Читать книгу «Ермак. Князь сибирский» онлайн полностью📖 — Сергея Михеенкова — MyBook.
image
cover

О численности ханского войска пленный сказать ничего определённого не мог. Великό! Татарин широко разводил руки, показывая, насколько велико войско его повелителя. Когда же его спросили о пушках, он с готовностью закивал головой. И сказал, что затинные пищали к Москве тащат османы и что в свой обоз они никого не пускают, так что, сколько их там, пушек, и каковы они, толком никто не знает. Но то, что татарин рассказал потом, заставило воевод и воинских голов, предводительствовавших сотнями и дружинами, прибывшими из различных городов Московского царства, задуматься.

У окна за низкой конторкой, сшитой из сосновых досок, сидел, сгорбившись, дьяк. Он внимательно прислушивался к тому, что говорил воевода Одоевский и что перетолмачивал из ответов татарина казачий атаман, и всё это как мог торопливо и без изъятий старался записывать на широком листе плотной, как хорошо выделанный сафьян, бумаги. Татарин говорил о том, что в этот раз поход складывается не шибко хорошо, что хан войну не распускает и не разрешает брать полон.

– Почему так думает храбрый башлык? – спросил атаман, не дожидаясь вопроса воеводы.

– А вот почему, – разохотился в разговоре с русским ханом татарин, – раньше, когда мы приходили сюда, всегда брали много ясырей. Девок брали. Здоровых и красивых ханум. Работников брали. За них в Крыму всегда дают много золотых и серебряных монет. А теперь Дивей-мурза приказал ясырей не брать. И в русских городках тоже ничего, кроме скота, не брать. Нукеры должны воевать, а не грабить! Так приказал Дивей-мурза! Воинам это не по душе. Такой поход – плохой поход.

После допроса Одоевский тут же приказал татарина под охраной отправить в Большой полк, в Серпухов, к боярину и воеводе князю Михайле Воротынскому. Бумагу с расспросными речами тоже отдал для передачи командующему. На словах же приказал стрельцу, под чью ответственность полагалось препровождение башлыка в Серпухов, передать лично князю Воротынскому свои догадки по поводу того, почему татары в этот раз ведут себя иначе, чем год назад.

А год назад Девлет Гирей перешёл через Оку, обманом обошёл русское войско, все его главные заставы и быстро двинулся к Москве. И защитить её было уже некому. Обошёл их крымский царь, обошёл и в прямом, и в переносном смысле.

– Что скажешь, Фёдор Васильевич? – обратился Одоевский ко второму своему воеводе, когда татарина увели.

– Полон не берут. Налегке идут. А стало быть, передвигаются куда быстрее, чем с награбленным.

– То-то и оно, что быстрее и что полоняничными обозами не обременены.

Вскоре очередь дошла и до атамана:

– А ты что думаешь, Ермак Тимофеевич? Ты, атаман, татарина лучше нашего должен знать. Как думаешь, хитрит башлык?

– Не похоже. Он видел, как порубали его людей.

– Так что же?

Ермак заговорил не сразу, давая князю понять, что вопрос он задал непростой, что, не подумавши, вряд ли на него ответишь.

– Татары, княже, всегда за полоном на Русь приходили. А теперь полон им не нужен… Значит, есть цель поважнее.

Не желалось Ермаку разговор этот разговаривать. Незачем ему, казаку, было думать о том, о чём должны болеть княжеские да боярские головы. Вымолвишь что-нибудь не то, что приятно княжескому уху, и слово твоё полетит по ветру, подобно шумной и вздорной птице сороке, и долетит до царёвых ушей. А Грозный царь, сказывают, во все дела вникает и, коли что не так и не по нём, на расправу крут и скор. Вот и Никита Романович напрасно в своём полку эту боярскую думу затеял. Наговорят сейчас с три короба, а потом из коробов тех, кому ни по́падя, вытряхивать начнут, да перетолковывать, да выворачивать с лица наизнанку. А потому атаман старался больше помалкивать. Помалкивать да слушать. Не ступай, собака, в волчий-то след…

Не было свободы вольным казакам в царском войске. Туда ни ступи, того не смей, что ни молви – не твоего ума дело. Котёл, и тот порой становился скудным, и не только в постные дни. Казаки скучали от безделья, роптали. Одним хотелось обратно на Дон, другим на Переволоку, третьим на Волгу и Яик. Отовсюду каким-то неведомым образом приходили вести и сманивали казаков, туманили глаза, мутили даже крепкие умы. А больше всего буйные головушки тосковали по вольной воле, по большим рекам, по степи. Трудно было унять эту тоску, которая родилась вместе с казаком. А тут ещё царь задерживал обещанную плату за поход, и ясное осознание того, что платить им государю нечем, пуще прежнего усугубляло тоску по воле. Война в Ливонии выгребла казну дочиста, нечем было платить ни казакам, ни стрельцам, ни пушкарям большого наряда[2]. И атаман, сам измаявшийся в ожидании вестей от своей сторо́жи из Заочья, думал: поскорее бы в дело. Пристыли сабли к сафьянным ножнам. Плечо казацкое от безделья зажирело, шея в панцирь не вмещается.

Ермак кивнул воеводе и, когда тот наклонился к нему, сказал:

– Пошлю-ка я, княже, одну полусотню в разъезд на отмель в верховья, а другую в усть Протвы. Думаю, раз такое дело, – и он кивнул на дверь, куда только что увели башлыка, – татары уже нашли броды и вот-вот могут навалиться, захватить переправы.

– На бродах и перелазах стоят наши крепкие заставы, – отмолвил Одоевский. – А вот ежели бы ты, атаман, прошёлся со своими полусотнями вдоль тракта. Да туда-сюда походи по лазному пути. Посторожи там до вечера. Послушай. Кого прихватишь, мигом волоки сюда.

Наказ воеводы был атаману по душе. Пускай казачки разомнутся. Погоняют своих зажиревших в безделье коней да и свои туеса растрясут, мигом мысли короче станут…

Через час он уже скакал по утрамбованному галечнику вдоль реки и посматривал на засеку. Сотни шли на юг, к Алексину. Алексин стоял на высоком холме по правую руку по течению Оки. И до него казакам оставалось версты две-три, когда передовую сотню, в которой ехал Ермак, догнал есаул, оставленный при лагере и коше[3] в Тарусе.

– Батько! – крикнул он спёкшимся ртом и резко осадил перед Ермаком своего коня; конёк под ним был ногайский, низкорослый, мохнатый, степной. – Татары на Оке! Воевода велел немедля вертаться, брать весь зелейный припас и – на Сенькин брод!

– Где ж такой находится?

– Сенькин-то брод? Так за Серпуховом. О-го-го где! Это ж туда, в Сторожевой полк, к князю Хворостинину мы весной коней гоняли.

– Ого! Не близко!

– Оно так, батько. Ежели сильно коней торопить, то как раз и запалим. А ежели без заторопи и коней поберечь, то к утру как раз и поспеем на тот брод.

Значит, крымский царь решил переправляться там, подумал Ермак. Он тут же отдал приказ, чтобы сотни поворачивали назад, искали перелаз на ближайшей мели и скакали в крепость. Сбор назначил там же, в лагере. Отправил вестовых, чтобы быстро отыскали разосланные на засеки разъезды и возвращали их к Оке. На Оке до прибытия разъездов оставалась полусотня. Мало ли что могло произойти на засеках.

Перелаз вскоре нашли. До половины реки кони шли по колено в чистой, пронизанной солнечными лучами воде, в которой мелькали стайки мелкой рыбёшки. У берега в зарослях камыша крякал, как потерянный, селезень. Один из казаков, ехавший впереди, вытянул шею и закрутил головой, вытаскивая длинный лук из налучи, затейливо расшитой серебряной нитью. Налучь богатая, хотя уже порядком потёртая и побитая снизу; по зелёному полю тонко выделанной кожи пущен восточный орнамент. На такую вещь любоваться, а не в поход с нею ходить. Казак, видать, взял её в бою или обменял на то, что приглянулось прежнему её хозяину. Может, у татарина и выменял. Выменял же он коня у ногаев…

– Фемка! – окликнул Ермак казака, который уже накладывал на можжевеловую кибить лука длинную стрелу, продолжая крутить головой и глазом охотника выискивая в зарослях камыша селезня. – Не время. Не балуй. Прибери на место.

Фемка тут же убрал лук. Ермак удовлетворённо кивнул казаку и сказал:

– Наши селезни, Фома Силыч, на другом перелазе нас ждут не дождутся.

– Оно так. А этот бы тоже ничего…

Вскоре кони зашли в реку по грудь, течение стало гуще и сильнее, вода внизу потемнела, и там, среди редких камней, обросших тиной, замелькали рыбины покрупнее. Когда вода коснулась конской груди, жеребец под атаманом вздрогнул и захрапел.

– Тихо, тихо, Армас, не бойся. – И Ермак похлопал коня по напряжённой шее.

Кони у казаков были привычны к переходам и через реки, и через болота, а потому тут же кинулись поперёк течения и вскоре, зацепив копытами дно, стали выбираться под береговым обрывом на песчаную косу московского берега. Ермак оглянулся: в полуверсте ниже по течению Оку перелезала вторая его сотня. Есаул Чуб стоял на обрывистом берегу, что-то кричал своим казакам и весело смеялся. Вот развесёлая душа, пряча в усах улыбку, подумал о своём верном есауле Ермак, всё-то ему нипочём, всё-то ему в радость. И оглянувшись на Фемку и других казаков, увидел, что и их лица изменились, просветлели, а в глазах растаял туман скуки. Пожи́ву, кровь почуяли, степные коршуны…

Воевода Одоевский уже ждал казаков у южных ворот. Рядом прохаживался кирилло-афанасьевский поп. Когда казаки стали подъезжать к городу, батюшка растопил, развёл своё кадило и начал благословлять православных на «брань великую».

– Что ж нам, без причастия на смерть итить? Перед Николой не постоим? – сказал кто-то, но его тут же остепенили.

– Вот тут тебе и причастие, и Никола, и всё остальное…

– Татарин причастит…

В крепости и на городском посаде народ пребывал в смятении. Кричали бабы, плакали дети. Люди куда-то перетаскивали своё хоботьё, гнали на гору пёстрые гурты домашнего скота и птицы – коров, телят, коз, овец, гусей. Часть жителей тарусского посада покидала город, чтобы переседеть возможную осаду города в лесных оврагах и среди болот, где уже не раз спасались от крымчаков и ногайцев. Почти такая же суматоха клубилась и в самой крепости. Войско собиралось в путь. Предстоял переход к Серпуховской крепости и, возможно, даже ниже по Оке в Коломне. Именно там сторо́жа Большого полка отбила первую атаку передовых татар, налегке подбежавших к «берегу».

Батюшка окропил бритые казачьи головы святой водой и вынул из кармана большой медный наперсный крест, облитый, как пряник, жжёным сахаром, синей финифтью. Казаки подходили, целовали крест и тут же садились на коней.

Уже был отдан приказ, куда следовать и где их должны ждать люди воеводы князя Михайлы Ивановича Воротынского, когда Никита Романович вдруг кивнул на струги, качавшиеся на серебристой, как кольчуга, воде затона, и спросил:

– А скажи, атаман, вот что: речным ходом, да вниз по течению, да на вёслах и под парусом, небось куда как шибче можно добраться до Сенькина брода, чем на конях?

– Знамо, скорее, – ответил Ермак и прикусил ус. – О том же хотел сказать тебе, княже. И припас уложим, и пищали. А табун наш пущай тут останется. Живы будем, за своим воротимся.

Сотни одна за другой начали грузиться в струги. Только одна, пятая, отправилась берегом по пыльному, выбитому тысячами подков просёлку, держа на восток. Повёл сотню молодой есаул из донских казаков Черкас Александров. Ему едва исполнилось двадцать, но держал себя он так, что лучше сотника и в походе, и в бою казаки, молодые и пожилые, не чаяли. Черкас умел быть и лихим, и обстоятельным, и щедрым, и скупым, когда дело касалось судьбы его казаков и интересов пятой сотни. Настоящее имя молодого атамана было другое – Иван. Но казаки и Ермак звали его Черкасом. Родом он был откуда-то с Днепра, из мест, которые через сто лет станут называть Малороссией, а пристал к Ермаковой станице на Дону, где и казаковал в то время.

Ермак оставил от каждой сотни по два человека, чтобы доглядывали за кошем и лошадьми: вовремя поили, не жалели овса, пасли и охраняли. Старшему перед отплытием наказал:

– Никуда не отлучаться. Коней держать в одном табуне. Под сёдлами. Ко всему будьте готовы. Со дня на день сожидайте вестей.

Струги шли попарно, со стороны берега гребцов прикрывали щиты. Ветер шевелил казачьи бороды, задирал воду, поднятую длинными вёслами, рассыпал её мелкими, как роса, каплями. Время от времени рулевые меняли кого-нибудь из гребцов, кому становилось тяжело по причине недавно полученной и не совсем зажившей раны или просто по причине усталости. Не всем была привычна эта работа. Два десятка остроносых стругов стремительно резали воду, оставляя за собой два узких белых следа, которые, впрочем, вскоре бесследно таяли, и, когда казачья станица исчезала за очередной излучиной Оки, казалось, что никого здесь вовсе и не было. Ни двух десятков стругов, ни четырёх сотен бородатых воинов, ни плеска вёсел.

А казаки спешили, гребли так, что раскалённые на солнце кольчуги, казалось, вот-вот разойдутся на могучих плечах.

Впереди шёл ертаульный струг. На носу с пищалями наизготовку сидели два казака: Ермилка Ивашкин и ещё один, постарше, такой же загорелый. Цепким взглядом серо-зелёных глаз он пронизывал прибрежные кустарники и рощицы, засечные завалы на правобережье, заросли камыша и куги. Вот плеснула упругим крылом пара чирков, вот бобёр вынырнул из полузатонувшей своей хатки, волоча в зубах какую-то нужную ему палку, добела оструганную крепкими, как наконечники стрел, зубами, но увидел опасность, хлопнул своим массивным плоским, наподобие весла, хвостом и исчез под обрывистым берегом. Людей на берегах не было. Исчезли люди. Одни следы на песке от них остались да тропинки среди травы.

Никто ни в ертаульном сторожевом струге, ни в станице за всё время пути не произнёс ни слова, не закурил люльку, не бросил весло, хотя усталость вскоре стала одолевать всех.

Изредка проплывали притулившиеся к берёзовым рощицам и тенистым дубравам селения, погосты с похилившимися крестами, церквушки. Но людей не было видно нигде. Прознали о татарах и ушли в леса, укрылись в глубоких оврагах. Угнали скотину. Попрятали женщин и детей. Война научает людей жить совсем иначе, в страхе и трепете. Даже когда кажется, что умереть не страшно.

Ермак вспомнил, как год назад во время рубки полусотня его казаков отбила немногочисленный татарский чамбул, оттеснила его к болоту, охватила с трёх сторон и начала добивать. Те с пустыми колчанами и с обнажёнными саблями метались на взмыленных конях, наскакивали на плотный строй казаков, пытаясь пробить, разорвать его и уйти в вольное поле. Но при каждой такой попытке кто-нибудь из особо ловких казаков встречал храбреца точным броском метательного копья, и крымчак с пробитой грудью молча, не охнув, обречённо падал под копыта своего коня. Последних двоих рубить охотников никого не нашлось. Татары спрыгнули с коней, бросили клинки и встали на колени, освободив от кольчуг свои загорелые шеи. Уставшему от войны умирать не страшно. То-то хоть отдохнёшь…

Полк Правой руки состоял из двух частей. В одной согласно разряду несли службу дети боярские и поместные дворяне, а при них – их же холопы из опричных городков и земель. В другой – земские. Притом что московский боярин, царский опричник князь Одоевский был первым воеводой и ему подчинялся весь полк. Однако в условиях боя он управлял только своими опричниками. Князь же Фёдор Васильевич Шереметев в деле командовал земцами. Земская рать в Правой руке примерно равнялась опричной. Казаки – отдельная, самостоятельная станица. Станица атамана Ермака Тимофеева была частью полка, где главенствовал первый воевода, слово которого было законом. Но в бою атаман сам управлял своею станицей, и, когда дело доходило до схватки, есаулы, десятники и рядовые казаки слушали только его. А всего, вместе с приданными казаками и немцами, у Одоевского насчитывалось три тысячи пятьсот девяносто человек. Хотелось бы больше, да не набралось. За годы долгой войны на западе то с немцами и шведами, то с ляхами и литвой Россия поиссякла людьми, способными носить копьё и сидеть в седле. Заслонять южные рубежи Москве сил уже едва хватало.

Когда первый воевода давал наряд пяти сотням Ермаковых казаков, а кирилло-афанасьевский поп наспех благословлял их, и те, поцеловавши крест, хватали оружие, амуницию и бежали к затону, к стругам, второй воевода поднимал своих земцев. Чуть только плавучая Ермакова станица исчезла за излучиной реки, а за ускакавшей сотней есаула Черкаса Александрова осела на придорожную полынь седая, как борода старого казака, пыль, из Тарусы на восток и северо-восток начали выступать опричные и земские отряды.

Оба воеводы тоже уже приготовились к маршу, возложили на себя богатые пансыри с бляхами, сияющие серебром и позолотой, стремянные уже держали под уздцы их коней, тоже убранных по-княжески, когда земский воевода сказал, глядя на то, как сгоняли в плотный табун лошадей оставленные Ермаком казаки:

– А не лишне ли ты жалуешь, князь, этих разбойников? Атамана их по имени-отчеству величаешь. Вольности всякие дозволяешь…

– Брань покажет, – уклончиво ответил Одоевский, – кого по имени да отечеству величать, а кого плетью стегать…

Многое, что происходило в эти дни на Оке, было не по душе боярину Никите Романовичу Одоевскому. Многое, что произошло раньше и могло произойти со дня на день, тоже лежало камнем на сердце, твердело, угнетало. Год назад по приказу царя была казнена его младшая сестра и жена князя Владимира Андреевича Старицкого княгиня Евдокия. И какая страшная казнь! В народе ходят разные слухи. Одни говорят, что вместе с мужем, князем Владимиром Андреевичем Старицким, и тремя детьми опоена смертельным зельем[4]. Другие молвят, что перед смертью по приказу великого князя сестру с детьми опозорили[5]. Но и это ещё не вся тяжесть: двоюродный брат, князь Андрей Михайлович Курбский, в разгар Ливонской войны неожиданно перешёл на сторону литвы и вскоре с литовским войском прибыл под стены Полоцка, осадил город и так сотрясал его стены пушечным нарядом, что едва не опрокинул их.