Читать книгу «Мякоть» онлайн полностью📖 — Сергея Малицкого — MyBook.
image

Глава четвертая. Блюз

 
«Something told me it was over»[9]
 
Etta James. «I'd Rather Go Blind». 1967

В колонках частил рэпчик. Ну, хоть не какой-нибудь Иглесиас, которым обдавало всякого оказавшегося рядом, когда из машины выбирался Сергей Сергеевич. Хотя под Иглесиаса можно было хотя бы потосковать или вздремнуть. С другой стороны, тосковать под рэпчик было даже проще. Основательнее. Обычно Толик запускал случайным пассажирам «Дайр Стрейтс», как нечто, на его взгляд, равноудаленное для всех обладающих теми или иными акустическими пристрастиями, но в этот раз слушал то, что нравилось именно ему. И это было чем-то новеньким. Вокруг все было чем-то новеньким. С той самой минуты, как Рыбкин вышел из аэропорта. И грязные ругательства, и раздраженное хлопанье ладонями по рулю Толика, когда тот увидел ползущую по Риге в сторону Москвы вереницу дачников, тоже. Новая жизнь? А куда же тогда делась старая?

– Воскресенье, – сказал Рыбкин. – Стоять тебе, Толик, на обратном пути в этой пробке – не перестоять. Впрочем, нечего беспокоиться. Каждый из тех, кто сейчас в офисе, распластается, чтобы подвезти шефа до дома.

Нет. Рыбкин не сказал этого. Подумал. И еще подумал следующее:

«Почему это ты, Толик, сегодня не разговариваешь с пассажиром? Обычно же рта не закрываешь?» Хотя, что такое это «обычно»? Сколько раз Рыбкин садился в машину президента компании? Раз пять? «Чем ты обычно занимаешься, Толик? Возишь Фаину Борисовну? Или секретаря президента Лидочку? По магазинам и бутикам? Какую музыку ты заводишь им? И о чем ты с ними говоришь в дороге? И только ли говоришь?»

Рыбкин закрыл глаза. Не было никакой разницы, чем занимался Толик с любовницей Клинского или с его молодящейся женой, которая на людях вела себя с водителем мужа, как с шалопаем-сыном. Чмокала в щеку и поправляла воротник рубашки. Сейчас важным было только одно – вернуть в мир Рыбкина, в котором Толика не было вовсе, гармонию. Распутать, связать, оживить, продолжить, успокоить, вдохнуть и выдохнуть. Дышать. Или все хорошее в его жизни как раз смертью отца и завершилось? Только причем тут отец? Не было у него с отцом особой близости, Рыбкин и созванивался с ним раз в неделю скорее не для того, чтобы укрепить какую-то связь, а для того, чтобы убедиться, что связи никакой и нет. Так была ли в его жизни гармония? Или это была не гармония, а сама жизнь? Повисшая над пропастью…

Сашка… Черт возьми… Кто бы мог подумать, как быстро незнакомый, случайный человек окажется частью твоего фундамента, Рыбкин. Опорой. Краеугольным камнем. Смыслом. Воздухом. За какие-то месяцы, недели, дни, часы. Впрочем, почему же незнакомый? Разве хоть кого-то Рыбкин исследовал так же? Глазами, руками, языком? Хоть кого-то слушал так же? Слышал так же? Хоть кем-то он дышал? Дышал, конечно. И дышит. Юлькой, кем же еще. Но это другое. Это дочь. Это то, что незыблемо. При любых обстоятельствах. То, ради чего он будет готов расстаться с жизнью, не задумываясь. А вот Сашка… Она и есть жизнь… Черт, черт, черт… Скорее бы Вовка Кашин ее отыскал. Ничего не нужно, ничего. Только увидеть. Только узнать, что у нее все в порядке. Убедиться!

Машина остановилась. Рыбкин вздрогнул, понял, что все-таки задремал, и увидел в окне деревенскую улицу. Приехали. Вот и знакомая калитка. Интересно, а в Борькиной жизни гармония есть?

Толик молчал. Сидел за рулем, не оборачивался, не смотрел в зеркало. И радио в его машине молчало. Так, словно никакого Рыбкина – управляющего директора огромной корпорации в машине ее же президента не было. Да. Что-то новенькое. Рыбкин подтянул к себе сумку, проверил в ее кармане пачку бумаг, которые следовало передать Горохову, открыл дверь и вышел на вытоптанный Борькин газон. Толик уехал тут же.

– Рыбкин! – раздался радостный вопль Горохова в калитке. – Ты все-таки приехал!

– Сам удивляюсь, – ответил Рыбкин.

– Ничего-ничего, – Горохов отчего-то выглядел суетливее, чем обычно. – Сейчас выпьем, посидим, посмотрим… футбол. Ты ведь любишь футбол, Рыбкин? Или какой-нибудь боевичок? А? А уж завтра – шашлычок и все прочее? Или сегодня? А хочешь я сделаю настоящий узбекский плов? Ты не забыл? Я умею, Рыбкин!

– Послушай, – Рыбкин поморщился. – Я же только что из Красноярска. Акклиматизация на акклиматизацию. Часовые пояса. Самолет. Можно, я где-нибудь упаду?

– Не вопрос! – как будто обрадовался Горохов. – Только уж тогда выключи телефон.

– Разберусь, – пообещал Рыбкин.

Телефон был уже у него в руке. Сашка не отвечала на звонки.

Борька положил его в гостевой комнате. Рыбкин собирался поваляться, обдумать происходящее, навести, как он всегда говорил себе сам, «порядок в чувствах», но подушка почему-то оказалось сгустком тьмы, в которую Рыбкин окунулся с головой. Когда же он проснулся, то еще долго не мог понять, утро или вечер за окном? За окном оказался следующий день.

– Горазд же ты спать, – посмеивался у казана, в котором подходил плов, Борька. – Полегчало?

Рыбкин, который успел привести себя в порядок и даже, преодолевая проклятую гравитацию, побросать не такое уж послушное тело к перекладине Борькиного турника, полулежал в шезлонге. Вокруг – от двухэтажного гороховского особняка и до заднего забора участка, за которым начиналось и тянулось до бетонки и хилого перелеска выстриженное до колючей стерни поле каким-то чудом уцелевшего совхоза, – царило ухоженное хозяйство его жены Нинки. Банька, беседка, летняя веранда, сборный бассейн у баньки, не захотела Нинка ладить уличный и капитальный, глупой ей показалась эта Борькина затея в стране, где лето начинается в понедельник, а кончается после обеда, хотя и случались жаркие недельки, не без этого, а между этим сплетение нескольких дорожек, приличные лоскуты зеленого газона и лишь вдоль дома отдельный розарий. Не любила Нинка суеты и бардака даже в садоводстве. И дорожки проложила, как распинался Борька, единственно верным способом. Сразу после окончания строительства велела застелить двор газоном, отметила через полгода протоптанные Борькой сообразно его естественным надобностям пути и приказала эти пути и забетонировать. И вот теперь ее благоверный и непутевый муж приплясывает возле уличной печи, изображает из себя знатока узбекской кухни и улыбается так, словно его улыбка может обратить кислый день в сладкий. Как она терпит тебя, Борька? Ведь для такой женщины, как Нинка, идти с тобой под руку – это словно подъехать к красной каннской дорожке на запорожце. Или есть у тебя какие-то скрытые таланты?

– Давно газоны-то подстригал? – спросил Рыбкин. – Нинка приедет, голову оторвет.

– Не оторвет, – заулыбался Горохов. – Отпустил садовника на неделю, на днях вернется, подрежет все как надо. Знаешь, это ведь двойной отпуск. Ну, с возрастом приходит. Всякий отпуск умножается на два. Даже если один из супругов отбывает в теплые края в одиночестве. Отдыхают-то оба. Зачем мне здесь садовник? Даже если я никого в дом не вожу. А я не вожу, ты знаешь. Супружество – это святое.

– Знаю, – кивнул Рыбкин и подумал. – «А ты хоть куда-то кого-то водишь? Или тем и забавляешься, что выходишь в порночаты и смотришь, как чужая женщина собирает мебель из Икеи?»

– Не люблю это слово, – заметил Рыбкин. – Супруги. Есть в нем что-то поганенькое. Что-то от ярма или от тяглового скота.

– А ты как хотел? – удивился Горохов, продолжая сооружать горку из душистого риса в центре чугунного котла. – Разве бывает по-другому? Даже если в охотку?

«Даже если в охотку», – повторил про себя слова Борьки Рыбкин и вдруг подумал, что объяснение может быть самым простым. Что Нинка просто любит Борьку. Ну вот так случилось. Любит этого вечно растрепанного бедолагу, который умудряется быть лохматым, даже подстригаясь под бобрик. Который много говорит, много смеется, зачастую тупит, но всегда старается, всегда беспокоится о чем-то. Который рядом с нею уже почти тридцать лет, да и в их компании уж точно находится на своем месте, не отсиживает выделенное ему место, как и сам Рыбкин, впрочем. Просто любит. Чем бы эта любовь ни была. Любовью-жалостью, любовью-привычкой, условной материнской любовью или чем-то вроде непонятной тоски, которая случается, когда вспомнишь взгляд любимой собаки. Интересно, отчего Рыбкин не построил себе дом? Хотя бы такой же? Недорогой, но уютный и… просто дом. Чтобы был. Не потому ли, что не было у его фундамента краеугольного камня по другую сторону ярма? Не на что было этот дом ставить. Елки-палки. Какой же бред лезет ему в голову?

Рыбкин потянулся и взял со столика кружку. Борька предложил вина, для виски было рановато, но Рыбкину захотелось чего полегче. К тому же он знал, что Горохов заваривает неплохое пиво у себя в мастерской, где балуется со столяркой. Кроме пива Борька притащил и древние стеклянные кружки. Точно такие, как и в детстве Рыбкина, когда он отправлялся летом из деревни в село, ехал на автобусе или топал несколько километров, чтобы, свернув направо у бывшей чайной, подойти к желтой квасной бочке и сначала наполнить квасом эмалированный бидон, а потом сказать: – И кружку, тетя Надя. За шесть копеек. Или за пять?

– Ты что? – спросил его Горохов. – Оглох?

– Нет, – облизал губы Рыбкин. – Просто прихожу в себя.

– Моего отца уже лет десять как нет, – вздохнул Горохов. – Сразу после матушки ушел. Полгода всего протянул. С какого бока она его поддерживала, туда и завалился. Теперь мы с тобой, Рыбкин, край. Течет река времени, подмывает понемногу. Следующий оползень – наш.

– Не пошли́, Горохов, – попросил Рыбкин. – Противно. Убавь патоки, добавь сарказма.

– Вечером будет сарказм, – пообещал Горохов. – Я ж не шутил. Ради тебя расстарался.

– Не нужно было, – вздохнул Рыбкин. – Иногда ничего не нужно.

«Нужно», – внезапно подумал он и на мгновение почувствовал, что голая, блестящая от пота после недавнего секса Сашка слилась в его голове с той давней, почти забытой Ольгой Клинской, которая маленьким, стройным, тоже голым и совершенным зверьком, плотно зажмурившись, ползла по голому Рыбкину, чтобы обхватить его за шею и снова насадиться на его естество после того, как он лег на спину. Ползла и шептала чуть слышно, частила одно и то же – «Сейчас, сейчас, сейчас, сейчас…» Отчего она жмурилась? Кого она представляла в это мгновение? Ведь Рыбкин-то был перед ней?

– Ты ведь презираешь меня, Рыбкин? – спросил Горохов.

Спросил, не поворачиваясь в его сторону. Продолжая орудовать шумовкой над котлом. Паря в ароматах плова. Хотя давно уже было пора снять котел с огня и накрыть его крышкой. Никуда он не уперся этот плов. И вечерний сарказм. И виски, который Горохов будет разливать в сумерках по прозрачным стаканам с толстым – в сантиметр – дном. Все имитация, все ложь. К этому рельефу только самогон и мордобой. Ну, разве что вареную картошку и соленые огурцы вдогонку.

– Что ты сказал? – переспросил Рыбкин.

– Вечером будет сарказм, – повторил недавние слова Горохов. – Васька – это что-то.

– Не люблю новых знакомств, – пробормотал Рыбкин.

– Это старость, приятель, – как-то странно засмеялся Горохов. – Но Васька – не тот случай. Он никого не напрягает. Даже на волос.

– Почему Нинка взяла твою фамилию? – спросил Рыбкин.

– О-па! – удивился Горохов. – Так ты эту занозу до сих пор вытащить не можешь?

– Это не заноза, – покачал головой Рыбкин. – Это… скорее зубочистка. В кармашке портмоне. На всякий случай.

– Ты знаешь, – Горохов прихватил тряпицами котел и переставил его на треногу, – это ничего не значит. Ну, то есть, совсем ничего. Не больше чем… текст, который был отправлен в космос с Вояджером в семьдесят седьмом году.

– Борька… – Рыбкин поморщился. – Ты же знаешь, я ненавижу марши, капслок и плохие стихи.

– И рэп, – захихикал Горохов.

– Это другое, – мысленно щелкнул пальцами Рыбкин, лень было отрывать ладони от подлокотников. – В рэпе я не разбираюсь. Возможно, там и есть образцы чего-то достойного. В ритмике хотя бы. Я о пафосе говорю.

– Пафоса нет, – подхватил чистые тарелки Горохов. – Это оценочная категория. Для меня его нет. Глупость – есть. Фальшь – есть. А пафоса – нет. Вот, посмотри. Видишь Барсика?

По зеленой траве крался к запоздавшей осенней бабочке здоровенный Нинкин мейн-кун.

– Ты думаешь, он понимает, что его зовут Барсик? – усмехнулся Горохов. – Нет, дорогой. Он думает, что это сочетание звуков обозначает еду в его миске. Руку его хозяйки. Даже скорее ее имя. Или просто ее мяуканье. Она так мяукает. Он говорит – мяу. А она говорит – Барсик.

– Ты к чему это? – не понял Рыбкин, принимая из рук Горохова тарелку с пловом. Запах от него исходил и в самом деле божественный. И даже слой паприки был точно тот же, что и на вокзале в Ташкенте в давнем восемьдесят третьем, когда призывник Рыбкин мыкался с мятым рублем в кармане, думая, чего бы поесть на пересадке. О чем он тогда подумал? Почему плов подают в селедочнице?

– К тому самому, – уселся напротив Рыбкина Горохов. – Слова – это иногда только слова. Причина могла быть любой. Я о твоем случае, конечно. Может, Ольге твоей документы не захотелось менять?

– Бред, – скривился Рыбкин.

– В карьере ее фамилия могла помочь, – продолжил предполагать Горохов. – Клинская – это связи. Вес. А что такое Рыбкин? Рыбкина, то есть? Смех, да и только. Ты не обижайся, конечно.

– И все-таки? – спросил Рыбкин.

– Понимаешь… – Горохов задумался и как будто впервые стал серьезным.

Впервые не в этот день, в котором Рыбкин сидел в его, Горохова, шезлонге, а впервые за все их черт знает какое долгое знакомство.

– Это не имело никакого значения. Если бы она сказала, я бы взял ее фамилию. Только чтобы быть с нею рядом.

– И стал бы Борькой Гречушкиным, – заключил Рыбкин. – Никакой разницы. БГ.

1
...
...
11