В незапамятные времена, когда появились на земле первые люди, они жили по восемьсот и более лет, ибо такой срок был положен им Богом. Но все же и они умирали, – кто своей смертью, прожив отпущенные им Создателем годы, кто в результате несчастных случаев, болезней, войн, и даже убийств, ибо количество зла на земле возрастало год от года, и она уже не напоминала прекрасный зеленый сад, библейский Эдем, в котором некогда гуляли Адам и Ева. Тогда пришла нужда хоронить в земле своих мертвецов, но земля сначала не хотела их принимать, и людям с землей пришлось заключить специальный завет, чтобы открыла она наконец свое лоно, и приняла в него страшный прах тех, кто уже никогда не сможет открыть глаза.
– Хорошо, – сказала земля на многочисленные просьбы людей, молящих позволить хоронить в ней своих мертвецов, – я разрешу вам делать это, но только до тех пор, пока не останется на мне места, где могли бы вы копать свои могилы, и опускать в них умерших от разного рода бедствий, убийств и болезней. Как только не останется на мне больше места для ваших могил, как только покроюсь я ими от края и до края, от одного конца и до другого, так сразу же и возвращу вам всех тех покойников, которых вы в меня опустили. Устраивают вас эти условия, или нет, и согласны ли вы, бренные люди, заключить со мной этот страшный завет?
– Согласны, – ответили обрадованные люди, – ибо случится это еще не скоро, если случится вообще, ведь нас на земле так мало, а земля так велика, что не скоро еще покроется нашими могилами от края и до края, и не останется на ней места, чтобы хоронить умерших своей смертью и погибших разными другими способами.
И земля заключила с людьми этот страшный завет, терпеливо год за годом и столетие за столетием принимая в себя их мертвецов, и позволяя выкапывать в себе глубокие и скорбные могилы, которые со временем зарастали травой забвения. Шли годы, проходили тысячелетия, род людской размножился на земле чрезвычайно, покрыв ее от одного края и до другого, возводя на ней прекрасные города с храмами, дворцами и разного рода жилищами. И точно так же чрезвычайно распространилось на земле зло, убийства и войны, пришли на землю голод и страшные болезни, которые выкашивали на ней людей миллионами, и заполняли ее скорбными и бесчисленными кладбищами, счет которым давно уже был потерян. Нет, кажется, на земле места, где хотя бы однажды не хоронили кого-нибудь, и очень часто прекрасные и цветущие города стоят на месте забытых кладбищ, а дома людей устраиваются на фундаментах заброшенных склепов. Давно уже забыли люди, увлеченные новыми идеями и новыми проектами, о своем страшном завете с землей, но земля все помнит, и ведет скрупулезный подсчет каждой своей пяди, зная, что пядей этих осталось совсем немного, и когда не будет больше на ней места, где хотя бы один раз не копали могилу, и не хоронили кого-нибудь, она откроет все свои тайны и мрачные кладовые, и возвратит людям кости всех их дорогих мертвецов. Ибо каждый мертвец, хотя бы кому-нибудь, хотя бы раз в жизни, но был дорог. Тогда не смогут больше люди жить на земле, ибо некуда будет ступить из-за обилия черепов и костей, которые вдруг, в одночасье, в одно мгновение, появятся из-под земли, и возопят люди, простирая руки к небу, и умоляя Господа Бога убить их, ибо жить в бесконечном склепе размером с землю станет им невыносимо. И воскресит Господь Бог всех когда-либо умерших, восставших ныне из-под земли, и будет судить вместе с живыми, и воздаст каждому по делам их. И воздаяние это назовется Страшным Судом, который придет, когда закончится долготерпение земли, и завет между ней и человеком утратит свою силу.
Не просто так появился Иван-Дурак в русских селеньях, а были на то свои особые причины. Как-то, лет примерно триста, а может быть и побольше, назад, сидел в шинке на самом краю русской земли беглый крестьянин по прозвищу Ивашка Босой. Был он балагур, сплетник и бабник, был много раз бит своим барином, много раз убегал от него, но потом или сам возвращался назад, или его ловили, и приводили насильно к хозяину. Да и хозяин у Ивашки Босого, надо прямо сказать, был вроде него самого: тоже самодур, сплетник и бабник, и тоже надоел соседям своим не меньше, чем ему самому и остальным крепостным беглый крестьянин. Видимо, оттого, что чувствовал барин Ивашки Босого некое сходство со своим непутевым холопом, он и не наказывал его за побеги особо строго. Так, посерчает немного, покричит, постучит ногами, посечет на конюшне в назидание другим, а потом нальет чарку водки, и отпустит беднягу на все четыре стороны. А бывало, что и не одну стопку водки нальет, а даже две, или три, и целый вечер сидит с ним на крыльце барского дома, и поет грустные песни, отчего крестьяне только головою качают, да говорят, крутя пальцами около лба:
– Был у нас один скоморох, а теперь стало два, и какой из них двоих больше на припадочного похож, неизвестно.
Это они оттого так говорили, что не знали еще, какое прозвище будет вскоре у Ивана Босого и его друга-барина, которого, кстати, тоже звали Иваном. Не простым, а Федоровичем, но ведь на то он и барин, чтобы его по-имени, по-отчеству величать.
Итак, значит, сидел в шинке на самом краю русской земли беглый холоп Ивашка Босой, в который уже раз сбежавший от своего Ивана Федоровича. Сидел, и от нечего делать пел песни, потому что на водку денег у него не было, а выпить, как все, очевидно, догадываются, ему хотелось до смерти. И так он расположил к себе сердце сурового шинкаря, который никому за просто так водки не наливал, и оттого имел потайную кубышку, набитую и медью, и серебром, и кое-чем даже получше, а также красавицу-дочку и сварливую мегеру-жену, – так он расположил к себе сердце прижимистого шинкаря, что тот, не утерпев, подошел к нему с огромной бутылью в руках, и налил беглому полный стакан.
– Что, солдатик, нелегко тебе скитаться от одного селения до другого без копейки в кармане да в одежке, которая давно протерлась до дыр? – спросил он у Ивашки Босого.
– Да нет, – ответил Ивашка, – нам, бедовым, везде хорошо, что в родной деревне у барина на крылечке, что в скитаньях по родной Руси-матушке. Такой уж мы бедовый народ, дорогой ты мой человек! – сказал, и выпил полный стакан, налитый жалостливым шинкарем, а потом опять песню запел.
– По родной Руси-матушке? – задумчиво спросил у Ивашки шинкарь, машинально наливая ему еще один полный стакан. – Была и у меня, солдатик, когда-то своя матушка-родина, точнее, не у меня, а у моего народа, рассеянного ныне по всей необьятной земле. Но это особый вопрос, а вот что касается таких молодцов, вроде тебя, которым все трын-трава, и одинаково им хорошо что в захудалом шинке на краю дремучего леса, что на барском крыльце, то об этом особый рассказ. В моей родной стране существовал даже специальный обряд перекладывания грехов на таких вот отчаянных сорванцов, вроде тебя, которые у нас носили прозвище козлов отпущения.
– Как-как, – переспросил опьяневший Ивашка, успевший уже влюбиться в доброго корчмаря, – про каких козлов ты, добрый человек, говоришь?
– Про козлов отпущения, сначала обычных животных, а потом и особо непутевых людей, вроде тебя, от которых никому не было житья, и на которых добрые люди перекладывали свои грехи, чтобы самим стать лучше и чище. Ведь по большому счету и ты, Ивашка, такой же козел отпущения, ведь и у тебя в деревне всем стало намного лучше, когда ты от них убежал?
– Это уж точно! – засмеялся охмелевший Ивашка. – Они теперь стали все вроде святых, а про меня небось такое рассказывают, что неудобно доброму человеку об этом и на ухо сказать! – и он, ловко схватив бутыль шинкаря, налил себе еще один полный стакан.
– Вот видишь! – обрадовался шинкарь, который всегда примечал много схожих обычаев, существовавших у его скитальческого народа и в тех странах, куда его заносила судьба. – Вот видишь, люди везде одинаковые, что в Палестине, о которой ты наверняка ни бельмеса не знаешь, что в твоей родной Рязанской губернии. И обычаи тоже у многих очень похожи. Ты типичный козел отпущения, только не думаю, что на Руси приживется такое название. А посему, поскольку ты Ивашка, и любишь скоморошничать и выделывать разные кренделя, быть тебе отныне Иваном-Дураком. То есть человеком, глядя на которого, всем становится чуточку легче, и жизнь не кажется уже такой унылой и скучной. И не обижайся, пожалуйста, на свое новое прозвище, потому что на самом деле ты намного умнее и лучше других, ведь это же не с ними, а с тобой любил пьянствовать на крыльце строгий барин Иван Федорович!
Вот так и появилось у Ивашки Босого его новое прозвище, а потом уж разошлось по всей русской земле, по всем большим и малым ее селениям. Барину Ивану Федоровичу оно тоже понравилось, и он, когда Ивашка вернулся домой после скитаний по шинкам и окрестным губерниям, даже не высек его за это, а, сидя с ним на барском крыльце, сказал, обнимая за плечи:
– Был ты, друг мой, Ивашкой Босым, пьяницей и непутевым бродягой, а стал отныне Иваном-Дураком, очень полезным в обществе человеком! Принял, можно сказать, эстафету от одного человеческого племени – к другому, и в этом, друг мой, вся философия и весь смысл жизни!
Барин Иван Федорович, между прочим, был философом, и даже учился когда-то в заморском университете. Его самого соседские помещики тоже хотели обьявить дураком, но у них это почему-то не вышло. Не подходит к барину это прозвище, и все тут! Кем угодно можно его называть: и самодуром, и сумасбродом, и шалопаем, а дураком почему-то нельзя. Только к простому человеку, вроде Ивашки Босого, это прозвище и применимо. Таковы причуды русского языка. Так появился на Руси первый Иван-Дурак. Ну а после этого он и на крестьянской печи в гости к царю приезжал, и цареву дочку за просто так сосватал себе, и по-щучьему велению разные чудеса совершал, однако это уже совсем другие истории, к нашей легенде никакого отношения не имеющие.
В самом дальнем конце ВВЦ, Всероссийского Выставочного Центра, который еще недавно назывался ВДНХ, и, очевидно, через какое-то время опять сменит название, находится удивительная скульптура. О ней почти никто не знает, она скрыта большими павильонами и зарослями деревьев, но того, кто все же отважится добраться к ней, ждет поистине удивительное открытие. На небольшой круглой площадке, куда уже давно никто не заходил, и где давно не работали дотошные садовники, облагораживающие каждую аллею и каждый кустик выставочного центра, стоит вылитое из бронзы изображение двух молодых людей на фоне большой бронзовой птицы. Это летящий в воздухе журавль, к которому протягивают руки юноша и девушка, навечно, казалось бы, застывшие в своем стремлении поймать улетающее вдаль счастье. Невесомые тела их, вылитые из бронзы неизвестным скульптором в начале восьмидесятых годов двадцатого века, давно уже позеленели от времени и от московских дождей. Но руки, протянутые вверх, к небу, тем не менее кажутся живыми, готовыми схватить в воздухе свою удачу, которую они ждут уже много лет. Мало кто сейчас знает историю этой потрясающей скульптуры, достойной украшать не забытые аллеи ВВЦ, а лучшие выставочные залы страны, и уж тем более все давно забыли имена глядящих с надеждой в небо молодых людей. Только с очень большим трудом, опросив множество старожилов ВДНХ (а для них место это навсегда теперь называется так, ибо новое название не будит в сердцах и душах их никаких эмоций и воспоминаний), – опросив множество старожилов ВДНХ, вы наконец-то узнаете имена двух влюбленных, навечно застывших в едином порыве, а также услышите историю их любви, давно уже ставшую легендой.
Итак, в конце семидесятых годов прошлого века во ВГИКе, московском институте кинематографии, который находится рядом, прямо за оградой ВДНХ, на улице Вильгельма Пика, и куда ведет небольшая калитка, мало кому известная, училась актриса Нина Богданова. Она подавала очень большие надежды, и уже к концу первого курса ей предложили сыграть главную роль в фильме по сценарию молодого писателя Сергея А., жившего, кстати, совсем недалеко от ВДНХ. В сценарии рассказывалось об одной японской студентке, молодой актрисе, приехавшей в Москву учиться во ВГИКе, и неожиданно заболевшей лейкемией. Она была родом из Хиросимы, и болезнь ее, к сожалению, была неизлечимой. Московские врачи, несмотря на все усилия и на все болезненные процедуры, через которые прошла девушка, оказались бессильны, и дни японской студентки были сочтены. По старому японскому поверью, тот, кто сделает из бумаги ровно миллион журавликов, может загадывать любое желание, и это желание обязательно исполнится. И умирающая японская актриса стала складывать из листов белой бумаги этих журавликов, заранее зная, что она не успеет закончить работу в срок, ибо времени жить у нее осталось совсем немного. Ей помогал весь персонал больницы, все однокурсники и множество посторонних людей, случайно узнавших об этой трагичной истории, но все было тщетно: через короткое время она умерла. А когда посчитали число готовых журавликов, которым уже не было места в опустевшей палате, то оказалось, что их было почти миллион, и до ровного счета не хватало всего одного. Таков был сценарий, и Нина Богданова должна была в нем играть роль погибающей актрисы.
Во время работы над сценарием, который несколько раз пришлось переписывать, Нина Богданова подолгу общалась с его автором Сергеем А., и нет ничего удивительного в том, что они полюбили друг друга. Они встречались на ВДНХ, в ее потайных аллеях, проходя туда через малозаметную калитку, ведущую прямо от здания ВГИКа, мечтая о будущих съемках и тех сценариях, которые Сергей напишет для Нины. Однако все кончилось совсем не так, и очень трагически: Нина, совершенно неожиданно для всех, повторяя судьбу выдуманной японской студентки, заболела лейкемией, и ее положили в больницу. Это было необъяснимо, в этом была какая-то мистика, но все случилось именно так! Одни говорили, что она слишком сильно вжилась в образ, другие о том, что Сергей А. написал сценарий, который убивает (в среде кинематографистов ходило немало легенд о таких сценариях), но ничего сделать оказалось невозможным – дни Нины были сочтены.
О проекте
О подписке