Читать книгу «Река по имени Лета» онлайн полностью📖 — Сергея Могилевцева — MyBook.
image

О наивный и доверчивый провинциал! О, как мог позволить я этому долговязому и прыщавому монстру диктовать письмо к моей фее, которая доверилась мне и протянула через тысячи километров свою смуглую изящную руку, унизанную кольцами и бриллиантами?! (Почему-то мне виделись именно бриллианты и кольца). Я, никогда до этого решительно и ничего не писавший, разве что посредственные диктанты, за которые получал не менее посредственные оценки, вдохновенно опускал в чернило перо, и писал под диктовку Гнусавого такую поразительную и непотребную дичь, что даже теперь, многие годы спустя, волосы на голове встают у меня дыбом, а лицо заливает густой румянец стыда. Я был в состоянии некоего навязчивого гипноза, и писал под диктовку этого монстра о том, что девчонками не интересуюсь вообще, ибо пресытился ими уже давно, что незачем ей посылать свои письма через такие большие пространства, доверяя свои тайны первому встречному, и что не лучше ли вообще остановить свой взгляд на каком-нибудь местном самаркандском юноше, который подходит ей больше в силу географического положения? Я описывал все пороки и слабости, присущие женскому полу вообще, я обличал в ее лице весь женский род со времен нашей праматери Евы и до сегодняшнего грустного дня, заодно уже говоря Гюльнаре (так звали мою далекую фею), что она по ошибке запала не на того, на кого вначале хотела. Что я вообще хромоногий и слегка скособочен, что у меня два горба, я с детства сижу на коляске и пускаю тягучие слюни, а также заикаюсь, мучаюсь недержанием мочи, и часто бываю буйным до исступления, так что лучше ей переписываться с кем-то другим. Помнится, я писал под диктовку своего коварного друга еще много разных гадостей и подробностей как про себя, так и вообще про весь женский род, выводя Гюльнару на чистую воду, и представляя ее некоей маленькой и расчетливой интриганкой. Я писал все это, повторяю, помимо собственной воли, придавленный к столу неким странным, околдовавшем меня гипнозом, писал под диктовку мерзавца, отлично сознававшего уже тогда, что он именно мерзавец, и что останется таким до конца своей гнусной жизни. Я писал, и одновременно понемногу испытывал странное, сладостное чувство удовлетворения от самого процесса письма, от того, что так ладно сидит у меня в руке старая деревянная ручка с насаженным на нее новым блестящим пером, от того, что на бумагу капают большие чернильные пятна, а листы, один за одним, покрываются моим собственным, размашистым и нетерпеливым почерком. Я писал, краешком сознания понимая всю гнусность и мерзость написанного, но одновременно чувствуя постороннюю, необычайно мощную и сладостную, входящую в меня силу, противиться которой я не смогу уже никогда. Это была сила безудержного сочинительства, сперва существовавшая во мне в форме некоего примитивного графоманства, но потом, все более и более наливаясь подземными токами, бьющими в меня из невообразимых и непонятных глубин, превращающаяся в способность внятно и складно писать. Сочиняя под диктовку Гнусавого мерзкий и подлый пасквиль, я брал у него свой первый в жизни урок писательского мастерства, ни сном, ни духом не подозревая об этом. Он был, со всеми своими гнусавостями, и гадостями моим Первым Учителем, наглядно, зримо и грубо показавшим мне, как можно складно и легко сочинять. Больше того, показавшим на практике, что чем более нелепым, сумбурным и алогичным будет процесс сочинения, чем больше отвращения и ненависти будет вызывать он в тебе в самый момент творения, тем в более великолепный шедевр выльется он потом; когда, устав от яростных тычков зазубренным пером в склянку с чернилами, ты вновь развернешь написанные и скомканные листы и со спокойной головой и отдохнувшим сердцем заново все прочитаешь. А я не сомневаюсь теперь, что тот первый мой литературный опыт, написанный под диктовку малолетнего циника, был именно шедевром, и что моя далекая Гюльнара, прочитав его, долго рыдала, навсегда потеряв охоту писать кому-либо любовные письма. Возможно, она вообще после этого не смогла никого полюбить, и провела всю свою жизнь старой девой, искренне ненавидя мужчин, и считая их всех до одного подонками и негодяями. Но, скорее всего, она была действительно феей, и в такой необычной форме (ибо никакой другой, по-видимому, просто не существовало) пыталась научить меня сносно писать. Спасибо тебе за все, далекая Гюльнара, кем бы ты не была в действительности, и прости меня, если сможешь, за те мгновения обиды и боли, которые, возможно, я тебе причинил!

Закончив писать, я обнаружил, что вокруг моего стола собрались все мальчишки двора, которые, разумеется, тоже участвовали в моем приобщении к литературе, и вносили свои коррективы в текст, который по своей язвительности, наглости и непотребству чем-то напоминал письмо турецкому султану, сообща написанное казаками. Это, кстати, было недалеко от истины, ибо атмосфера и нравы двора, в котором я жил, мало чем отличались от таковых в Запорожской Сечи, которая, кстати, находилась от нас не так уж и далеко. Шуточки, смех, сплевывание на землю, подбадривание друг друга ударами локтями в бок и в живот, похабные словечки и скабрезности в адрес моей Гюльнары и в адрес женщин вообще, – все это я видел и слышал словно сквозь сон, одурманенный той гипнотической силой, о которой уже говорил. Я был измотан и выжат, словно лимон, я позволил Гнусавому громко, при всех, придыхая, шепелявя и пуская от избытка счастья слюни, прочитать письмо еще раз, а затем аккуратно сложить его, и вместе со мной отнести на почту. Разумеется, опускал послание в почтовый ящик именно я, руководствуясь словами учителя: «Все, мой друг, должно идти строго по плану, и каждый должен отвечать за любой свой жест и поступок. Раз ты автор письма, то и отсылать его должен именно ты. А вообще, старик, не жалей ни о чем, забудь об этой самаркандской девчонке, бабы есть бабы, и ничего, кроме сожаления, вызывать в нас не должны!» Но я, к несчастью, ничего не забыл, тягучее чувство стыда за содеянное, словно за некий гадкий и постыдный поступок, преследовало меня после этого еще долгие годы. Можно смело сказать, что это прилюдное приобщение к эпистолярному жанру и к писательству вообще перевернуло меня изнутри и сделало совершенно иным человеком. Меня, кстати, и во дворе стали звать не иначе, как писателем, и это прозвище, то забываясь, то вновь всплывая, переходило со мной из одной компании в другую, перекочевало в армию и в институт, и сопровождало во всех тех бесчисленных путешествиях и передвижениях по стране, которые я совершал, пока постепенно не превратилось в профессию. Все просто, хотя и через многие годы, встало на свои места, и я бесконечно благодарен Гнусавому, этому коллекционеру подержанных мальчишеских плавок, прилюдно трахнувшему меня посреди всего двора (а именно в этом и заключался метафизический смысл данного действа), за этот первый толчок, без которого, разумеется, я был бы совершенно другим. Я благодарен ему за этот прилюдный акт, сродни акту творения, за это красочное театральное действо, за проникновение в глубину моей неразвитой и темной души, в которой забрезжил еще неясный, но сладостный и манящий свет некоей путеводной звезды, лучи которой освещают меня до сих пор. Каждый в этой ситуации получил свою долю выгоды: я обрел новые горизонты, о которых даже не подозревал, Гнусавый вволю натешился, удовлетворив в очередной раз свой тайный и порочный инстинкт, мальчишки вволю поразвлекались, и только лишь несчастная Гюльнара, если она действительно в природе существовала, долго, очевидно, лила свои прозрачные восточные слезы, искренне не понимая, за что ее так незаслуженно оскорбили. Очевидно, беря во внимание последнее обстоятельство, Гнусавый сказал мне как-то, отведя в сторону, и по привычке шепелявя и гудя себе в нос: «Не дрейфь, пацан, ничего с этой девчонкой не будет. Поверь мне, уже через десять лет она станет толстой и некрасивой, окруженной целой кучей сопливых детей, с утра до вечера выбивающей ковры, готовящей плов и пекущей лепешки для своего восточного мужа. Возможно, она вообще к этому времени разучится читать и писать, и не сможет вспомнить ни одной строчки из твоего письма, которое, поверь уж мне, кое-чего действительно стоит!» Кто его знает, может он и был прав, говоря такие слова?

Я потерял с ним связь на долгие годы, и уже спустя много лет, вернувшись ненадолго в свой небольшой город детства, застал Гнусавого в совершенно ином качестве. В стране произошли грандиозные перемены, названные почему-то не революцией, а перестройкой, и мой город у моря тоже не остался от них в стороне. Здесь кипели небывалые страсти, рождались свои небольшие партии, вспыхивали яростные споры и митинги, печатались в газетах обличительные статьи, и я, признаться, не смог стоять от всего этого в стороне. Совершенно неожиданно я вновь столкнулся с Гнусавым, который, как и следовало ожидать, оказался на противоположной от меня стороне баррикад. Вкратце история его жизни, руководствуясь теми сведениями, что мне удалось собрать, была следующей. Закончив после школы авиационный институт и получив диплом авиационного инженера, он из-за какой-то полутемной истории (похожей, возможно, на неприглядные истории с покупкой подержанных плавок) не стал работать по специальности, и вернулся в наш небольшой городок. Мне говорили, что в это время он сильно пил, совершенно пал духом, и, работая в школе учителем по трудам, абсолютно нелепо потерял несколько пальцев, отрезанных циркулярной пилой. После это он опустился уже окончательно, без дела слонялся по набережной, выпрашивая деньги у бывших своих учеников и товарищей детства, превратившись из Гнусавого в Беспалого, и, очевидно, пропал бы навечно, если бы о нем не вспомнили в известном ведомстве, трахавшем всех нас на протяжении слишком долгого времени. Собственно говоря, иначе ничего случится и не могло, ибо великолепные трахательные способности моего Первого Учителя пришлись как нельзя кстати ко двору в этом зловещем и известном, к сожалению, всем ведомстве, в котором, кстати, работали бывшие его и мои товарищи детства. Учитель мой был обласкан и одарен материальными благами, к нему вновь вернулась былая нахрапистость и уверенность в своей безнаказанности, и он вновь, теперь уже вполне легитимно, получил возможность открыто трахать тех бывших дворовых мальчишек, которые глядели на него с противоположной стороны баррикад. Он стал супер-стукачом, супер-осведомителем, которого бросали на самые трудные, а порой и безнадежные дела. Он втирался в доверие к наиболее культурным, и особо интересовавшем охранку людям, и, обольстив их своим интеллектом и шармом, которые вновь вернулись к нему, подводил их под гнусную провокацию, испытывая при этом, вне всякого сомнения, огромное физическое наслаждение. Он, безусловно, был моральным уродом, сексуальным маньякам, которому совершенно легально разрешили насиловать своих бывших друзей. И то, что в детстве совершалось в тайне, на расстоянии, за закрытой дверью, с помощью подержанных плавок, делалось теперь явно, с помощью иезуитских историй и откровений, где-нибудь в кафе за шампанским и стаканом портвейна, во время утонченной беседы. Он перетрахал множество культурных и высокоинтеллектуальных людей, получив от этого колоссальное, невыразимое удовольствие, опередив на сто очков вперед всех остальных маньяков и извращенцев. И что там примитивному насильнику Чикатило, насилующему и расчленяющему топором свои жертвы, перед этим высокоинтеллектуальным насильником, мастером изящной политической провокации? Что примитивным трахателям перед этим жрецом, этим авгуром изощренного траха, после которого его несчастные жертвы или сходили с ума, или кончали с собой, загнанные в невыносимую психологическую ловушку? Кстати, у него была жена и две прелестные дочери, отданные отцом учиться в столичные институты. Впрочем, дети за отца отвечать не могли.

Пикантная подробность, ставшая известной мне совершенно случайно: несмотря на свою новую кличку Беспалый, он в известном всем ведомстве по-прежнему звался Гнусавым, – как видно, из-за своей неистребимой уже детской привычки гнусавить на одной ноте какие-то, теперь уже псевдоинтеллектуальные пошлости и непотребства. Он научился неожиданно, словно из-под земли, выныривать у носа искомого человека, прилипая к нему всем телом, подражая в этом другим стукачам, начиная трахать его прямо на улице, а потом, затащив куда-нибудь в угол небольшого кафе, добивать до конца своими псевдореволюционными откровениями. Признаться, и я на какое-то время поддался на эту его уловку, словно бы вновь околдованный той гипнотической силой, которая заставила меня писать несчастной девушке из Самарканда гнусное и отвратительное письмо. Впрочем, речь здесь идет не о перестроечных битвах, и не о том, чем закончилась революция в отдельно взятом городе, расположенном на берегу теплого моря. К слову сказать, она закончилась полным поражением революции и торжеством как того известного ведомства, которое перетрахало в стране всех и вся, так и самого Гнусавого (он же Беспалый), который теперь переплюнул всех Чикатило на свете и заслужил, возможно, того, чтобы его имя навечно было записано золотыми буквами в анналы охранки, которые, разумеется, где-то обязательно существуют. Речь, повторяю, не о революции, а о моем Первом Учителе, который, как оказалось, вовсе и не вырос в интеллектуальном смысле со времен моего баснословного детства, и разве что стал более опытным и изощренным, но не представлял уже для меня, как человек, совсем никакого интереса. Он был ничтожным, к тому же беспалым и гнусавым, стукачом и маньяком, трахавшим всех уже по привычке, на каком-то последнем надрыве, который, разумеется, в конце-концов должен был кончиться. Мне было жалко его, жалко его несостоявшейся жизни, жизни тайного извращенца и стукача, который оказался, как ни странно, моим Первым Учителем. Я покинул город своего детства, вновь уехав скитаться по странам и городам, время от времени получая о нем известия, которые то радовали, то огорчали, то вызывали во мне чувства брезгливости и сожаления. Впрочем, я не буду говорить о нем больше ни плохо, ни хорошо, ибо о Первом Учителе, как о мертвых, надо говорить только хорошее, или не говорить ничего. Спасибо ему за то, что помог мне открыть себя самого, и да спасет на Страшном Суде Господь его вечную душу!

2005

1
...
...
10