уже терпеть, жили недалеко от затона, бросился в прорубь. Ещё и двадцати не было парню…
Младший сын Саша активно занимался борьбой. По физическим данным в отца. Кандидат в мастера. Отслужил армию в спортроте. Демобилизовался, а тут перестройка, попал в компанию. Его тётка, моя двоюродная сестра Мария Иннокентьевна, рассказывала. Как-то Саша пришёл домой с товарищем и принёс чемоданчик. Посидели, попили чаю, ушли. Мать Сашина стала делать уборку в комнате сына, глядь – чужой дипломат. Женщина есть женщина, любопытства ради открыла и ужаснулась – деньги. Тогда ещё были купюры с портретом Ленина. В дипломате сплошь двадцатипятирублёвые и десятки. Стала спрашивать сына. Он:
– Мам, не бери в голову, друзья попросили.
Дескать, он и не знал, что там деньги. Месяца через два собрался ехать в Новосибирск, матери сказал:
– Еду на соревнования.
Милиция следила за их бандой. В частном секторе в Новосибирске окружили дом. Предложили сдаться. Банда не согласилась. Началась перестрелка. Саша решил прорываться, выскочил через окно, кулаком сбил милиционера, что оказался на пути, потом перемахнул забор… Но операция проводилась основательно, возможные пути отступления перекрыли – другой милиционер прямо в лоб Саше выстрелил.
Тогда наркотики только-только начинались, Сашина банда занималась этой заразой. За месяц до своей смерти Саша приезжал в Норильск. Уверен, не ради того, чтобы погостить у своей родной тётушки Марии Иннокентьевны. Та после Сашиных похорон вернулась из Красноярска, к ней заявились с обыском из КГБ. Комитетчики в Сашиной записной книжке нашли норильский адрес и тут же стали проверять родственницу убиенного на причастность к наркоторговле.
Так и погибли Толик с Сашей. В 1994 году я был на их могилке в Красноярске, лежат в одной оградке… А Прокопий упокоился в вечной мерзлоте…
О проекте
О подписке