Где-то в глубине души я боялся, что домик барона Жана, отставного лекаря Дома, встретит нас свежим пепелищем. Или заколоченными окнами и дверями – если Стража прозналась, что старик помог мне в поисках Ильмара.
Но нет, хранила Сестра дряхлого вольнодумца! Домик по-прежнему выглядел мирным, уютным и жилым. Покачивал ветер занавески в открытых окнах, на берегу речушки я приметил наполовину вытащенную лодку – прямо с веслами беззаботно оставленную.
– Может, и повезло нам… – прошептал я. – Как думаешь, Йенс?
Бывший надзиратель уныло кивнул. Вид у него был потрепанный – хоть и в Урбисе ему винцо перепадало, но вчерашняя попойка оказалась для Йенса тяжела.
– Давай подберемся тихонько к окнам, послушаем, – сказал я. – Мало ли… вдруг там засада.
– Откуда? – удивился Йенс. – Ты что, всегда такой подозрительный, Ильмар?
– Обычно – да. Потому и дожил до своих лет. Пошли…
Пригибаясь, мы побежали по лугу, заросшему высокой, в пояс, травой. Вроде бы в окна никто не глядел и увидеть нас не могли.
Постояв немного у угла дома, мы перевели дыхание и тихо, совсем уж скрючившись, подобрались к одному из окон, приоткрытому немного. И тут же услышали голос. Я насторожился – голос был старческий, но никак на скрипучий и резкий, как у барона Жана Багдадского. Сильный голос и мягкий одновременно.
– Ты не прав, друг мой. Любовь – не жемчужное зерно, скрывающееся на морском дне среди тысяч пустых раковин. И не родник в пустыне, что поит крошечный оазис, и в любой миг может исчезнуть под барханами. Мы живем в мире, полном любви! Но люди ищут любовь, подобно тому, как ищут жемчуг на морском дне – задыхаясь, губя бесчисленные бесплодные раковины, навсегда исчезая под волнами. А если находят – считают себя прикованными к любви, как умирающий от жажды путник, что набрел на оазис – и боится сделать от него хотя бы шаг. Им кажется, они нашли жемчужину, и они сжимают любовь мертвой хваткой, подобно жемчугу, который умирает без тепла рук! Им кажется, они нашли родник среди песка, и они проводят дни и ночи на страже, разгребают дюны и закрывают родник своим телом от самого маленького ветерка! Им кажется, что стоит отвести взгляд – жемчуг исчезнет в чужом кармане, родник засыплет песком, и они вновь окажутся в одиночестве… А любовь больше всего не любит бдительного взгляда. Ты можешь посадить розу в своем саду и чахнуть над ней, отгоняя гусениц и прикрывая от дождика. И роза станет расти для тебя одного, но стоит лишь сделать шаг в сторону – и она умрет!
Я заслушался. А вот Жан Багдадский – нет. Я услышал знакомый надтреснутый смешок и язвительный голос:
– Что ни говори, ты настоящий поэт. Но почему-то, когда в прошлом году я посадил десяток роз и оставил их без пригляда, они засохли к середине лета.
Неведомый собеседник лекаря не смутился.
– О да. Без присмотра – рассыплется пылью жемчуг, засохнет цветок и умрет любовь. В том-то и вся разница, что ты делаешь – надзираешь или ухаживаешь. Наш мир полон любви, а мы деремся за нее, как будто любви может не хватить на всех. Не хватить – хотя ее нужно всего лишь найти. Всего лишь увидеть! Однажды я встретил человека, который сумел это. Вначале улыбка не сходила с его лица. Он словно стал хранителем забытой тайны, он был одухотворен случившимся. Каждый, кто оказывался рядом, будто слышал далекую и прекрасную мелодию. Но ему не хватило веры в себя и свою любовь. Улыбка исчезла…
Послышалось негромкое бульканье.
– Благодарю, – на миг меняя тон, сказал незнакомец. – Не знал, что ты сохранил такое чудесное вино в этой глуши…
– Подобно тому, как умирающий от жажды хранит последний глоток воды в бурдюке посреди жестокой пустыни, хранил я это вино… – сказал Жан Багдадский, старательно подражая его голосу. – Для тебя, мой любезный друг…
Он зашелся в приступе хихиканья.
– Врачебное ремесло портит людей, – мрачно сказал его собеседник, утрачивая изрядную долю поэтичности. – Зачем я к тебе приехал, позволь спросить? Чтобы ты надо мной издевался?
– Антуан. – В голосе Жана мелькнула тень раскаяния. – Я тебе неоднократно говорил: займись сочинительством, излагай свои мысли на бумаге! Но в обыденной жизни твои слова вызывают смущение. Понимаешь?
– Смущение? – возмутился тот, кого назвали Антуаном.
– Да, именно смущение. Тебе доводилось видеть, как наивно и выспренно может выглядеть искренняя молитва, бездумно перенесенная на страницы молитвослова? А здесь наоборот – слова, которые должны звучать для одного, звучать в душе, а не колебать воздух, вызывают неловкость. Почему ты не издал хотя бы свои сказки?
– Ну… если бы…
– Ты не решился раскрыть свою душу. Открыть раковину, в которой, возможно, скрывается жемчужина… – ехидно сказал Жан. – Еще бы! Прославленный летун занимается сочинительством романтических историй! Как можно!
– Жан…
– Что Жан? Кстати, воспеваемые тобой жемчужины вовсе не радуют раковину. Жемчужина – это болезнь, попытка моллюска защититься от попавшей внутрь песчинки!
– Сочинительство тоже болезнь, – тихо ответил Антуан. – Попытка души защититься от попавшей внутрь боли.
Жан вдруг замолчал. А потом сказал, совсем уж другим тоном:
– Ладно… прости меня, друг. Прости старого дурака. Мне очень грустно, что когда мы уйдем – а ждать этого уже недолго, – все твои истории уйдут вместе с нами. Истории про ночные полеты, про осажденные города, про войны в воздухе и мир на земле…
– Кому они нужны, эти глупые истории… – прошептал Антуан так тихо, что я едва расслышал.
– Моллюск не может судить, кому нужен его жемчуг.
Они замолчали. Я услышал тихое звяканье бокалов. Посмотрел на Йенса – тот ошарашенно смотрел на меня. И впрямь странные речи ему довелось услышать.
Я кивнул Йенсу, двинулся назад, к двери в дом. Монах молча следовал за мной.
У дверей я постоял миг, собираясь с духом, и постучал.
Открыли не сразу. Я так и представлял, как Жан, насторожившись, достает свой древний пулевик, заряжает, крадучись подходит к двери, смотрит в какую-то неприметную щелочку… и застывает в нерешительности.
– Тебе решать, впустишь нас или свинцом угостишь, – сказал я.
Дверь открылась.
Старый лекарь стоял, опершись на пулевик словно на костыль, и растерянно смотрел на меня. За его спиной стоял еще один старик – видно, тот самый Антуан. Высоколобый, абсолютно лысый, в отличие от Жана, и еще постарее, пожалуй. На удивление прямой, крепкий. Здоровенный ручной пулевик армейского образца он держал стволом вниз, но уверенно и крепко.
– Глазам не верю, – сказал Жан. – На старости лет, первый раз – не верю!
– Это… – вопросительно начал Антуан.
– Ильмар Скользкий. Который, как вчера объявляли, сбежал из застенков Урбиса! – Жан беспомощно развел руками, едва не выронив пулевик. – Что ж… входи… входите…
– Это брат Йенс, – представил я своего спутника. – Надсмотрщик застенков Урбиса… бывший.
– Грехи наши тяжкие… – вздохнул Жан. – Мир перевернулся. Входите.
Вино, которым Жан Багдадский своего друга угощал, и впрямь было отменным. Сухим, но не кислым, в меру терпким и ароматным, и при этом набравшим изрядную крепость. Глянул я на год урожая, скромно на этикетке выписанный, и лишь головой покачал.
Такое вино к столу Владетеля подавать.
– И зачем же вы пришли ко мне, злодеи? – спросил Жан. Тон был суровым, но что-то мне подсказывало – старик нашему появлению рад безмерно. Для таких, как он, прозябать старость в теплой койке – хуже самой смерти.
– За помощью, – кротко ответил я. – Историю нашу ты теперь знаешь, почему Маркус из Версаля убежал – тоже. Я вижу, ты моим словам веришь… так помоги!
Жан Багдадский всплеснул руками:
– Антуан! Ты слышишь? Самый коварный и страшный преступник Державы явился просить помощи у законопослушного гражданина! Преступив законы человеческие и Божеские, совратив на неверный путь честного слугу Церкви!
Антуан молчал. Пулевик свой он спрятал в кобуру, хотя застегивать ее не стал. Йенс, нервно озираясь, мелко отхлебывал из бокала. Он чувствовал себя хуже всех нас.
– Почему я тебе помогать должен, а? – вопросил Жан. – Ильмар Скользкий?
– Потому что вся судьба мира сейчас решается, – твердо сказал я. – Если Маркус – Искупитель, то долг наш общий – помочь ему. Если Искуситель – то мы должны его остановить.
– Маленький Марк – Искупитель… или Искуситель… Ох, ну и дела. – Лекарь потряс головой, будто собираясь сбросить остатки волос. – И как же ты намерен правду познать? Не лучше ли оставить Дому и Церкви решать столь важный вопрос?
Я покачал головой:
– Нет, лекарь. Не лучше. И у Дома, и у Церкви слишком большие интересы на грешной земле. Боюсь, перевесят они, когда решать придется.
Жан прекратил ерничать. Вздохнул, схватился за голову, топорща седые волосенки. И сказал, с неожиданной искренностью:
– Ну ладно, тут ты прав. И что для себя сейчас выгоды не ищешь – тоже верю. Но как ты будешь решать, кто есть Маркус?
– Не знаю. В этом совета и прошу.
– Только в этом?
– Нет. Еще я не знаю, куда сейчас подадутся Маркус, Хелен, Луиза и Арнольд.
Жан поморщился:
– А я тут чем помогу? Про Хелен слышал кое-что…
– Хорошая летунья… – вдруг тихо вставил Антуан. – Красивая женщина… если память меня не подводит.
Жан сделал долгую паузу, будто упрекая Антуана за вмешательство в разговор, и продолжил:
– Ну а про Луизу и Арнольда – считай, одни только имена и слышал! Откуда мне знать, куда твои друзья-товарищи кинутся?
– Кто из них решать будет? – спросил я, глядя в глаза Жану.
– Маркус… – неохотно признал старик. – Что бы они там ни решали, а двинутся туда, куда Маркус захочет. Сами того не понимая.
– Ты лучше всех Маркуса знаешь, – продолжил я. – С младенчества, считай. Сам пуповину ему обрезал…
– За родами присматривал, а пуповину не резал. На это акушерка есть, – ответил Жан. – Ну да, знаю. Знал.
– Значит, можешь предположить. И кто такой Маркус, добро или зло он несет. И куда сейчас отправится.
Жан Багдадский, барон не принадлежащих Державе османских земель, забарабанил по столу сухими тонкими пальцами. Задал я ему задачку. И самое главное, что найти ответ ему самому хотелось.
– Антуан, а что ты скажешь? – спросил он.
Старый летун вздохнул:
– Жан, я представляю себе суть вопроса, но принца Маркуса даже не видел в глаза.
– При чем тут это? Я-то Маркуса знаю как облупленного. Как-никак лечил, да и общался немало. Мальчик он был славный, добрый и умный. Но! – Жан назидательно поднял вверх палец. – Все толкователи святых текстов сходятся на том, что Искуситель как раз таки и будет производить впечатление человека хорошего и доброго! При этом сильного духом, умеющего людьми управлять и к нужной ему цели подводить.
– А что говорят святые тексты об Искупителе? – Теперь уже Антуан дал волю иронии.
– То же самое, – мрачно ответил Жан. – Только доброта Искупителя истинная, а у Искусителя – притворная. Говорится, что человек искренне верующий сам, мол, разницу почувствует.
– Замечательная метода, – кивнул Антуан. – Если бы в полете нам приходилось полагаться лишь на чутье – ни один летун не дожил бы до старости.
– Не богохульствуйте… – тихо сказал Йенс. – Нельзя сравнивать таинство божьей любви и грубое искусство управления планёром…
Глаза у Антуана прищурились. Зная Хелен, я готов был ожидать любой резкости – летун, говоря о своей профессии, начисто разум теряет! Но Антуан вдруг склонил голову, будто в безмолвном извинении, и произнес:
– Может, это и благо, что, говоря о свойствах человеческой души, мы не вправе положиться на самые тонкие приборы? Если бы можно было измерить добро и зло, определить их по шкале, подобной шкале альтиметра или компаса, мы утратили бы всякий стимул меняться… меняться к лучшему. Но я не представляю себе, как возможно создать такой прибор… Чего ты от меня хочешь, Жан?
– Ты поэт, Антуан, – негромко сказал лекарь. – Что бы ты ни говорил о себе и чем бы ни занимался, но ты всегда был поэтом. К сожалению, трусливым поэтом.
Антуан вздрогнул.
– Я хороший лекарь, и возраст дает мне право сказать это вслух, – продолжал Жан. – Но я вижу лишь тело. А ты умеешь видеть душу людей, Антуан. Все светлое, что есть в душе. Ты мог бы писать книги, которые заставят людей задуматься о душе не меньше, чем самая искренняя проповедь самого святого епископа. Но ты струсил. Не захотел сам предстать с оголенной душой!
– Это неправда, Жан!
– Правда. Может быть, виной тому твои друзья… среди которых я числю и себя. Мы терялись. И прятали свое смущение за насмешками, за иронией и сарказмом. Твои подвиги до сих пор вспоминают державные летуны, но может быть, одна-единственная твоя книга стала бы выше всех этих подвигов?
– Не думаю, Жан. Мне кажется, что одна-единственная спасенная жизнь выше всех книг, – серьезно ответил Антуан.
– Когда в Северном море ты сел возле сбитого планёра и выловил товарища из ледяной воды, это был подлинный героизм. – Жан развел руками. – Сутки качаясь на волнах, ожидая, что налетит шквал или вода вольется в поплавки, ты боролся за чужую жизнь, отдав в заклад свою…
Удивительно, вся насмешливость сползла со старого лекаря. Сейчас он сам говорил как поэт, пусть даже случайный, поэт поневоле, на миг отразивший красноречие своего друга…
– Но почему ты не хочешь поверить, что тысячи и тысячи людей тонут каждый день в ледяных волнах жизни? – Жан поднял голос. – Почему ты не решился поставить на кон свою душу – чтобы спасти их?
– Не знаю, Жан. Может быть, потому, что это никому не было нужно? – Антуан как-то беспомощно развел руками.
– Откуда людям знать, что им нужно, если этого еще нет на свете? – вопросом ответил Жан. – А… дело прошлого, Антуан. И мы с тобой тоже часть прошлого. Случайно зажившиеся на свете старики. Но, может быть, у нас есть шанс доказать… что столь долгая жизнь была нам дана не случайно.
О проекте
О подписке