Она отжала тряпку и, опустившись на колени (разговор окончен), стала водить ею из стороны в сторону; она так низко наклонила голову, что Евдокимов невольно увидел шейные позвонки и полоску спины, ускользающую под ворот платья. Удивляясь своей наблюдательности, наблюдательный Евдокимов успел различить следы от медицинских банок.
Вечерело. На улице Мелиораторов лежала раздавленная собака. Тарахтел трактор возле конторы ПМК. Дорога вела вниз, поэтому луж не было, ноги сами несли под горку. Аляповатые герои наглядной агитации – рабочий, колхозница, интеллигент – сурово приветствовали Евдокимова с фасада Дома культуры; взявшись за руки, они олицетворяли «нечто», возможно, непобедимость (уж не в борьбе ли с парадностью?), излучали уверенность и оптимизм. Реальные люди тем временем разгружали фургон напротив школы, толпились около городских бань, сидели на дощатых скамейках, покупали капусту с овощного лотка; о чём-то судача, смеясь, с торфозаготовок возвращались женщины в ярких сигнальных жилетах, – они работали на узкоколейке; люди любили друг друга, изменяли друг другу, гуляли парами, расставались, болели, дрались пивными кружками возле ларька, боролись, как умели, с пьянством и самогоноварением, читали «Человек и закон», месили бетон, добывали торф, писали письма, давили собак на улице Мелиораторов, несли арбузы племянникам, жили, – жил-был Евдокимов; Евдокимов и жил, и был, – было и странно, и чудно, и здорово быть Евдокимовым, осязать, обонять и видеть действительность, вдохом отвечать на выдох, надеяться, предчувствовать, идти.
Все комнаты первого этажа оказались запертыми. Кто-то нацарапал карандашом на двери библиотеки «Ключ в ухе». УХО, догадался Евдокимов, учётно-художественный отдел или что-то вроде. Он поднялся на второй этаж. Там висели портреты передовиков на особом стенде – план работы Дома культуры. Среди прочего Евдокимов прочёл: «Концерт худ. сам-ти, посвящённый 20-летию подключения пряд.-нит. ком-та к центральному энергоснабжению (для работников треста), отв. Л. Максимова».
В кабинете директора горел свет. Евдокимов постучал и приоткрыл дверь.
Он застал директора в весьма неудобный момент, когда тот («Разрешите войти?») вырывал из подшивки газету.
– Можно? – повторил Евдокимов.
– А? Что?
– Я Евдокимов, – представился Евдокимов с неприличествующей моменту торжественностью. – Управление кинофикации.
Видит бог, он не хотел конфуза.
Но то ли директор был туг на ухо, то ли в голове щёлкнуло что, – он привстал, присел, снова привстал, протянул через стол руку.
– Рад. Очень рад. Рыкачёв. (Пряча газету за бюст Маяковского.)
– Я вот по какому вопросу. У вас работает Любовь Максимова.
– Любовь Максимова, – поспешно рапортовал директор, – наш молодой, квалифицированный и перспективный работник…
– Мне бы хотелось…
– Понимаю, – отвечал Рыкачёв с упреждением. – Охотно объясню ситуацию. В настоящее время все кадры отдела культуры принимают участие в выездном фестивале «Золотая осень». Не далее чем вчера они выехали в поездку по району и до сих пор там. Возвратятся лишь завтра.
Евдокимов расстроился.
– Если хотите, – продолжал директор, – я могу позвонить в Красную Горку. Не знаю, на месте или нет Максимова, но сейчас… сейчас… седьмой час… В семь у них концерт… Возможно, они в клубе.
– Пожалуйста, – попросил Евдокимов.
Директор набрал номер.
– Аллё, – строго сказал он. – Девушка! Мне пятьсот пятьдесят два на счёт сорок, – и более ласково (теперь Евдокимову): – Не секрет если, то по какому поводу?
– По личному поводу.
– Как по личному? – Но тут соединили. – Аллё! Аллё! Красная Горка? Аллё! Клуб? Это кто? Зинаида? Зинаида Васильевна, наши у тебя? Любовь с Алексеем у тебя, спрашиваю? Далеко Максимова? Дай скорее… А? Что? Нет, не читал. Про кого? Про нас? Про меня? Нет, нет, не читал… Ничего не знаю. Не читал, не знаю, нет. – Он протянул трубку Евдокимову. – Нет, нет, – повторил, бледнея, – ничего не знаю…
Настал черед Евдокимова.
– Аллё, Люба? Мне Любу.
– Это я, я слушаю (Люба), с кем говорю?
– Со мной, с Евдокимовым.
– С кем, с кем?
– С Евдокимовым.
– Евдокимов, ты где?
– Я здесь, я к тебе приехал.
– Ты приехал?
– Да, приехал.
– Как здорово!
– Я приехал, а тебя нет.
– Как здорово, что ты приехал!
– А тебя нет.
– Я буду завтра.
– Люба, я приехал к тебе.
– Как хорошо, я рада тебе, ты приехал.
– Что ты говоришь?
– Говорю, ты приехал, я рада.
– Да?
– Очень рада.
– Да, Люба, есть идея, надо посоветоваться, это не телефонный разговор, понимаешь?
– Я очень рада, что ты приехал.
– Я, Люба…
Тут их разъединили.
Евдокимов посмотрел на директора, директор – на Евдокимова. Директор был бледен, Евдокимов взволнован. Каждый думал о своём. Они растерянно пожали друг другу руки. Евдокимов вышел.
Веры, Надежды, Любови, Софии день завершился, и вот…
И вот предстояло убить почти целые сутки. Почти целые сутки ждать и томиться, не находить себе места. Думать.
Он думал: а всё-таки хорошо, всё-таки это прекрасно, что жизнь умеет быть непредсказуемой. Как замечательно, думал Евдокимов, пересекая городской парк, как необыкновенно. Обыкновенные качели поскрипывали на ветру, и в этом обыкновенном поскрипывании было что-то такое, что тревожило душу, будто напоминало о чём-то. Под забором в кустах лежал гипсовый спортсмен, свергнутый с пьедестала, – переломившийся в пояснице, он протягивал надтреснутый диск Евдокимову: «Здравствуй, ровесник!» На спортсмена падали листья.
Молоденькая продавщица вздохнула укоризненно и включила погромче радио: «Московское время девятнадцать часов…»
Он проскочил в магазин, когда уже закрывались.
– Ишь, трактор, – сказала уборщица.
Зачем-то схватил Герцена (столичный рефлекс)[2], открыл, просмотрел оглавление. «Буддизм в науке», «Дневник»… Он никогда не увлекался Герценом, он не знал, что Герцен писал о буддизме. Подумав немного, Евдокимов достал трёшку.
Он сидел на телеге за пожарной частью, ел кулебяку. Дети играли в прятки. Уже отпятнавшийся мальчик звонко кричал в пустоту: «Топор, топор, сиди, как вор!» – другой, тот, что был вóдой, медленно перемещался между забором и водокачкой, опасливо поглядывая на Евдокимова. Евдокимов сочувствовал ему. «Коза, коза, беги, как гроза!» – закричал отпятнавшийся мальчик.
Стемнело.
Интересно, кто такой Алексей? Какого рожна он потащился с Любой? Почему это «наши» сказал директор? То есть как это их? То есть как это так всё происходит?…
«Официант, дичь!»
И как полжизни назад – смех в зале. Евдокимов ограничился ухмылкой. Он в первом ряду, «с краю» (даром что работает в кинофикации). «А нам всё равно», – пел Никулин. Когда-то они убегали с уроков, чтобы посмотреть по четвёртому разу, – полжизни назад, если не больше… Больше… Господи, время куда так помчалось? Куда?… Евдокимов обернулся, – кто-то за его спиной упорно повторял папановские выражения, вроде: «Усё понял, шеф», «Усегда готов», «Дитям – мороженое, бабе – цветы», – радостное лицо повторяющего озарялось отсветами экрана.
Шёл настоящий ливень. Девицы, выходя из кино, визжали как ненормальные, парни улюлюкали, гоготали, отпускали какие-то шуточки, в общем, царило веселье, – возбуждённые кинозрители, накрывшись кто чем, разбегались в разные стороны, и гремел на полную мощь кассетник.
Евдокимов стоял под навесом. Здесь, на автобусной остановке, светил фонарь. Было холодно Евдокимову. Он не мог понять, почему не взял с собой свитер; зонтик тоже остался в гостинице, на спинке стула, – как-то несолидно всё это… Голоса между тем стихли. Только шумел дождь, да ещё было слышно, как целуются за спиной Евдокимова. До гостиницы одна остановка, но мокнуть ему не хотелось. Он ждал. Автобус не шёл. Те целовались. День натурально кончился. Кончился день. Веры, Надежды, Любови, Софии день завершился дождём. Увальни, что ли, мы все, простофили? Что же ещё-то мы ждём?
Всё прозевали. У моря погоды?
Вот оно что и куда.
Хляби разверзлись. Великие воды.
Воды. Вернее, вода.
Стихотворение вспомнилось так просто, так легко, что Евдокимову показалось на секунду, будто он сам только что сочинил стихотворение. Но сочинил не он, а кто-то другой, напрасно Евдокимов вспоминал кто, потому что, если честно сказать, поэзией он мало интересовался. Он имел хорошую память… Минут через двадцать подошёл автобус.
– А я решила, дела замотали, – сказала Надежда, пропуская в гостиницу.
– Да уж, – сказал Евдокимов.
– Не промок?
– Нет, я старался.
– Надо оформиться.
– Я паспорт забыл.
– Плохо.
Она протянула ключ от пятой комнаты.
– В виде исключения.
Евдокимов сказал:
– Спасибо.
Он не сразу открыл дверь, – в коридоре не было лампочки. Наконец вошёл, включил свет, увидел: на столе букет из кленовых листьев, на стене натюрморт с виноградом, четыре аккуратно заправленные кровати, подушки пирожками – красота! Евдокимов плюхнулся, не раздеваясь, на ближайшую койку, вспомнил про Герцена, хотел почитать под шум дождя, но снова поднялся – было холодно, как снаружи. Он отдёрнул занавеску, – так и есть: одна рама застеклена, а другая – нет.
Евдокимов пошёл искать справедливости.
– Надя, Надя, хозяюшка!
Хозяюшка стояла возле вахтёрской с отвёрткой в руке, вставляла замок в дверь.
– Ну и ну. И за кастеляншу, и за администратора, и за плотника…
– Я за всех.
– Помочь?
– Спасибо. Сама.
На полу лежали шурупы, несколько штук. Евдокимов сказал:
– У меня стекла в комнате нет.
– С утра было.
– То есть одно есть, а другого нет. Рамы, между прочим, двойные.
– И что?
– Как что? Холодно.
– Мы зяблики? – удивилась Надежда.
– А кто-то есть, кто не зяблик? – спросил Евдокимов.
– Могу дать второе одеяло.
– А что, других комнат не существует?
– В других то же самое. Ремонт скоро.
– Может, всё-таки есть… в виде исключения?
То ли насмешливо, то ли с вызовом:
– Нда?
– Что «нда»? Через час октябрь начнётся.
– Не начнётся. (Что уж совсем вне логики.)
Евдокимов задумался.
– Та-ра-кан, – по слогам произнёс Евдокимов.
– Жужелица, – сказала Надежда и внимательно посмотрела на Евдокимова. Закашлялась вдруг. Он вспомнил про медицинские банки.
– Вот и я простужусь…
– Ничего, – сказала Надежда, когда кашель кончился. – Двойные рамы только в девятой.
– Хорошо, что в девятой.
– Нда?
Она положила отвёртку на тумбочку и прошла в другой конец коридора. Дверь в ту комнату была приоткрыта.
– Вообще-то это моя комната.
Вахтанг Кикабидзе улыбался с настенного календаря. Лежали спицы на одеяле, клубок ниток, ещё что-то…
– Нравится?
А ты как же? – чуть не спросил Евдокимов.
– А я чайник поставлю.
Утром он уезжал девятичасовым автобусом. Синоптики обещали ясное небо. Евдокимов сел так, чтобы солнце не слепило в пути. Он открыл Герцена. Дневник начинался словами:
«Тридцать лет!.. И хорошо и грустно смотреть назад. Дружба, любовь и внутренняя жизнь искупают многое…»
Он посмотрел в окно. Старичок в форме железнодорожника вёз на тележке тыкву.
«Кто виноват? – подумал Евдокимов. – Что делать?»
1985
О проекте
О подписке