Читать книгу «Река по имени Лета» онлайн полностью📖 — Сергея Могилевцева — MyBook.
image
cover

Он вдруг вспомнил про одного странного парня из их города, работавшего киномехаником в кинотеатре недалеко от моря, который всегда казался ему, да, наверное, и всем остальным, нелепым, и непохожим на остальных горожан. В городе было полным-полно таких нелепых людей, и он сам, несомненно, был одним из них, потому что выжить в провинции, не став слегка нелепым, и даже чуточку не сойдя с ума, не удавалось еще никому. Он сам выжил тут только благодаря тому, что время от времени бросал все, и уезжал куда глаза глядят, попросту бежал подальше от этих благословенных мест у синего моря, воспетых когда-то классиком. У него, к счастью, была такая возможность. А у других такой возможности не было, и они постепенно сходили с ума от идиотизма провинциальной жизни, и казались приезжим, а уж тем более своим, которые к ним достаточно присмотрелись, нелепыми, и вызывающими попеременно то сочувствие, то откровенную злобу. Таким точно был и этот парень из приморской киношки, нелепый, одинокий, мешающий всем своим странным и задумчивым видом, из десятилетия в десятилетие мозолящий прохожим глаза, живший, кстати, в прелестном, увитом виноградом и глицинией домике в глубине извилистой балки на окраине города. Таким точно был этот нелепый парень, прославившийся сначала своей нелепостью, и тем, что всем мозолил глаза, а после уж, под конец, что заглянул-таки в дуло самодельного пистолета. Переделанного, кстати, из игрушечного ружья в настоящий, заряженный боевыми патронами браунинг, и тот его тотчас же застрелил, согласно всем канонам этого страшного и вечного жанра. После этого, кстати, парень, которому, вообще-то, было уже за сорок, и он давно не был парнем, а был женатым, имел взрослых детей, а вскоре, возможно, имел бы и собственных внуков, – после того, как парень по оплошности застрелился, заглянув в дуло собственного пистолета, в городе стало как-то неуютно и сыро. В нем исчезло некое очарование, исчезла некая тайна, и какое-то время горожане ходили, словно бы опущенные в воду, не понимая, что же с ними такое стряслось. «Не спрашивай, по ком звонит колокол, – вспомнил он известные строчки, – он звонит по тебе!» И этот назойливый звон колокола по ушедшему нелепому парню в течении полугода звучал в ушах придавленных новостью горожан, вызывая в них неясные и темные чувства, и еще, пожалуй, желание смертельно напиться под вечер, и забыть все эти истории про застрелившихся по ошибке, а еще о настоящих самоубийцах, повешенных, утонувших и сошедших с ума, – историями этими был полон до краев городской фольклор. И только лишь через пол года, когда все успокоилось, и память о незадачливом стрелке немного утихла, в городе появился еще один не то помешенный, не то очень большой придурок, и занял освободившееся место, которое, как известно, пустым никогда не бывает. И это лишний раз доказывало ту непреложную истину, что природа, рождающая и гениев, и придурков, действительно не терпит пустоты.

– Вот так-то, друг мой, – сказал он опять замолчавшему и о чем-то задумавшемуся ребенку, – вот так-то, мой друг, не заглядывай в дуло даже игрушечного пистолета, и ты проживешь на свете гораздо больше других. Если, конечно, не сойдешь с ума, не познакомишься с какой-нибудь отчаянной девушкой, или не уплывешь по вечным водам великой реки Леты, которая в положенный час приходит к каждому, и волны которой так холодны, что похожи на расплавленный свинец, от которого бросает в жар, и может запросто загореться одежда.

– А что это за река? – спросил у него мальчик.

– Когда-нибудь я тебе подробней расскажу о ней, – ответил он ему, чувствуя, что на сегодняшний день поучений уже достаточно, – если, разумеется, успею это сделать.

Вообще-то, подумал он, я веду себя, как шекспировский Полоний, наставляющий собственного взрослого сына, отбывающего надолго в чужую страну. Слишком много во мне литературного и театрального, слишком много игры, я уже не могу просто так общаться с ребенком, и должен облекать это в форму литературного диалога. О проклятие этой страшной профессии! О проклятие вечных слов, которые проходят сквозь тебя, приходя ниоткуда, и ты вынужден записывать их, записывать с утра и до вечера, иначе в лучшем случае можно сойти с ума, а в худшем они просто испепелят тебя, и ты окажешься горкой сгоревших и обугленных листов, исписанных неизвестно кем и неизвестно когда! О проклятие избранной профессии, от которой можно избавиться только единственным способом: вступить в воды великой и прекрасной реки, и поплыть вперед, сжимая истертый в веках, но вполне надежный и необходимый в таких случаях обол – обычную плату старому пройдохе Харону, поджидающему тебя на той стороне со своей разбитой посудиной! И как только он подумал об этом, уже наяву, а не во сне, воды реки опять ворвались в его комнату, и заполнили ее до отказа, засасывая в водовороты рукописи, книги, картины на стенах, и разную ставшую дорогой ему за долгие годы мелочь, которая поплыла сверху, уносимая течением неизвестно куда. Как жалко будет расставаться с милыми побрякушками, с удивлением подумал он, гораздо труднее, чем с самой жизнью! Вот парадокс: все эти нелепые и дорогие только тебе бумажки, письма, камушки, которыми двадцать лет назад швыряла в тебя на пляже случайно ворвавшаяся в твою жизнь женщина, и которые ты втайне хранишь, как самые дорогие тебе предметы, все эти значки, ключи, гвозди, которые собираешь ты на улице, и которые что-то для тебя значат, куски медной проволоки, приносящие тебе удачу, и огромное количество пуговиц, подобранных тобой на мостовых бесчисленных городов мира, старые ножи, статуэтки, какие-то щепки, суеверно хранимые тобой долгие годы, – все это удерживает тебя на плаву гораздо сильнее, чем твои рукописи и книги. Ты насквозь суеверен, и твоя жизнь писателя сопряжена еще с целым рядом нелепых и странных жизней, ничуть не лучших, а, скорее всего, гораздо более нелепых и пошлых, чем жизнь случайно застрелившегося киномеханика. Вот так-то, братец, только под конец человек понимает всю настоящую цену себе, только под конец из него и вылезает наружу все то, что копилось годами, и было неизвестно другим, да, пожалуй, и ему самому; в человеке гораздо больше жизней, чем считают это обычно, он в чем-то, возможно, подобен кошке, у которой, кажется, целых девять разных кошачьих сущностей, и это, конечно же, открытие, которым ты должен, как писатель, воспользоваться. Ну тогда еще рано, тогда еще не время позволять ей засасывать тебя в свой последний водоворот, и надо пожить еще хотя бы немного, хотя бы несколько часов, чтобы немного отдышаться, немного прийти в себя, и, может быть, последний раз прогуляться с мальчиком вдоль берега моря. И как только он подумал, что еще не пора, что еще не время, воды реки сразу же исчезли куда-то, и он остался один среди разоренной комнаты, мокрых рукописей и книг, и всех этих милых его сердцу несуразных вещей, всех этих камушков из прошлого, пуговиц, гвоздиков и кусков медной проволоки, упавших на пол и частично разбившихся портретов и статуэток, – всего того, что, оказывается, и удерживало его по-настоящему на плаву.

– Как мокро здесь у тебя, – сказал вошедший в комнату мальчик. – Ты что, разбил свой аквариум?

– У меня нет никакого аквариума, – ответил он, – и никогда не было, разве что в детстве, в твоем возрасте. Но я не советую тебе заводить аквариум, как не советую собирать марки, все это занятия для недоумков. Лучше гуляй с собакой вдоль берега моря, и знакомься с красивыми девушками, а взрослых и искушенных женщин лучше обходи стороной.

– Знаю, – сказал в ответ мальчик, – а еще когда я подрасту, мне надо отсюда уехать, лучше подальше, в столицу, иначе я сойду с ума, и собаку с собой мне надо обязательно прихватить; все это я знаю, ты мне об этом уже говорил.

– Неужели я тебе так много всего рассказал? – искренне удивился он, глядя на державшего в руках школьный портфель человека, с которым можно беседовать на самые разные темы, словно с друзьями, от которых уже ничего не осталось, кроме неясных воспоминаний. – А про ружье, висящее на стене комнаты, я тебе говорил?

– Да, и про ружье, и про задницу, которую надо беречь в первую голову, и про линию огня, на которой нельзя стоять, и про пистолет, в дуло которого не стоит заглядывать. Ты мне так часто об этом рассказываешь, что иногда кажется, будто ты не в своем уме.

– Это обычное дело для писателей вроде меня, – ответил он мальчику. – Просто я наставляю тебя на путь истинный, ты сам будешь делать это, когда подрастешь.

– Когда состарюсь?

– Нет, когда подрастешь, до старости мне еще далеко. Кстати, не хочешь ли прогуляться у моря?

– Очень меня этим обяжешь, – сказали ему в ответ.

Они оставили разоренную комнату, которую, очевидно, придется теперь убирать жене, оставили дома школьный портфель, и, взявшись за руки, пошли в сторону моря. Они всегда гуляли, взявшись за руки, это был такой ритуал, выработавшийся у них годами, еще тогда, когда мальчик был маленький, и они гуляли в Москве, у Водного Стадиона, рядом с прудами, где жила его дочь, и где он какое-то время жил, спасаясь в очередной раз от идиотизма провинциального города, и с удивлением присматриваясь к новому существу, неожиданно возникшему в его жизни. Пруды у Водного Стадиона хоть чем-то компенсировали отсутствие моря, без которого он обойтись уже не мог, хоть и твердил себе постоянно, что море вполне может заменить какая-нибудь большая река, или вот эти заброшенные пруды, чудом сохранившиеся в Москве. Со старыми трехсотлетними дубами, росшими у их берегов, с плавающими на поверхности утками, со старинной, наполовину разрушенной беседкой, камышами, лилиями, осокой, побегами остролиста, горечавки и папоротника, а также безликими высотками, стоявшими рядом с гладкой, не нарушаемой никакими волнами, водной поверхностью. Да, мне нужны волны, сказал он себе, волны и камни, облитые во время жестокого шторма белой шипящей пеной, и это искусственное водное хозяйство, сооруженное на окраине огромного мегаполиса лет триста назад, не может заменить вечно штормящее море, без которого я жить уже не могу. И поэтому, в очередной раз прожив в Москве несколько лет, вдоволь нагулявшись с мальчиком у прудов, написав роман и целую кучу пьес, и, самое главное, научившись держать за руку это новое, вошедшее в его жизнь существо, он опять вернулся в свою провинцию у теплого моря, чувствуя, что через какое-то время снова покинет ее. Потом к нему приехала жена с маленьким мальчиком, который, впрочем, успел уже подрасти, и они, взявшись за руки, стали гулять вдоль мокрых прибрежных скал, и он рассказывал ему всякие небылицы, одновременно пугаясь, что ребенок их не поймет, и восхищаясь собственной изощренностью, в других случаях и других обстоятельствах ставшей для него вполне обычной. Они спустились, взявшись за руки, с высоких холмов, на которых, собственно, и стоял город, и остановились на небольшой круглой площадке, где обычно останавливались всегда, расположенной посередине их затерявшейся в облаках высотки и покрытого пеной берегом моря.

– Этот город чем-то напоминает Рим и Москву, – сказал он притихшему мальчику, – он тоже, как и они, стоит на семи священных холмах.

– На семи священных холмах?

– Да, и каждый холм что-нибудь, да значит в истории этого города. На одном, вон том, что находится ниже, была когда-то построена крепость, с которой, собственно, город и начался, – видишь, от нее теперь осталась одна круглая башня в окружении корпусов бесчисленных санаториев? Когда ты вырастешь, ты будешь ненавидеть их точно так же, как и я.

– Ненавидеть корпуса санаториев?

– Да, за то, что они убили душу этого города, и одновременно любить эту последнюю круглую башню: все, что осталось от былой поэзии и славы этой прекрасной долины; если, конечно, не считать благословенных поэтом брегов, от которых, впрочем, тоже немного осталось.

– Почему я должен это делать?

– Ты мой наследник, – сказал он мальчику, – и должен будешь понять все, что я тебе говорю. Ты уже обречен на это, и никуда от этого тебе не уйти. Ты закодирован смотреть на мир точно так же, как я, смотреть моим глазами, это закон, который придуман неизвестно кем и неизвестно когда, и отменить который не в силах никто.

– Что еще за закон, расскажи, если можешь, подробней?!

– Наверное, это закон крови; мы с тобой одной крови, и со временем ты тоже научишься ненавидеть все эти бесчисленные санатории, всю эту бесконечную лакейскую цивилизацию, появляющуюся со временем в долинах любых городов и любых стран мира, и убивающую в них поэзию и красоту, которые лакеи особенно ненавидят. Видишь эту одинокую круглую башню на склоне холма, – сражайся за нее до последнего вздоха, до последнего патрона, и до последнего выстрела из своего будущего пистолета, как сражался за нее я, и, как видишь, к сожалению, проиграл.

– Ты проиграл сражение за круглую башню?

– Да, но я выиграл много других сражений. И в общем баланс потерь и побед в моей жизни оказался вполне неплохим. Я, как говорится, остался при своем, хотя, конечно, и хотел бы иметь намного больше.

– Так вот почему ты рассказывал мне про линию огня, про дуло пистолета, в которое нельзя заглядывать, и про хвост, который надо беречь?

– Да, я почерпнул все это из собственного опыта. Из опыта собственных сражений и битв, которые следовали она за одной, так что на самом деле я давно уже боевой генерал со множеством орденов и наград, и, к сожалению, со множеством ран, давно уже мечтающий уйти на покой.

– Ты устал от сражений?

– Я устал от людской глупости и от этой лакейской цивилизации, которая наползает на мир моего детства, как бесконечная плесень, и которую не выжечь никаким огнем, кроме, пожалуй, огня беспощадного смеха. Я, видишь ли, всю жизнь смеюсь в тех сатирах и пьесах, которые пишу, словно каторжник, одну за одной, высмеивая глупцов и лакеев, плодящихся вокруг, как тараканы. Но, к сожалению, скорость, с которой распространяется плесень, и появляются на свет тараканы, гораздо больше той скорости, с которой стреляет моя древняя, повидавшая виды винтовка. Я, видишь ли, очень древний стрелок, засевший внутри этой круглой башни на склоне холма, и стреляющий по врагам уже много лет, так что руки мои от этой стрельбы изрядно устали, винтовка вся износилась, волосы изрядно поседели, а врагов, к сожалению, стало гораздо больше, чем было вначале. Глупость и хамство, мой друг, растут в мире в геометрической прогрессии, и допотопной дедовской винтовкой их одолеть невозможно.

– А чем их можно одолеть?

– Вообще-то, если честно, ничем, кроме личных примеров мужества обороняющихся в древних башнях стрелков, которые вдруг встают в полный рост, и идут на врага, не боясь уже ничего, пугая его своей отвагой и своим безрассудством, так что полчища врагов под стенами башни временно отступают, и миру дается необходимая передышка. Только лишь личный пример погибшего у подножия башни бойца, который поет в этот миг свою победную песнь, прославляя поэзию и красоту, способен на время остановить мировые глупость и хамство. Только лишь смерть поэта способна остановить их на время. Только лишь она, и больше никто.

– А ты поэт?

– К сожалению, да. И ты тоже станешь им, если захочешь.

– Нет, я стану эстрадным певцом, у меня, как ты знаешь, неплохой голос и слух.

– Все вы так говорите, а когда доходит до дела, берете в руки дедушкину винтовку, и идете защищать свою круглую башню. Ладно, пойдем, нам надо спуститься к морю, мы и так заболтались, потеряв много времени.

Они спустились к подножию холма, называемого по старой памяти Орлиной Горой, хотя никаких орлов тут уже давно не водилось. Зато последовательно, один за одним, жили три писателя, последним из которых был он сам. Существовала легенда, что всего на Орлиной Горе будут жить именно три писателя, после чего город ожидают невиданные катаклизмы, в результате которых он то ли погрузится на дно морское, то ли разрушится до основания. Он оказывался последним в этом тройном списке писателей, и от него, согласно легенде, зависела судьба целого города. Всех этих бесчисленных, так ненавистных ему санаториев, построенных на месте древних крепостей и оборонительных стен, а также дубовых и миндальных рощ. Всех этих забетонированных крымских брегов, которыми некогда так восхищался поэт, пляжей и каменных хаосов, которые существовали во времена его детства, и от которых теперь не осталось и следа. Одинокая, гордая, и абсолютно беззащитная круглая башня, та виртуальная и мистическая цитадель, в которой он долгие годы отбивался от натиска лакейской цивилизации, нахлынувшей, как мутный поток, в долину его детства и грез, и осквернившей ее своим зловонным дыханием, – одинокая круглая башня его грез и мечтаний, насквозь прострелянная с разных сторон, стояла на склоне холма, глядя срезанной верхушкой в сторону моря. И это было все, что удерживало его в этом городе. Не считая, конечно, мальчика. Но в мальчике текла его кровь, и, следовательно, он сможет выжить и сам, заняв со временем его место. Он вдруг поймал себя на том, что пускается в ненужные сантименты, и, чего доброго, может расплакаться от всех этих мыслей. Вообще-то он уже не раз ловил себя на том, что даже думать начинает литературно, стараясь красиво закончить очередную, пришедшую в голову мысль.

– Осторожней спускайся, – сказал он ребенку, – для семилетнего мальчика ты слишком беспечен, не зацепись за корни деревьев, или за какой-нибудь камень!

– Мне уже девять лет, – укоризненно ответил мальчик, – и я давно уже научился спускаться с гор. И подниматься вверх я тоже умею. Ты опять все перепутал.

– Вот как, тебе уже девять? – удивленно спросил он. – Как быстро бежит время! Скоро я стану тебе совершенно ненужным, улица, Интернет, и девушки из подворотни отнимут тебя у меня. Скажи, ты еще не начал курить?

– Нет, ты же знаешь, что у меня слабые легкие.

– Да, я это знаю. Хорошо, осталось уже немного, тем более, что все так ускорилось, будто кто-то специально подталкивает нас вперед.