Солнце еще только начинало подкрашивать край небосвода, а Пустой уже вывел машину, которую он называл вездеход, из мастерской. Тут бы Коркину и рассмотреть ее вблизи, понюхать огромные, похожие на панцири лесных черепах колеса, потрогать серые, покатые борта, заглянуть в круглые окна, но осмотр чуда опять пришлось отложить. Рук уже сидел внутри вездехода, прижавшись к ногам отшельника, и весело свистел Коркину, которого успокаивало лишь одно: стоило ему подойти к старику, как ящер тут же возвращался к прежнему хозяину. Середину отсека вездехода занимали сундуки или, как говорил Пустой, ящики, которые были притянуты стальными лентами к скобам в полу, но места хватало и для ног, и для мешков, к тому же Сишек заботливо укрыл те же ящики толстым войлоком. Филя вымотался окончательно. Замученный хлопотами мальчишка через пару часов после полуночи уснул на ходу и едва не свалился с лестницы и разбил бы себе голову, если бы не отшельник. Старик поймал Филю на руки так мягко, что тот даже не проснулся. Коркин после этого обиделся на отшельника: еще бы, две мили его на себе тащил, хотя сам мог на отшельника взгромоздиться. А Филя как всхрапнул в полете, так и продолжал похрапывать. Файк с Рашпиком так и погрузили его в вездеход спящим. Пустой вышел из мастерской с резаком на плече предпоследним, поднял голову и крикнул Ройнагу, который сменил на крыше Сишека:
– Пошел дым?
Дым с северо-востока шел еще со вчерашнего полудня. Народ степных сел уходил к северу и жег за собой степь. Теперь же Пустой ждал дымов со стороны брошенных жилищ – как сигнала о подходе орды.
– Только-только! – заорал Ройнаг, почти свесившись над краем крыши со все той же чудной штукой возле глаз, которую, как успел уяснить Коркин, следовало называть биноклем. – Дальние села занялись. Скоро и до ближних доберутся.
– Доберутся, а там никого нет, – хихикнул Сишек, который, судя по всему, каким-то чудом все-таки сумел хлебнуть крепкого пойла. – Вот обозлятся.
– Быстро вниз! – крикнул Ройнагу Пустой и уже через минуту приложил резак к двери. Засверкал луч, зашипели, потекли капли металла. Коркин, который еще вчера на всякую мелочь смотрел как на чудо, теперь вглядывался в действия Пустого с интересом. Потом завертел головой, как вертел ею каждые пять минут долгие годы в родных местах. На горизонте поднимались едва различимые дымы.
– Зачем они так? – пробормотал недоуменно скорняк. – Почему жгут, почему убивают? В наших краях была маленькая орда – так редко кого убивала. Могли женщину забрать, еще что, но убивать… Даже поговорка такая была у разбойников: съел последнюю корову – забудь вкус сыра.
– Всех по себе меряют, – буркнул, залезая в вездеход, Ройнаг. – Я их язык знаю немного, побродил тут, за Мокрень заглядывал. Не так, как Файк, но знаю. Ну у Файка напарник был из ордынских, Морось его пожрала, да он и сам из ордынцев. Так ведь, Файк? Попадаются иногда в здешних местах выходцы с востока. Те, которым и самим невмоготу вся эта пакость стала. Или те, кого свои же наказали: уши отрезали, нос, еще что, да отпустили подыхать в степь. Так вот они все говорили, что ордынцы всех по себе меряют. А мерка-то простая: оставишь хоть полростка в чужом доме, хоть семечко неподрубленное – вырастет из него твой враг пуще того, что ты рубил, не перерубил. Вот ты знал того ордынца, что пристрелил?
– Знал, – кивнул Коркин. – Он убивал меня, я чудом выжил.
– Ну вот, – пожал плечами Ройнаг. – Он тебя не добил – тем и поплатился.
– Так что, ничего поделать с этой ордой нельзя? – скорчил гримасу толстяк Рашпик.
– Жизнь покажет, – коротко бросил Пустой, сунул резак под сиденье и, ударив Коркина по плечу, махнул в сторону кабины: – Садись, Коркин, справа от меня. И приглядывайся, как я вездеходом управляю: вдруг пригодится.
Коркин оторопел, замешкался, но тут же собрался и бросился к передней двери. Дверь плавно защелкнулась за ним, подобрались и лепестки задних дверей. Пустой занял место в центре кабины, слева от него похрапывал Филя. Справа возле кресла, в которое с трепетом опустился Коркин, стояло ружье скорняка.
– Хорошее у тебя ружье, – сказал Пустой и включил что-то перед собой, отчего весь черный скос от толстых стекол до его рук засверкал огнями. – Я подправил кое-что в нем. Теперь гильзы не будут оставаться в патроннике. Магазин рассчитан на пять штук, больше не пихай: пружину заклинит. С чисткой и без меня справишься. Без ружья никуда. И таскать его за тебя никто не будет. Запасные магазины в подсумке. В желтых – мелкая картечь. В красных – вязаная. В черных – пули. Большие надежды у меня на твое ружье, Коркин. И на тебя. Ты уж не подведи нас, приятель.
Пустой смахнул со лба непослушную черную прядь, положил руки на торчащее у его ног из панели колесо и что-то нажал ногами на полу. Вездеход заурчал, шевельнулся, рассекая утреннюю мглу, выбросил вперед полосы яркого света и медленно двинулся вперед, разворачиваясь на месте и направляясь в сторону узкой просеки в лесу, по которой, по словам того же Фили, светлые ездили осматривать границу Стылой Мороси.
– Двинулись! – восторженно заорали лесовики за спиной Коркина.
– Тихо, – обернулся Пустой и что-то еще нажал на панели перед собой. Свет погас, стекла вездехода потемнели, а прямо за колесом, которое Пустой придерживал одной рукой, высветился овал, в котором Коркин тут же узнал дорогу. Только теперь она не была освещена ярким светом, а словно светилась сама.
– Так-то будет лучше, – кивнул Пустой.
И в то же мгновение позади раздался страшный грохот. В ушах у Коркина зазвенело. Скорняк дернул головой вправо, ударился виском о стекло, уставился на Пустого.
Механик, остановив машину, рассматривал членов своего отряда. Вглядывался в каждого, не упустив никого. Морщился, словно в голове у него что-то взорвалось секунду назад. Только взглянув каждому в глаза, открыл двери и встал на подножку. Коркин высунул голову наружу. Мастерской больше не было. Остался только первый этаж, а все, что находилось выше, представляло собой груду обломков, обрушившихся меж устоявших стальных балок, которые теперь оказались без перекрытий. В светлеющее небо поползли первые клубы дыма, над развалинами взметнулись языки пламени.
– Сколько добра пропало! – завопил мигом протрезвевший Сишек.
– Завалило, а не пропало, – закашлялся Хантик.
– Что это? – пробурчал проснувшийся Филя, обернулся, вскочил на подножку. – Что это?!
– Бабахнуло, – ощупывал уши Хантик. – Считая базу, во второй раз бабахнуло!
– Может, и не во второй, – процедил сквозь зубы Пустой.
Механик проговорил с Коркиным и отшельником половину дня. Филя пару раз всовывал в дверь озабоченную физиономию, но Пустой холодно отсылал его прочь. После того как отшельник показал Пустому шрам, тот замер, посидел минуту-другую с закрытыми глазами, но, вместо того чтобы спрашивать о чем-то гостей, вновь заговорил сам. Медленно и глуховато:
– Как вы знаете, вся эта земля называется Разгон. От горизонта и до другого горизонта, если идти, идти и идти и никуда не сворачивать, пока не упрешься в заднюю стенку собственного дома, если ты уходил от передней стены. Я не знаю точно, верны ли старые карты, но, судя по всему, та часть суши, на которой мы находимся, велика. В какую сторону ни пойди, будешь добираться до ближайшего моря не меньше месяца. А к примеру, на восток – и года не хватит. Я не знаю точно, какие теперь народы живут в Разгоне, но все те, кого я встречал, называют себя людьми и мне кажутся людьми, хотя что я могу сказать, если память моя коротка? По крайней мере, я почти такой же, как и любой лесовик, разве только чуть выше, чуть тоньше в кости, да глаз у меня шире, чем у прочих, но и таких, как я, отыскать несложно. Возьмите хотя бы Сишека – явно в молодости глазастым был, пока от пойла не заплыл. То же самое могу сказать и о светлых. Они тоже не слишком отличаются от лесовиков или степняков и еще меньше отличаются от меня, но их глаза чуть шире расставлены, скулы приподняты, лбы чуть более округлы, но, с другой стороны, лбы степняков еще более чудны, чем у всех прочих. В Разгоне жили и живут люди. Они разные, но они все люди. Все они могут создавать семьи и рожать детей. Все это я нашел в тех текстах, что доставали для меня сборщики, узнал у тех редких стариков, что сохранили память и знания, если они у них были. Но никто из них не мог сказать мне, что теперь творится на просторах Разгона. Никто из них не мог сказать мне, что происходит с другой стороны планеты или даже через тысячу миль в любую сторону. Разгон погружен во тьму.
Пустой замолчал, а Коркин подумал, что вряд ли можно прийти к дому с другой стороны, если очень долго идти и идти в одну сторону. Мать, конечно, говорила ему, что земля, на которой он живет, подобна чешуйке на спине степного броненосца, который сворачивается в шар, едва завидит опасность, но ведь есть еще и моря? По ним Пустой тоже собирается ходить или без лодки никак не обойтись? И как же с тьмой, в которую вроде бы погружен Разгон? Солнце пока что всходит там, где ему положено, и не спешит, не опаздывает ни на минуту.
– А когда-то Разгон погрузился во тьму и наяву, – продолжил рассказывать Пустой. – Много лет назад, когда на этой земле были и города, и большие села, и фонари горели не только на базе светлых и в нашем Поселке, а у каждого дома, началась война. Не такая, какая бывает, когда идет орда. Страшнее, много страшнее. Война, в которой гибли не тысячи людей, и даже не миллионы, а гибли почти все поголовно. Она терзала этот мир долго. Годы шли боевые действия, затем на годы над миром опускалась ночь, потому что лучи светила не могли проникнуть сквозь поднявшиеся тучи пепла. Потом, когда затянувшаяся зима отпускала землю, вновь начиналась война. Вот… – Пустой махнул рукой в сторону. – Гарь тому свидетельство. Некоторые части этого мира были выжжены так сильно, что не ожили и до сих пор. Но все закончилось. Или нечем уже стало воевать. Или некому. Разгон забыл о том, чем он был. Города превратились в села и деревеньки, которые населяли потомки выживших. Среди них было много несчастных, страдающих различными врожденными уродствами, но они выживали хуже прочих, да и их гнали прочь, родители старались избавиться от калек. Так или иначе, жизнь продолжалась. Понемногу все начало налаживаться. В деревеньках появились старосты, священники, в селах вожаки или ватажники. История, судя по тем листкам, что мне удалось прочитать, начала повторяться. Но примерно тридцать – тридцать пять лет назад пришла Стылая Морось.
Пустой замолчал, а Коркин оглянулся на прикрывшего глаза седого отшельника, который все еще не показывал второго лица, на раскинувшего лапы и вытянувшегося по полу Рука – и вспомнил рассказ матери. Когда пришла Стылая Морось, ей было тринадцать. Она жила в доме вместе с Коркиным дедом, бабкой и двумя его дядьями – ее братьями, которые были старше ее. Тогда об орде еще и не слышали. Ни о большой, ни о малой. По степи бродили ватажники, которые раз в три месяца забирали у каждой семьи десятую часть от всего. Женщин не трогали, но звали в ватагу братьев. Дед не пускал их. Но старший однажды ушел сам. Ушел и словно пропал. А потом случилось страшное. Как-то рано утром небо на западе посветлело. Не так, как бывает в знойный летний полдень, и не так, как бывает зимой, когда степь покрывает снег и небо кажется белым. Оно словно исчезло. Матери показалось, что там, у горизонта, открылась бездна. Она не была ни черной, ни белой. Она вообще не была.
Мать замерла в оцепенении, а дед выскочил на улицу с ружьем, поднес его к плечу и замер, словно оттуда, с запада, должен был прибежать страшный огромный зверь. А через несколько минут бездна исчезла. Горизонт помутнел, вдалеке заклубились тучи и поползли на восток. Они ползли три дня, пока не закрыли все небо от горизонта до горизонта. И все это время над степью не было даже слабого ветерка. А потом началась морось. Дождь не шел, но все становилось липким. Таким липким, словно с неба летела невидимая паутина. Она ложилась на лицо, на руки, на одежду, на траву. Коровы переставали пастись, на воде появлялась пленка, словно кто-то плеснул в источник грязного топленого сала. И пришел страх. Он таился в каждой тени, в каждой ложбине. Неделю вся семья сидела под крышей. Бабка Коркина молилась, дед вместе со вторым сыном поил коров из колодца и скармливал им то сено, что было приготовлено на зиму, а мать Коркина стояла дозором на стене дома и смотрела во мглу. Все кончилось через неделю. Что-то произошло на западе. Она так и не поняла что, но оттуда поползли нормальные тучи и поднялся ветер. Потом хлынул дождь, который зарядил на неделю и все-таки смыл всю эту липкость и весь страх, а когда дождь кончился, на ближнем холме показался старший брат матери Коркина. Он был испуган и вымотан. Одежда на его плечах расползлась, лопнула по швам. Рукава и грудь брата были вымазаны в крови. Дед вместе с младшим сыном побежали ему навстречу, обняли и привели в дом. Он не мог говорить, только трясся и шептал что-то неразличимое, похожее на слова: «Не я, не я, не я». Бабка раздела его и подозвала деда. На теле старшего сына не нашлось ни одной раны. Дед наклонился над ним и, встряхнув его за плечи, потребовал объяснений. И тут старший брат матери Коркина изменился. Лицо его расплавилось, превратилось в маску. Руки и плечи набухли, как у брошенного в степи трупа, а пальцы превратились в когти, которые пронзили деда насквозь. Бабка закричала, но ее крик оборвался в ту же минуту. Мать метнулась к выходу и осталась жива только потому, что зверь, в которого превратился ее брат, занялся ее вторым братом. Когда зверь вышел из дома, она стояла на стене и сжимала ружье. Зверь засмеялся, как человек, и пошел на нее. И она выстрелила. Один раз. Истратила один патрон из обоймы, в которой всего было пять. Выстрел снес зверю голову. Но на землю упало тело брата.
О проекте
О подписке