Одно из воспоминаний детства, приходящее ко мне в последнее время все чаще: это три обнаженные женщины у реки, на которых я, испуганный десятилетний мальчик, гляжу сквозь зеленые ветви деревьев, густо растущих вдоль тихой воды. Я не помню уже точно, что делают у реки эти женщины, очевидно, моются, я помню только застывшие около воды белые обнаженные тела, похожие на тела белых мраморных статуй. Волосы у женщин распущены, они змеятся по плечам, закрывают часть спины и груди, и это все, чем прикрыты три беломраморных богини. Мгновение словно бы остановилось, времени нет, все три женщины застыли каждая в своей собственной позе. Одна нагнулась и ладонью зачерпывает из реки воду, вторая смотрит вбок, на свое обнаженное плечо, третья вытянула вперед ногу, и, очевидно, трет ее покрытой пеною губкой. На воде пляшут солнечные блики, и, отражаясь, падают на женщин, на листву деревьев, и мне в лицо, отчего я зажмуриваюсь, и вижу обнаженные тела женщин сквозь частокол своих забрызганных слезами ресниц. Не знаю, что больше в этих слезах: испуга, радости, удивления, недоверия, счастья, озноба? Наверное, всего понемногу. Еще чуть-чуть, и я умру от нереальности происходящего. Три парки. Три богини. Три лика судьбы.
Белые лилии на воде, в окружении кувшинок, по бокам камыши, поверхность прудов темная, с двумя или тремя кочками посередине, на них сидят утки, и время от времени покачиваются из стороны в сторону. Рядом полуразрушенная беседка, старые, скрепленные белой известкой кирпичи, крутой спуск к воде, и дальше опять пруды, соединенные между собой легким ажурным мостиком. В стороне несколько огромных трехсотлетних дубов, один из них повален, очевидно, бурей, и на нем буйно разрослись бесформенные, напоминающие фантастических гномов, грибы. Еще дальше целая вереница таких же старых прудов, соединенных между собой каналами и мостами. Пейзаж, как на картине Леонардо «Джоконда», и все это чуть ли не в центре Москвы. Вечный пейзаж Леонардо, подходящий и для Венеции, и для Москвы, застывший в ожидании очередного миллениума.
Вечер, от прудов веет свежестью, на старых, от прежних усадеб оставшихся яблонях сидят мальчишки, набивая карманы спелыми яблоками. Вокруг сотни костров, рядом с ними полуодетые люди, жгут соломенные чучела и прыгают через огонь, поднимая кверху снопы искр. Какая-то совершенно голая женщина, случайно коснувшись меня рукой, близоруко щурясь, идет к воде, раздвигая зеленую траву узкими, похожим на лодочки, лодыжками. Кто-то в свете костра пьет из горлышка, блестя белками совершенно безумных глаз. Отовсюду раздаются крики, смех, звучит громкая музыка. Не могу понять, что происходит, и наконец слышу слова: «Иванов День! Иванов День!» Вечер на Ивана Купала, такого подарка я, признаться, не ожидал, тем более на своих родных Головинских прудах недалеко от Водного Стадиона. Язычество в крови у русского человека, сколько бы его ни цивилизовали века христианства. Язычество в крови и у меня. Веселая компания у соседнего костра приветливо машет руками, приглашая присоединиться к ним. Прости меня, Господи, за эти языческие вечер и ночь, и не суди поутру слишком строго!
Четырнадцатый этаж старой московской высотки, затерянной на дальней московской окраине. Внизу нереальный пейзаж с картины Леонардо Да Винчи: вереница бесконечных, заросших камышами прудов, соединенных каналами, с перекинутыми через них ажурными мостиками, недалеко справа игла Останкинской телебашни. По ночам от нее исходит свечение, разливающееся в небесах наподобие северного сияния. Северное сияние в Москве, к которому все или привыкли, или просто не обращают внимания, поскольку своих дел достаточно много, или вообще не видят, а вижу один лишь я. В глубине комнаты на диване расположилась Марта. Решает кроссворды, сосредоточенно морщит лоб, зачеркивает крест-накрест какие-то клеточки. Если не читает книги, то решает кроссворды. Это для того, чтобы не сойти с ума или не броситься вниз с четырнадцатого этажа. Мы вдвоем в небольшой квартире, как заключенные, годами сидящие в одной тесной камере, нам давно уже не о чем говорить.
– Тебе звонили из театра, просили перезвонить, говорили, что срочно.
– Из какого театра?
– Из «Современной пьесы».
– Из «Школы»?
– Да, из «Школы».
– Я сегодня уже разговаривал с ними.
– И что им надо?
– То же, что и всегда – новые пьесы.
– Но ты ведь и так отдал им достаточно много.
– Им не может быть достаточно много, они все время хотят еще и еще, как и все остальные театры, надеющиеся, что нападут наконец на гениального драматурга.
– А это возможно?
– Что?
– Напасть на гениального драматурга?
– Они сами не знают, что им, в сущности, надо. Есть расхожий миф о гениальном драматурге, некоем современном Гоголе или Чехове, а может быть даже и Грибоедове, который придет и принесет им гениальную пьесу. Но это зловредный миф, который губит и театры, и драматургов, мрущих, как мухи, от невозможности ничего поставить в современных театрах. Гениальными пьесы становятся спустя лишь какое-то, иногда довольно большое время, когда их автор или умер от туберкулеза в далеком, безразличном к нему краю, или ему оторвали голову на чужбине, или он вообще устал жить и ушел из мира, отказавшись от еды и воды в присутствии опустивших руки друзей. Для создания гениальных пьес нужны гениальные условия, то есть условия, когда почти любую пьесу можно в принципе поставить в театре. А когда театры не верят в способности современных авторов, и ставят одну лишь классику, авторы мрут, как мухи, или начинают писать фантастические романы.
– Так, как это делаешь ты?
– Я давно уже не пишу фантастические романы, ты же знаешь, что я уже завязал с этим гиблым делом.
– Ты завязал не только с ним.
– Что ты имеешь в виду?
– Ты завязал и со мной.
– Опомнись, Марта, опять старая песня!
– Старая песня лучше новой пьесы. Ты просто не любишь меня.
– Ты же знаешь, что это не так.
– Нет, это так, и я устала жить в этой проклятой квартирке на четырнадцатом этаже в условиях, когда ты совсем не любишь меня. Я могу сойти с ума, и выпрыгнуть из окна!
– Это что, шантаж?
– Это не шантаж, это реальность.
– Ну что же, ты взрослая женщина, и вольна делать, что хочешь.
– Ты хочешь, чтобы я спрыгнула вниз?
– Нет, я этого не хочу!
– А чего ты хочешь?
– Я хочу, чтобы ты успокоилась.
– Я успокоюсь только в могиле.
– До твоей могилы еще далеко!
– До моей могилы всего четырнадцать этажей!
– Не говори глупости, не своди меня с ума, я устал от твоих угроз, мне надо писать новую пьесу!
– Когда ты пишешь, я схожу с ума еще больше!
– Ты хочешь, чтобы я перестал писать пьесы?
– Я хочу, чтобы ты выпрыгнул вместе со мной.
– Зачем?
– Я не могу прыгать одна.
– Я не буду прыгать вместе с тобой, можешь и не надеяться на это!
– А на что мне надеяться?
– На лучшее.
– Наше лучшее все позади.
– Наше лучшее все впереди.
– Впереди нас ждет Страшный Суд, и двенадцать кругов Дантова ада!
– При такой начитанности даже странно, что ты решаешь кроссворды!
– А что ты мне предлагаешь?
– Реши пару задач из геометрии Лобачевского.
– Ты издеваешься надо мной?
– А что мне еще остается, я ведь, маменька, драматург, и не просто драматург, а комедиограф, мне по должности положено над кем-нибудь издеваться!
– Дождешься, что я все же выпрыгну из окна!
– Очень обяжешь меня этим, сразу же начну писать трагедию о твоей ужасной кончине!
– Ну, в таком случае вот тебе и вот (интересные жесты в мою сторону), ни за что не выпрыгну, хоть ты сто лет дожидайся этого!
– Милая, как же ты разочаровала меня!
Подъезд грязный, весь исписан неприличными надписями, и точно такой же лифт, подростки постарались на славу. У входа в высотку три старые ведьмы, мимо них просто так не пройдешь – обольют помоями с ног до головы, и даже не поморщатся при этом. Будь моя воля, говорит одна из них, я бы после одиннадцати вечера в подъезд никого не пускала. А будь моя воля, поддерживает разговор другая, я бы всех подозрительных, и особенно при портфеле, обыскивала с милицией и с собаками, пойди узнай без милиции, что он носит в портфеле. А будь я президентом, дает волю фантазии третья, я бы вообще всех обыскивала утром и вечером, и яйца бы у каждого подозрительного обрезала специальными щипчиками. Ишь, как ты раскатала губы, Февронья, отвечает ей первая ведьма, где же в стране наберется столько железных щипчиков, мужиков ведь вон сколько много, на всех кобелей щипчиков не напасешься! Я бы напаслась, отвечает Февронья, я бы рельсы на железных дорогах снимала и переплавляла их в щипчики. Эх, подруга, резонно возражает вторая ведьма, как же тогда народ будет ездить, если ты все рельсы в щипчики переплавишь?! А куда им будет ездить без яиц-то, отвечает Февронья, без яиц они никуда ездить не будут, и к ним тоже никто ездить не будет, поскольку без яиц они никому не нужны! Ну и мудрая же ты голова, Февронья, отвечает кто-то из ведьм, прямо Дом Советов, будь моя воля, я бы тебя непременно сделала президентов! Будь моя воля, думаю я, я бы вас, проклятые ведьмы, жег на площадях во время больших и не очень больших праздников, пока не пережег всех до одной. А костры бы складывая из лавочек, на которых вы сидите. Нет, что ни говори, а без инквизиции иной раз обойтись никак невозможно!
– Скажите, вы сами написали эту пьесу?
– Разумеется сам! Кто же еще мог написать ее, кроме меня?
– Мало ли кто? Пьесы приходят к нам в театральное бюро разными путями. Может быть, вы украли ее у кого-то?
– У кого?
– У того, кто ее написал.
– Ее написал я.
– Такую странную пьесу?
– А что в ней странного?
– А вы не понимаете?
– Нет.
Пауза. Он худой и костлявый, борода, как у козла, когда встает, начинает хромать на левую ногу. Хромой бес, к тому же еврей. Впрочем, при чем тут еврей, это не имеет никакого значения.
– Неужели вы и правда не понимаете, о чем написали в своей пьесе? – продолжает допытываться Хромой Бес.
– Объясните мне, прошу вас.
– Скажите, вы еврей?
– По матери, да.
– Это значит, что вы действительно еврей.
– Вы тоже, и что из того?
– Как что, я не пишу подобные пьесы!
– Подобные в каком смысле?
– В том смысле, что в них высмеиваются евреи!
– Где вы это нашли?
– Да вот здесь, вот здесь (тычет пальцами в текст), и еще в двух или трех местах вы употребляете не вполне корректные выражения!
– Речь идет о древнем Израиле, моя пьеса о древнем Израиле, и евреи сами ругаются между собой, называя собеседников неподобающими словами. Тем более речь идет о подонках, об отбросах общества, и даже вообще не о людях, а о бесах, героях одной из библейских притч, которую я решил исследовать методом драматургии, и превратил ее в пьесу. Я не антисемит, не юдофоб, я сам еврей по крови и жизни, и написал пьесу о жизни своих соплеменников.
– Вас кто-то надоумил ее написать?
– Разве что мое вдохновение, да еще, возможно, вечные Музы.
– Музы? Вы всерьез верите в Муз?
– Не только верю, но и обращаюсь к ним с просьбой о помощи, особенно к Талии и Мельпомене.
– Вы что, сумасшедший?
– А вы?
– Я хозяин этого театрального бюро, и я абсолютно нормален.
– Рад за вас. Так вы возьмете себе мою пьесу?
– Не знаю, не уверен, мне надо посоветоваться с другими людьми.
– По поводу чего?
– По поводу содержания вашей драмы. Кстати, а почему она называется «Бисер»?
– «Не мечите бисера перед свиньями!» – Помните эту цитату из Иисуса Христа?
– Разумеется, помню, и что из того?
О проекте
О подписке