Йенс шел впереди, я следом – пряча в рукаве нож. Не было у меня веры Йенсу, да и быть не могло. И уж если предаст, то первым и погибнет.
Коридор был пуст, дверь, ведущая в часовню, заперта.
Я, увидев, что Йенс слегка склонил голову, сложил руки святым столбом и мысленно возблагодарил Искупителя. За то, что строгий взгляд отвел в сторону, за то, что шанс мне дал.
Никогда ведь такого не бывало, чтоб человек из церковных застенков сбегал! Отпускали – бывало. Миловали высочайшим указом, например, если в повинном военачальнике нужда у Державы возникла – тоже случалось.
Но чтобы человек убежал – никогда не слышал!
– Сейчас будут три поста, – сказал вдруг Йенс. – Первый пройдем легко. Только не говори ни слова.
– А второй и третий?
– Третий тоже пройдем. Если второй пропустит. Думаю я, не мешай.
Когда меня вниз тащили, постов я и не приметил. То ли моих конвоиров хорошо знали, то ли вниз пройти легче, чем наружу выйти…
– Шаг мельче и ровнее… – напомнил Йенс. – Остановлюсь – тоже стой. Пойду – иди следом.
Первый пост был так неприметен, что я бы точно мимо прошел, сразу подозрения охраны вызвав. Это была ниша в стене коридора, и там, за маленьким столом, без всякого света, сидели трое монахов. Перед двумя на столе лежали арбалеты: с тупыми стрелами, которые обычно не убивают, а оглушают.
Перед третьим лежал лист бумаги и самописное перо, что почему-то еще страшнее казались, чем оружие.
– Мир вам, братья… – сказал Йенс, остановившись.
Стражники убрали руки с арбалетов.
– И тебе мир, датчанин, – сказал монах с пером насмешливо. Словно происхождение Йенса какой-то повод для шуток давало. – Как дела? Смирно твои сидят? Побегов не замышляют?
Все трое заулыбались.
– Замышляют, каждый день, – сдержанно ответил Йенс. – Кто сегодня на кухне?
Охранник скорчил недовольную рожу:
– Пьер… можешь не спешить…
– Храни нас Святой Себастьян от желудочных колик… – сказал Йенс.
Все три монаха заржали.
– Ты сегодня в ударе, Йенс! – сообщил охранник, что-то выписывая на бумаге. – Давай топай…
Следом за Йенсом я пошел дальше по коридору. Как только мы удалились от поста шагов на пятьдесят, тихо спросил:
– За кого они меня приняли? Почему не спросили ничего?
– Дальше по коридору, за тюрьмой, кельи для провинившихся монахов, – ровно сказал Йенс. – Они наказаны на различные сроки обетом молчания и одиночеством… но не так строго, конечно, как… как мои подопечные. Мне позволено брать кого-то из них в помощь, когда я иду за пайками. Я беру… всегда, даже если могу унести корзину один. Для них это в радость.
– Понятно… а второй пост?
Йенс остановился. Повернулся, кивнул:
– В том-то и дело. За второй пост им выходить нельзя.
– Сколько там человек?
– Пятеро. Ильмар, я не позволю тебе убивать своих братьев.
– Тогда придумай, как пройти без крови!
Он думал. Действительно думал. Знать бы еще, о чем…
– Ильмар-вор, ты знаешь галльский?
– Да.
– Хорошо?
– Никто не жаловался.
– Пошли…
Мы прошли еще по коридору, остановились возле уходящего вбок прохода. Йенс сказал:
– Мне надо посмотреть, кто на втором посту. Нет ли там людей, знающих Пьера.
Я покачал головой:
– Нет, Йенс. Я твой план понял. Но не отпущу тебя одного. Рискнем.
– Тогда пошли на кухню… – без всякого удивления сказал Йенс.
Еще в коридорчике я почувствовал запах готовящейся пищи. И он мне не понравился.
Стукнув в дверь, Йенс вошел на кухню. Я – следом. Там было светло, ослепительно светло от нескольких газовых рожков. Посередине кухни стояла хорошая плита, тоже газовая, на ней булькали и пузырились кастрюли. За разделочным столом, с хорошим стальным ножом в руках, стоял этот самый Пьер – крепкий детина с младенчески невинным пухлым лицом, в белом переднике поверх рясы и грязноватом белом колпаке, лихо сдвинутом на затылок. Я на него был похож разве что ростом.
– О! Йенс! – радостно завопил Пьер. То ли он был глуховат, то ли просто предпочитал орать, а не разговаривать. – Ты рано, Йенс! Еще не готова похлебка!
– Да мы не за похлебкой, брат… – виновато сказал Йенс. Посмотрел на меня, спросил: – Голос запомнил?
Я кивнул.
Йенс резко развернулся и огрел Пьера кулаком по лбу.
– Ой-ля-ля… – грустно сказал повар и рухнул на пол. Я от удивления головой затряс, словно сам по ней получил. Никогда такого не видел, чтобы сраженный тяжелым ударом человек успевал что-то членораздельное сказать. Это разве что в пьесах герои успевают и Искупителю взмолиться, и проклятие выкрикнуть, и что-нибудь нравоучительное пискнуть. А в настоящей жизни – шиш! Разве что обрывок бранного слова вместе с соображением вылетит…
– Крепкий… – Йенс тоже был удивлен. – Ой-ля-ля, крепкий…
Объяснять мне ничего не требовалось. Вдвоем мы быстро стянули с Пьера рясу, передник, колпак. Затушили плиту – не то погаснет огонь, и отравится галлиец газом. Связали Пьеру руки и ноги.
– Рот можно не затыкать, – решил Йенс. – Все равно никто воплей не услышит. А он вечно гнусавит, нос у него плохо дышит, может задохнуться от кляпа.
Закончив переодеваться, я спросил:
– Похож?
Йенс с сомнением смотрел на меня. Покачал головой:
– Нет. Разве что для того, кто Пьера один раз видел, да и то в темноте.
Я сдвинул колпак на затылок. Взял поварской нож, обрезал со лба слишком длинные волосы, чтобы хоть чуток короткую стрижку монашескую напоминали. Сказал:
– Ты рано, Йенс!
Закусив губу, надсмотрщик взирал на меня. Пожал плечами:
– Голос похож… Не знаю. Пьера перевели к нам недавно, в наказание. Может быть, и не узнают.
– На вся воля Сестры и Искупителя. Знаешь… давай-ка еще…
Я снял с плиты кипящую там кастрюльку. Понюхал. Гадостный супчик, но не совсем уж мерзкий.
– Где здесь помойное ведро? – выплескивая половину кастрюли в медный котел с тушащейся капустой, спросил я.
– Вот…
– Лей доверху.
Сморщившись от отвращения, Йенс поднял крепкое дубовое ведерко и щедро плеснул в котелок. Вышло замечательно! От одного вида этого супчика – с картофельной шелухой, луковыми шкурками, какими-то совсем уж безнадежными обрезками мяса и жил, подозрительного вида лохмотьями чего-то совсем странного – блевать хотелось.
– Господи, пару раз он что-то такое и подавал… – прошептал Йенс.
– Пойдешь впереди, – велел я. – Ну и ругайся…
– Понятно.
Едва мы вышли в основной коридор, как Йенс возвысил голос:
– Это еда? Это суп? Свинья не станет есть такие помои!
– Ой-ля-ля! – воскликнул я. Уж очень запомнился мне прощальный выкрик Пьера. – Это суп! Это галлийский луковый суп! Вкусно!
– Вкусно? Попробуй сам! Съешь при мне тарелку этого супа! – ревел Йенс. – Даже арестантов нельзя кормить помоями! А ты сварил это для нас! Для своих братьев! Никто не будет такое есть!
– Это можно есть! – отбивался я. То ли в образ вошел, то ли азарт охватил, но мне и впрямь хотелось переспорить Йенса. – Горячий суп! В Галлии все едят такой суп!
– Никто не станет это есть! Тут помои! – Йенс потряс котелком, выплескивая горячую жижу на пол. – Пусть брат Луиджи посмотрит на это!
В яростной перепалке мы и дошли до второго поста. Это тоже была ниша в стене коридора, но внушительная ниша, и там стояло два ярких ацетиленовых фонаря. Пятеро монахов зачарованно взирали на наше маленькое шествие.
– Посмотрите, что он сварил! Душегуб! – яростно закричал Йенс, брякая котелок на стол перед охраной.
– Спаси Сестра, – прошептал один из монахов, складывая руки лодочкой. – Какой кошмар…
Кто-то, самый любопытный, наклонился к кастрюле. Йенс поднял ее, почти утыкая монаху в нос. Уж не знаю, что он там узрел, но лицо его позеленело, он схватился за горло и бросился вон – в маленькую дверку в нише.
– Я хочу, чтобы брат Луиджи увидел это! – крикнул Йенс. – И пусть Пьер сам съест свои помои!
Сообразив, что зря перевел внимание на меня – монахи начали было поднимать головы, Йенс крикнул:
– Тут плавают черви! Большие черви! И мы бы это ели!
Видно, хорошо кормили святых братьев в Урбисе – новость оказалось для них слишком тяжелой. С перекошенными лицами они отстранились от Йенса, трясущего котелком и старательно заслоняющего меня спиной. Эх, попробовали бы каторжной баланды…
– Я сам все объясню брату Луиджи! – крикнул я и быстро пошел вперед. – Сам, ой-ля-ля! Брат поймет!
– Нет уж, мы пойдем вместе! – завопил Йенс и бросился за мной. Шокированные монахи нам не препятствовали. Кажется, их больше занимало, когда же освободится туалет, из которого доносились понятные звуки.
Когда мы ушли от поста, Йенс хрипло сказал:
– Тебя спас этот котелок… тот брат, которого стошнило, прекрасно знает Пьера. Вечно у него кусочничал, добавку выпрашивал…
Я молчал, переводя дыхание. Мы прошли еще несколько шагов, когда сзади донесся топот и послышался крик:
– Постойте, братья! Йенс, Пьер, стойте!
Нас догонял один из монахов. Но именно один…
– Что? – спросил Йенс, поворачиваясь.
– Надо же расписаться! – Монах помахал бумагой. – Давайте…
Йенс поставил котелок на пол, молча взял лист, повернул монаха спиной – тот покорно встал, упершись руками в стену, нацарапал роспись. Пальцем показал мне, где ставить роспись. Внимательно посмотрев на роспись Пьера – ничего особенного, закорючка с завитком, я скопировал ее.
– Чтоб тебя, Йенсу, в яму упекли! – злобно пожелал монах, поворачиваясь и даже не глянув мне в лицо. – Отравитель…
Третий пост был уже на выходе из подземелий. Даже окна, пусть и зарешеченные, здесь имелись! Был он самым большим, и дежурили тут не только монахи, но и стражники из церковной гвардии, с нулевиками, мечами и прочим смертоносным оружием.
И как всегда бывает на посту, где смешаны две власти, на нем царил бардак.
Я к тому времени уже избавился от поварского фартука и колпака, Йенс – от котелка с бурдой. Мы просто молча подошли к монаху с книгой записей и поставили росписи о том, что вышли из подземной части Урбиса.
Не удержавшись – все равно никто не смотрел на нас, я оставил свою настоящую роспись. Монах кивнул и повернулся к приятелям, которые увлеченно играли с гвардейцами в азартную и не слишком-то поощряемую Церковью игру «корова».
Миновав двух алебардщиков у двери, тоже зачарованно взирающих на веселящихся товарищей, мы вышли на улицу. Я остановился, осознав наконец-то, что бегство удалось. Или почти уже удалось – на выходе из Урбиса пропусков не спрашивают.
Был поздний вечер, солнце уже почти село. Молодые послушники с факелами шли по тротуару, зажигая газовые фонари. Почти все здесь были монахи, но встречались и мирские люди – то ли работающие в Урбисе на какие-то церковные нужды, то ли пришедшие на исповеди, службы, за советом и помощью. Тут ведь не только канцелярии да подземные тюрьмы, тут еще лечебницы церковные, консистория, самый крупный в Державе собор – Святого Иуды Искариота, да и опера местная, ставящая исключительно библейские постановки, на весь мир славится.
И все-таки пока я был в западне. Пусть открытой настежь, но в западне. Стоит лишь монахам найти связанного Пьера, или сына Йенса – и все. Через десять минут все выходы будут кордонами закрыты.
– Спасибо тебе, Йенс, – сказал я. – Куда идти теперь?
– Пять минут до ворот Святого Патрика. – Йенс кивнул. – Идем.
– Значит, решил? Бежишь тоже?
– Бегу, – кивнул Йенс.
Мы зашагали по улице, легкими кивками раскланиваясь со святыми братьями, по-пасторски осеняя мирян святым столбом. Йенс негромко сказал:
– Самому не верится… что вышло.
– Думал, схватят?
– Уверен был.
– Ты сам-то часто из подземелий выходишь, Йенс?
Он ответил не сразу:
– Нет.
– Запрещено?
– Сам не рвусь…
Впереди уже были видны ворота – широко, приветливо открытые, у которых дежурили стражники и монахи. А за воротами – вроде бы такая же точно улица… только это уже Рим.
– И куда пойдешь, Йенс? – спросил я.
– Не знаю.
– В Данию, на родину, отправишься?
– Нечего мне там делать.
Чем ближе мы подходили к воротам, тем потеряннее выглядел Йенс. Что сказать – я-то всю жизнь был вольной птицей, но и в тюрьмах приходилось обитать. Попал в камеру – не беда, бежал – снова в родной стихии. А Йенс, замурованный вместе со своими узниками, был к свободе непривычен.
– Ты мне помог, что уж говорить, – быстро сказал я. Не хватало, чтобы нервность Йенса привлекла внимание охранников. – Теперь снова за мной должок. Я тебе помогу на воле скрыться.
– А от ада тоже скроешь? – Губы Йенса дрогнули в презрительной ухмылке. Но все-таки он собрался, зашагал тверже.
– Все там будем. А пока ты – живой. И сын твой не пострадает. Зачем раньше времени горевать?
Мы миновали ворота – никто на нас и не глянул, тревоги пока не объявляли.
– Зачем горевать… – задумчиво сказал Йенс. – Не в том дело. Мне уже все едино… но тебя, вора, я на свободу выпустил. Стоил ли я того… и я, и сын…
Ох уж мне эти моралисты! Вначале святость свою блюдут. Потом, как дело серьезно встанет – об их шкуре, к примеру, или о тех, кто им дорог, – всю мораль забывают. Но только опасность проходит – снова за старое! А не согрешил ли я… а как бы мне покаяться… Почему же это так выходит – кто в жизни особым благочестием не отличается, тот в минуту опасности, напротив, такое совершает, что дивишься. Знал я одного вора, человека гадкого во всех отношениях. Женщину легко мог обидеть, у сирот последнее украсть, даже своего брата, вора, обмануть – а это совсем край. Но вот однажды, в глухой пьяной сваре, когда запальчивые каталонские парни схватились за ножи и брызнула кровь, – бросился между всеми, разнимая. Там и остался. И словно всех этим отрезвил – дальше разошлись миром… а могли все полечь, и я бы там полег тоже, все к тому шло.
Что же это такое, человеческая душа? Если можно всю жизнь прожить по заветам Церкви и законам Державы, а в трудную минуту и трусость проявить, и слабодушие? Или, наоборот, жить зверь зверем, а в какой-то миг выплеснуть из себя благородный поступок?
Может быть, просто налипает на душу все, чему человека учат, к чему направить пытаются? И эту-то скорлупу, порой из грязи, а порой из розовых лепестков, мы за душу и принимаем. А душа… настоящая… она где-то там, под скорлупой, спит тихонько. Пока не тряхнет жизнь так, что корка осыпается.
Только что же тогда? Каким родился, таким и умрешь? Ничего не зависит от тебя, ничего не зависит от мира? А как на том свете Искупитель судить человека будет? По делам его? Так они только кора, грязь и мирт вперемешку! По душе его? Так ее не изменить… и правильно ли будет, что душегуб, чья душа на самом деле чистенькая и благостная, ада избегнет, а человек с гнилой душонкой, но от страха и лицемерия зла никогда не совершавший, в вечные льды попадет?
– Не знаю я, Йенс, – сказал я. – Ничего я не знаю и ответить не могу. Может быть, ты зря поперек Церкви пошел… зря за себя и за сына испугался… не надо было мне помогать, и пусть бы сгнил я в яме, по соседству с твоим пацаном. А может быть, ты своим поступком, наоборот, зла избег. Одно скажу: я не душегуб, что невинных людей режет. Не святой, но и не душегуб.
Он посмотрел на меня – в глазах теперь не было мертвой пустоты, там боль была. Но уж лучше боль, чем пустота. Выдохнул:
– Если бы я знал…
– Знать нам не дано. Но без воли Искупителя и Сестры его ничего на земле не делается.
– Так то на земле, а мы под землей были.
Я прошел еще шагов пять, прежде чем понял, что он пошутил. И даже растерялся: что же теперь делать?
– Ну… так мы ведь вышли… Хотел бы Искупитель снова нас с глаз долой убрать – схватили бы в воротах.
– Тебе бы схоластику преподавать, Ильмар…
– А что ее преподавать? Ей жизнь учит.
Мы шли узкими, кривыми тротуарами, словно разрастающийся все время Урбис оттеснял от себя обычный Рим, сдавливал дома и улицы. Иногда проезжала, медленно и неуклюже, карета, но в основном люди шли пешком. И никто за нами не гнался.
О проекте
О подписке