Мечеслав, лежа в повозке, задумчиво глядел на темнеющее вечернее небо, где уже мерцали первые звездочки. Ормовы повязки и мази оказались целебны, раны заживали. В один из дней Мечеслав, хоть и не без труда, смог приподняться и посидеть немного на дне повозки, застеленном соломой. Опухоль в горле опала, после чего Жданок, сторож-обозник, стал давать ему мясную похлебку, прибавляя к ней малые кусочки от ячменных лепешек, испеченных в золе по-хазарски, и целебное питье, от которого он сразу засыпал. «Во сне, сынок, любую хворь заспишь», – говорила ему мать в детстве. И все сталось по родному материнскому слову. И не все! Тело его с каждым днем возвращало силу, а душа была как камень и томилась тяжко: не уберег он мать и сестренку, не исполнил наказ отца… С тем он и проснулся этим тихим вечером с первыми звездами на темнеющем небе.
Повозка его была распряжена, две оглобли торчали вверх, как две воздетые к небу руки. Рядом, борт о борт, стояла другая, и в ней сидел спиной к Мечеславу его сторож-обозник, которого он называл дедом. Дед Жданок был как нянька, в непогоду заботливо укрывал его рядном, иной раз и кожух набрасывал, пить-есть давал, при нем и с его помощью совершать и остальное, нужное ему, слабому, было не так стыдно.
Мечеслав без прежних мучительных усилий приподнялся, сел и огляделся. Вокруг сновали воины, бряцало оружие. Лошадей уже отогнали в ночной выпас, костры развели, пахло дымом, к которому примешивался вкусный запах жареного мяса. Мечеслав не знал и не мог знать, как соблюдался у них ратный походный порядок, но порядок в обозе, успел заметить он, соблюдался строго. Да и обозников, вольных мужиков-смердов, в случае чего голыми руками не возьмешь. При каждом имелась своя рогатина, оружие в привычных руках смертоносное, как и копье. Рогатина его деда-няньки лежала все эти дни в повозке Мечеслава, древко ее было укорочено по длине повозки, аккуратно так у бортика лежала, раненому не мешая, и хозяину, при случае, вынуть ее легко. Мечеслав пошарил руками справа и слева, рогатины не было, а он-то губы распустил, имея на нее виды.
– Дедушко, ты рогатину взял?
– Мы в обозе не глухие и про тебя слыхивали… Так чтоб ты не соблазнялся!
– Ну, до побега мне далеко. – Мечеслав перевалился через борт повозки, утвердился на подрагивающих ногах. «Хватит валяться, завтра же пойду, за нее, голубушку, держась». И спросил: – Дед, а почему ты мне лица не кажешь?
Бородатая нянька повернулась к нему:
– Жалостно мне на тебя глядеть, паренек. Слух раскрой!
Мечеслав прислушался. С той стороны, где стояли ратные шатры и алело зарево от костров, накатывался на обоз слитный гул, в нем вдруг прорезался переливистый звон гуслей, и тягучий голос гусляра вывел серебряно и отчетисто:
Черну ворону ясна сокола не клевать,
А былинке древом-дубом не бывать.
– Пируют, – пояснил обозник. – Наша изгонная рать и князева дружина встретились. Судьба твоя на пиру и решится. Орм сказал: если князь предаст тебя смерти, он мне пришлет вестника.
– А почему тебе?
– Не Орму же тебя резать. Орм – высокий господин, княжой муж. Я исполню.
– Ты? – изумился Мечеслав. – Да ты же мне теперь как родович!
– Который день с тобой нянькаюсь, – подтвердил старик. – И не хотелось бы… А не исполню, что со мной будет? Как ты думаешь?
– Плохо тебе будет, – признал Мечеслав. Вспомнил, как волхв учил его обороняться пусторуким от оборуженных, а боевая правая рука у него, к счастью, не задета ни синей, ни кровавой раной. Посоветовал, жалеючи обозника: – Ты вот что, дедушко… Взрезанным ягненком я к Перуну не уйду, за нож не вздумай хвататься, ножом меня не добудешь. Бери сразу свою рогатину, да и то… Я биться с тобой стану.
– Чем? И я тебе не дедушка! – осердился старик, который, к удивлению Мечеслава, стариком себя не мнил. – У меня старший сын только-только под твои лета подваливает, да трое за ним в затылок дышат… Сил моих на тебя хватит.
– Тем боле – поостерегись! Тогда, перед воеводой, меня не зарезали, а ныне я воином смогу умереть.
Больше они не разговаривали. Густела ночь, постепенно затихал гомон ратного стана. Сидели. Ждали вестника, настороженно поглядывая друг на друга. Долго сидели, сон сморил их…
Орм на пиру не был. Под его руку дали еще четыре сотни вместе с сотниками и назначили начальным над всей ночной стражей ратного лагеря и огромного пиршественного шатра великого князя. Орм был рад. Пировать ему что-то не хотелось, душа была к тому не склонна, а назначение охранять покой пирующих – честь временная, но великая. За все годы службы князю она дважды ему выпадала, ныне вспомнили о нем в третий раз.
В третий – не в первый, Орму все было знакомо до мелочей. Ждать крупного нападения от радимичей не приходилось, разгромлены, но дурни могут найтись, их и на его далекой родине немало, и Русь ими не скудна, полезут на верную смерть, чтобы и с собой кого прихватить… Охранные сотни надлежало всю ночь строжить, жизнь пирующих – в ладонях Орма, его власть в эту ночь равна власти воеводы.
Свой надзор он, ведя в поводу боевого коня, начал с жилого княжеского шатра, который был поставлен неподалеку от пиршественного. Было время, и не такое уж давнее, когда отец Владимира, великий князь Святослав, никаких шатров над собой не признавая, спал, говорят, под открытым небом, на конском потнике, под головой – седло. Великий воин, не отнять у него, прошел по хазарам огнем и мечом, Русь забыла о хазарской дани, о том гусляры уже песни поют. А только… Орму в радимичских дебрях не раз приходилось ночевать так-то, на потнике… И что? Утром по тревоге вскочишь, облитый как из ведра небесной росой, тело сковано, рубиться – еще можешь, думать ясно – забудь. Без ясной мысли сотник, чему примеры бывали, в один миг может остаться без сотни, сгубит ее по-дурному. А князь? Святослав всегда бился в первых рядах дружины, побеждал где-то далеко болгар и ромеев, а Русь, говорил Орму воевода Волчий Хвост, так и не собрал, не урядил, бросил ее ради ратной славы, погиб неизвестно где и неизвестно как. Ходили слухи, что хан печенежский на днепровских порогах снес саблей княжью буйну головушку, сделал из черепа чашу, пил из нее. Даже думать о том было зазорно. «Мертвые сраму не имут» – это слово Святослава принес на Русь его воевода Свенельд, ныне уже ушедший к Одину, родному богу своему и Орма. Гордое слово князя жило в дружинной молве, знал о нем и воевода Волчий Хвост, отзывался похвально, но добавлял от себя в разговоре с Ормом: «Сраму не имут – воины, а их вожи – имут. Вот разнесли бы нас радимичи на Пищане – чей срам? Мой». «И мой», – мысленно соглашался с ним Орм.
Владимир, сын Святослава и Малуши, воевал домовито, основательно в чело дружины, на памяти Орма, не вставал, мечом зря не размахивал. Добрыня воспитывал его не как воина, а как правителя. И пока – ни одного поражения, ни одной неудачной битвы. И потому пиршественный и жилой шатры кагана русского охранялись как святая святых, Орму тут и делать бы нечего, но – порядок не им заведен. Ночному воеводе подчинялась даже личная княжая стража, молодые гриди без обид смотрели, как Орм подошел к коновязи, удостоверился, что все три боевых коня князя стоят взнузданные, готовые к неожиданной скачке. Одному под брюхом Орм не без труда подсунул палец за подпругу, проверяя, хорошо ли затянута. Обычай этот – держать днем и ночью готовых к скачке коней – руссы переняли у печенежских ханов, и Орм признавал его полезным и нужным в походах. Никакого упрека не вызвала у него и шатровая охрана великих бояр князя, их было у него шестеро, может быть, к ним после пира прибавится седьмой, Орм крепко надеялся на это…
Мозг, власть и грозная воля Киева пировали, а после пира, надежно прикрытые, будут спокойно спать посреди ратного стана, окоемы которого тоже надлежало тщательно призреть. Орм сел в седло. Объезд сторожевых ратников закончил к полуночи, затем подъехал к кожаной кибитке, перенятой в походное дело у тех же печенегов. Кибитка принадлежала Волчьему Хвосту. Здесь Орм и стал ждать решения судьбы пригретого им пленника-радимича.
Пир заканчивался. Из шатра с гомоном повалила молодшая дружина. Пьяна была, не без того, но в меру, сугубо пьяных великий князь не жаловал и сам ума не пропивал. Молодой гомон быстро рассосался по стану, тут и там уже стал слышен могучий храп. Затем стали выходить люди именитые, среди них Орм видел двух варягов, дальних родственников шведского конунга, явились – не запылились. С ними, заносчивыми, он ни в Киеве, ни здесь, в поле, дел старался никаких не иметь. Оба были крепко пьяны, у одного Орм заметил на поясе кинжал в дорогих каменьях, пал на каменья свет костра и отбрызнул от них колющими искрами прямо в глаза Орму. Ну-ну, подумал он, вы бы еще бронь вздели на княжой пир, князю вам уже не служить, как пришли, так и уйдете, невежи, и уйдете скоро, дело это у Владимира налаженное.
Его воевода вышел от князя одним из последних, и то был добрый знак. Волчий Хвост шагнул в световой круг костра с улыбкой, обнял Орма, был хоть и в меру хмельной, а не удержался, похвастал:
– Ныне, Ормушко, я похвалу и милость князя имел, великим боярином он меня пожаловал.
Орм тоже обнял его, сказал с искренней теплотой в голосе:
– Это справедливо. Рад за тебя. – Поцеловал его в плечо. – Я твой верный слуга, боярин. Помню, как взял ты меня, гонимого, на службу к Владимиру. С мечом. За нестыдную плату.
Помолчали немного, растроганные давним и нынешним.
Потом Орм отстранился, спросил:
– Не томи, боярин. О моей просьбе не забыл?
– Типун тебе на язык! Я все думал, как к князю с твоей заботой подступиться? На пиру, сам знаешь, это дело нелегкое. Нарушил чин и ряд – можно и на гнев князев нарваться. А там еще эти, свеи твои, начали шуметь. Седьмая вода на киселе, а бахвальства и ору от них, вроде как от самого ихнего конунга. Пока их утихомиривали…
– Их утихомиришь!
– Утихомирили… Ласково! Князю с варяжскими конунгами ссориться не след. Пиры князя ведет Добрыня, у него на каждую заморскую глупость своя тихая припаска есть. Улестили их, но знай, им князю не служить.
– Да знаю…
– Знай и то, что до начала пира я с твоих же речей поведал Добрыне о твоем младшем брате и о твоей сестре, и о том, что хочешь ты вернуть свой долг перед ними на спасенном тобой радимиче… Добрыня мне даже заикаться об этом запретил!
– Почему же? Я любил брата, в снах его до сих пор вижу… Скорбно мне, жизнь сестре я тоже загубил, если говорить без уверток.
Воевода, а с нынешней ночи – великий боярин Олег, у которого с пояса укороченным полешком, в дни битв и пиров, свисал волчий хвост, молчал долго. Оглянулся, подтянул к себе Орма, молвил тихо, почти шепотом:
– Ты сам вхож ко князю. Ты видел, чтоб он скорбел по брату Олегу и по брату Ярополку?
– Не видел, – понизил голос и Орм. – Но знаю, жену зарезанного Ярополка он насильством поял! Какая уж тут скорбь!
– Ну вот… Пьет князь заздравную чашу, меня славит за Пищану, и тут я по дурости и ляпнул бы ему: есть, мол, у меня сотник Орм, скорбит он по брату и сестре, им загубленным, и такой он у нас совестливый, что просит тебя, великий князь… На пиру, Ормушко, только два дурака и сидели – твои свеи, они одни не поняли бы намека. Считай, Добрыня мудрым советом оборонил тебя и меня от гнева князя.
– Да, оборонил, – признал Орм, с горечью понимая, что недоговоренное слово намного опаснее сказанного прямо. Как же он об этом ранее-то не подумал? Но со своим воеводой он всегда говорил прямо. Прямо и спросил:
– Мне пора слать вестника в обоз?
– Не торопись… Допили мы последнюю чашу за здравье и во славу князя, он и спрашивает Добрыню: кто в ночной страже? Добрыня назвал тебя. А видать, Ормушко, эти свеи-бахвалы так князю обрыдли, что он не сдержался и сказал: «Вот бы мне таких варягов поболе, как Орм». Тут-то и приспело времечко вступить мне в разговор, но, ясное дело, без намеков на твои стоны о загубленной родне. Я сказал, что ты просишь сохранить жизнь радимичу, почти отроку, ручаешься за него, и я на то согласен. Князь спросил: «А что сей отрок натворил»? И об этом я поведал без утайки, а Добрыня добавил: «Очаг свой защищал, бился для своих лет на удивление умело и храбро, такой воин, княже, как его подучим, в дружине твоей будет не лишним». Князь был в хорошем сердце, повелел так: «Если Орм ручается, то пусть его радимич за троих мне и послужит. Из казны моей возьмите виру и отдайте родовичам тех, кого он живота лишил. Как науку нашу пройдет, покажите его мне».
Орм, не сдержавшись, воскликнул:
– Боярин и воевода! Что ж ты меня долгой речью томил? Что ж ты меня сразу-то не порадовал?
Волчий Хвост рассмеялся. Полез в свою печенежскую кибитку. В ногах его улегся раб-слуга. Ночь была теплая, кожаное полотно, служившее дверцей, слуга откинул кверху. Из тьмы кибитки воевода отозвался ворчливо:
– Сказал бы сразу-то, так тебя ветром бы и сдуло… А с моим молчальником, Ормушко, душевно не потолкуешь. Он словеньский язык не разумеет.
Кашевары поднимались до зари, а на заре, перед подъемом ратного стана, когда седовласый туман попятился, уходя от наступающего дня в лес на болота, Орм подошел к уже стоявшему у повозки Мечеславу.
– Откушай, да и я с тобой, – сказал он и положил на дно повозки узелок, а в нем были завернуты луковицы, ломти хлеба и зажаренное на огне сочное мясо, которое Орм, положив на бересту, нарезал горкой своим ножом.
Ели стоя и молча. Жданок, Мечеславов страж, отлучился к кострам, принес себе такой же еды, а им подал кувшин с водой. Помялся и сказал:
– Господин, вестоноша к нам не пришел… Слово, тобою даденое, ты, видно, вернешь себе?
– Слов своих не меняю, – ответил Орм. – Повозку и коня бери, твои. И твоя забота: еда, питье – как себе, так и радимичу, я приходить часто не смогу, но чтобы он до Киева ни в чем не знал нужды.
– А он не утечет? Перед вестоношей, господин, испужал меня до смерти… А ты с него и путы снял!
– Повозки с конями на дороге не валяются, смерд. И дивлюсь я… Родина моя далека, а таких, как ты, там тоже тьма: как бы все им задаром в рот свалилось. Ты же с рогатиной! Неужто не одолел бы?
– Медведя – свалю. А человека… Не воин я!
– Не воин – не берись и не рядись! И славь великого князя. Он жизнь подарил парню. – Орм помолчал и добавил: – А может, и тебе…
Мечеслав слушал их, для него нянькина забота за мзду была дика и невозможна там, у родовичей, если бы он лежал среди них вот так-то, раненый… Еще более удивил его этот странный варяг. Путы снял! Не хотел ему позорной смерти?
Повеселевший обозник полил им на руки из недопитого кувшина, подал Орму услужливо приготовленный льняной рушник. Орм взялся за один конец, другой подкинул Мечеславу, руки вытирали, как равные. У Мечеслава горько сжалось сердце: рушник был радимического льна и в радимических красных вышивках, в какой-то миг ему показалось, что это сестренка вышивала… Его везут куда-то, в какую-то новую жизнь, а от родины и рода у него не осталось даже малой памятки. Орм с некоторым усилием вытянул рушник из рук Мечеслава и, что-то поняв, приказал обознику:
– Найди чистый. Подай. И найди помене, не на утирку чтоб.
Запасливый страж долго рылся в своей повозке, словно ожидая чего-то. А повозка-то его была не чета Мечеславовой – и шире, и длиннее, и два коня, вспомнил Мечеслав, тянули ее, и высокие борта ее были теперь доверху набиты добром. «Неужто найдет? – думал Мечеслав. – Да как же они нас грабили! Ничем не гребовали, до нитки обирали!» Присмотревшись, он увидел поручни от сохи, вздетые на край борта нянькиной повозки, и мысль о побеге, которую он почти убил в себе, вновь заплескалась в его мозгу. Нет, не хотел он той жизни, в которую тащил его варяг.
– Перетерпи! – сказал Орм. Положил ему руку на задетое стрелой плечо, сжал. Мечеслав ничем не выдал этой своей боли, он весь был в другой. Орм повторил: – Перетерпи, воин… Меня нанимал Волчий Хвост, увозил в чужую страну, в чужой язык, к чужим богам. Я перетерпел, притерпелся и, как видишь, здесь – не последний. А у тебя в этих местах все свои, не на чужбину тебя везут, боги князя Владимира – твои боги, его язык – твой язык, и твои радимичи – в его рати, да и в моей сотне их несколько.
– То изверги, – с презрением сказал Мечеслав.
Обозник подал Орму малый рушничок – нашел все-таки! – и хотя его никто не спрашивал, подал и свой голос – Мечеславу:
– Мой родитель из кривичей, своею волею извергся из рода, ушел в Киев, и я ныне по отцу тоже изверг. Этим коришь? Уходили мы втроем – отец, мать да я, мальчонка. А как я взошел в твои лета, тоска меня взяла, все вспоминалось мне что-то, чего теперь забыл, и захотел я тогда вернуться в свое племя и в свой род. Отец нещадно выпорол меня. Порол и приговаривал: тамо закиснешь, тамо все равные, да никому воли нет и своего ничего нет. И ведь прав! Остался я, и не жалкую. Отдал положенное князю – остальное мое, и я вольный человек. И в обоз нанялся по своей воле.
Мечеслав, когда Орм ушел, спросил с укором, поглаживая под рубахой отданный ему рушничок:
– И резать меня ты вызвался тоже по своей воле?
– По своей… Прости!
– Жаден ты, дядя.
А на это у его няньки была своя несокрушимая правда.
– Вот взрастешь, оженишься, – сказал он с лукавинкой, – детишек нарожаешь, тогда приходи, потолкуем мы всласть про мою жадность. Я, знаешь, не воин, защита мне князь, жить буду долго, застанешь меня на земле, если сам доживешь…
О проекте
О подписке