Уж не знаю, кто мог в такой камере пятьдесят лет прожить. Может, дикий гренландец или исландец, привыкший среди льдов жить, на морозе нужду справлять и снегом умываться. Холодно! Все время холодно, а ведь сейчас теплая ранняя осень стоит. Холод мешал спать, холод не давал думать, холод тянул силы. Хоть бы одеяло какое! Хоть бы одежду оставили!
Первую ночь в камере я не мог даже глаз сомкнуть. Промучился, то пытаясь зарыться в опилки – тогда ледяной пол высасывал из меня тепло, то сгребая все под себя – тогда мучил холод, идущий от каменных стен.
Но, проснувшись, я обнаружил, что в какой-то миг все-таки задремал. Пошел в угол, к воде и сливу, да и наткнулся на что-то круглое и мягкое, лежащее на полу.
Это оказался мой паек. Ползая по камере, я нашел две вареные картошки, маленькую репку, ломоть хлеба и кусок соленой трески. Еда была помятой, видно, ее попросту, без церемоний, скинули через решетчатый люк. Вот и рухнул еще один мой план – подкараулить надзирателя в тот момент, когда он будет разносить еду.
Справив дела и умывшись, я вернулся к своим опилкам. Очистил картофелину – интересно, скоро ли я перестану ее чистить и начну жрать с кожурой? – да и стал есть, вприкуску с треской.
В общем-то прилично кормят. Хлеб черствый, но пшеничный, из хорошей муки. И рыба не вонючая, такую и на воле с удовольствием едят.
А вот супчика наваристого или каши горяченькой мне теперь не попробовать. Это ведь миску потребуется спускать в камеру. Значит, есть риск, что отчаявшийся узник бросится на тюремщика… а риска святые братья не любят.
Вторую картофелину и репку я оставил на потом. Привычно уже сгреб вокруг себя опилки, будто птица, в гнезде поудобнее устраивающаяся, и стал размышлять.
По всему выходило, что своими силами мне не выбраться. Никак. До люка не добраться, подкоп не сделать, затопление устраивать никакого смысла нет. На самый худой конец я оставил попытку дыру сливную расковырять да в канализацию прыгнуть. Наверняка об этом архитекторы подумали, и ждет меня либо крепкая бронзовая решетка, либо труба такая узкая, что не протиснешься. Это та же смерть, только совсем уж позорная – в нечистотах захлебнуться.
Значит, единственная слабина, которую мне искать стоит, – в людях. В тюремщике моем ненаглядном, в человеке с мертвыми глазами. Тщание, но без лишней жестокости… хорошо говорит, как по писаному. Неужели нет у него слабых мест? Корысть, азарт, трусость… Только ведь и подкупить мне его нечем, и не запугать никак. А самое плохое – вовсе он не собирается со мной разговаривать. Даже еду по ночам разносят, вот чего удумали!
Выходит, этой ночью придется бодрствовать…
Спать вроде как и не хотелось. Но я все-таки лег и честно попытался подремать. Получилось, и даже сон мне сниться начал. Снилось, что мы снова бежим по темным, ночным улочкам Неаполя, с опаской поглядываем на Арнольда, что тащит беспамятного Маркуса, одним лишь каменным лицом редких прохожих распугивая… Но в отличие от настоящего нашего бегства, всего три дня назад случившегося, я прекрасно знал – мы прямо на засаду движемся. Знал – и не мог о том сказать. Знал – и шел вперед. Как Искупитель, с апостолами навстречу римским солдатам движущийся…
Вот только Искупитель не зря Богу-отчиму в Гефсиманском саду молился. Минула его смерть постыдная, принес он в мир Слово…
А я что хорошего совершил? Если не брать в расчет прежнюю мою жизнь?
Ну, помог Маркусу с каторги убежать… помог ему новых друзей и защитников обрести… в порту до беспамятства дрался, себя не щадя, лишь бы он спасся…
Неужто и вокруг Искупителя, кроме одиннадцати и одного – еще и другие апостолы были? Те, кто раньше торжества веры погиб?
Я уже совсем проснулся, лежал, уткнувшись лицом в опилки, слабо-слабо живым деревом пахнущие, и думал. Не о побеге. Об Искупителе. О Маркусе. О Святом Слове. О Святом Писании.
Может быть, Маркус мне поможет? Ведь что ни говори, а он – новый мессия! Пусть даже еще маленький…
Вроде как не было такого, чтобы Искупитель своим верным слугам не помог! Даже когда одиннадцать проклятых его предали и отвернулись – разве укорил он их? Напротив! Каждому должность немалую предложил, каждому хотел Слово дать. Другое дело, что они в своем заблуждении не раскаялись. Давным-давно я проповедь одну слушал, хорошо священник излагал, даром что брат во Искупителе, а не в Сестре. Как молил Искупитель ослушников: «Истинно говорю вам – я есть Царь Земной и Царь Небесный. Покайтесь в грехах своих, ибо кто из нас без греха? Нынче же будете со мной на римском престоле!» Вот только не покаялись апостолы-отступники. И сказал тогда Искупитель: «Прощаю вам все грехи земные, а грехи небесные не вправе простить. Идите, и больше не грешите!» Обнял верного Иуду Искариота, и ушел во дворец, и скорбел три дня и три ночи…
Ушли они, одиннадцать проклятых. И никто их не сажал в подземный зиндан, чтобы там раскаивались в грехах небесных.
Воззвать бы сейчас к новому Искупителю, Маркусу, помощи у него попросить!
Только не услышит. Мал еще новый Искупитель. Нет у него таких сил, чтобы прийти в Урбис, отворить все двери и вывести меня на свет…
Я даже вздохнул, картину эту представив. И тут же сам себя устыдился. Когда такое бывало, чтобы я, Ильмар Скользкий, лучший вор Державы, на чужую помощь надеялся? Пусть даже на помощь божественную? Сестру попросить, чтобы вразумила, Искупителю о милости взмолиться – это да, без этого никак. Но чтобы на подлинное чудо надеяться – не было такого! Это значит уподобиться святому миссионеру из притчи, который при потопе Искупителю молился, а плот вязать не стал, к проходящему кораблю не поплыл, так и утоп тихонько, в молитве искренней, чтобы потом от Искупителя укоризну услышать: «Разве не дал я тебе бревен и веревок? Разве не послал к тебе крепкий корабль?»
Чудо – оно лишь к тому приходит, кто его увидеть сумеет.
А не увижу – буду грехи небесные во тьме и холоде замаливать…
Интересно, что же имел в виду Пасынок Божий, о грехах небесных мне говоря? То, что убил я святого брата, меня убить пытавшегося, по дороге из Амстердама в Рим? Или тех святых братьев, что покалечил я в жестокой схватке в Неаполе? Может, и убил кого… не докладывали.
Странно это.
Юлий, Преемник Искупителя на земле, вроде как искренне говорил. Без злобы. Не мог он не понимать, на какие муки меня обрекает. За что же отправил в подземную камеру гнить заживо?
Понятно, что для главы Церкви появление нового Искупителя – нож острый. Кто он теперь, когда по земле настоящий Искупитель ходит? Слуга, управитель… Но он же не атеист безумный, в мистическом умопомрачении Бога отрицающий! Что ему оставшиеся недолгие годы земной жизни, если он поперек Искупителя пойдет, на вечные муки себя обрекая?
Значит, было у него свое понятие происходящего. Другое, не как у меня.
Ворочался я, то прилечь пытался, то прыгал и руками махал, чтобы согреться. И все пытался понять свои небесные грехи. Ничего у меня не складывалось. Хоть до конца света думай…
До конца света!
Тут меня таким морозом продрало, что я сел прямо на холодный камень. Схватился за голову.
Искупитель, значит…
Снова к нам пришел…
Как сказано в откровениях грешного апостола Иоанна Богослова, прежде должен прийти в мир ложный мессия, тот, что лишь выдавать себя станет за настоящего. А делать все наоборот. Как Искупитель был сыном простых людей, так антипод его, Искуситель, – дитем знатных родителей. Как Искупитель на римский престол взошел, неся в мир закон и порядок, так его порочный двойник от земного престола отречется. Искупитель в мир принес Слово, давшее великую власть над любыми вещами, а Искуситель захочет над живыми душами властвовать.
И прославится он чудесами и добрыми делами, и победит, и станет властвовать во всем мире, и наступит на земле произвол и беззаконие, пока не придет истинный Искупитель…
– Да нет же… – прошептал я. – Как же так?
Наверняка Пасынок Божий Юлий именно это под моими небесными грехами подразумевал. Что помогал я не Искупителю, а Искусителю. Только все это простое совпадение! Не может такого быть! Сестра-Покровительница о пришествии ложного Искупителя вообще ничего не говорила. И священник, у которого в детстве я учился, не раз объяснял: откровения брата Иоанна могут быть иносказанием. Они есть предупреждение верующим, и святые истины надо не только буквально понимать, а постигать суть их через личную молитву Искупителю и Сестре.
Вспомнил я нашего старенького деревенского священника, который, сложив руки лодочкой, обходил прихожан, давая каждому причаститься святой водой из железной плошки (в горстях-то воду носить только Сестра умела), и испуг немного отпустил. Глупость это! Никакой Маркус не Искуситель! Он ведь и впрямь всем добра хочет!
Только пока от этого добра – одно горе.
Весь наш транспорт каторжный спалили, душегубов вместе с моряками и надзирателями – лишь бы тайну сохранить. Преторианцы собственную землю десантом брали, никого не щадя, чтобы Маркуса схватить. Мне суждено в темнице заживо гнить. Правящий Дом лихорадит. Церковь, считай, на грани раскола! По всей Державе народ волнуется – Владетель уже месяц собственного отпрыска ловит и никак поймать не может. Того и гляди, Руссия с Китаем сговорятся, да и войной выступят!
Скверно получается.
Теперь мне понятно стало, почему братья во Искупителе так яростно смерти Маркуса жаждут. Для них это и впрямь – важнее даже, чем Изначальное Слово узнать! Вот братья во Сестре не верят в то, что Маркус – Искуситель. И ловят его, чтобы выведать тайну… соревнуясь в том с Владетелем.
А Пасынок Божий, которому положено два крыла веры воедино скреплять, крутится как может… Вот ведь угораздило старика! Впору пожалеть, хоть он меня и бросил в зиндан.
Я вскочил и заметался по камере, в бессильной злобе колотя по стенам. Сестра-Покровительница, помоги! Научи, как выбраться! Не во мне дело, Сестра! Не в каменном мешке, где мне умереть предстоит в холоде и мраке! Страдать здесь недолго, душа моя быстрее уснет, чем тело состарится, буду по полу ползать, еду подбирая да гадя под себя. Но умирать, не зная, что сотворил, – благо или зло, кому помогал – Искупителю или Искусителю, не хочу!
– Сестра, – прошептал я, цепляясь пальцами в трещину между камнями. – Помоги, дай знак!
Нет, камень под моими руками не рассыпался и не повернулся, тайную дверь открывая. Но сверху, из коридора, послышался легкий шум, и долетел робкий отблеск света.
Я застыл. Если это не знак – так что же тогда знак?
Главное – понять бы, что Сестра мне сказать хочет…
Над решеткой совсем уж посветлело, и в дрожащем свете факела я увидел своего надсмотрщика. То, что я не спал, его явно огорчило.
– Эй, святой брат! – крикнул я. – Мне надо поговорить с Пасынком Божьим!
Пожалуй, с тем же успехом я мог просить самого Господа позвать. Надсмотрщик, не дрогнув ни единым мускулом на лице, достал из плетеной корзины какую-то снедь и стал пропихивать через решетку.
– Я хочу важную вещь Юлию сказать! – вкладывая в голос всю убежденность, произнес я. – Тебе же плохо будет, если весть запоздает!
Никакой реакции. Да и неудивительно – кто из узников, здесь сидящих, подобных глупостей не кричал? И богатства сулил, и тайны обещал открыть, и на влиятельных покровителей ссылался…
На пол мягко упала картофелина. Потом – большое зеленое яблоко. Из-за спины надсмотрщика показалась голова его сынка – он проводил яблоко жадным взглядом. Явно не одобрял папашу, переводящего вкусные вещи на всяких заключенных…
– Ну как знаешь, – вдруг сказал я. Идея в голову пришла глупая, но когда никакой другой нет… – Выпала же мне беда… сторожа-дегенераты.
Сквозь решетку упал кусок селедки.
– Что, приучаешь своего ублюдка узников кормить? – ехидно спросил я. – Это дело. Пускай прислуживать учится. Вы оба такие же арестанты, как я. Только у вас камера побольше. Зато работать приходится.
Пацан злобно уставился на меня. Надзиратель негромко сказал, склонившись к нему:
– Каждый узник поначалу склонен оскорблять нас. Особенно в первый месяц своего заключения, и к исходу первого и третьего года. В промежутках узник обращается с жалобами и мольбами, а подлинное смирение следует лишь на четвертый год…
– Учи, учи, – поддакнул я. – Да приглядывай, чтобы он у тебя с тарелки еду не крал. Что-то вас плоховато кормят, хуже чем нас, душегубов!
– Подлинный аскет, – рука надзирателя извлекла из корзины кусок хлеба и стала пропихивать сквозь решетку, – нечувствителен к насмешкам. Ибо насмешки порождены неудовлетворенным желанием, а мы свои желания ограничиваем из любви к Господу… Повтори.
– Ибо насмешки рождены… порождены неудовлетворенным желанием… – буравя меня взглядом, прогнусавил мальчишка, – а мы свои ограничиваем…
– Из любви к Господу! – строго добавил надзиратель, отвешивая сыну легкую оплеуху.
– Из любви к Господу! – От обиды у пацана даже голос стал звонким, детским.
– То-то смотрю, лет десять назад ты не только Господа возлюбил, – высказал я надсмотрщику. – Как это у тебя получилось, страдалец? Какая женщина тебя в постели согрела, крыса подземная? Небось шлюха была дешевая…
Опасное дело – злить своего тюремщика. Уж тем более так злить! Но надсмотрщик и тут не отреагировал, лишь челюсти сжал, да движения стали резкими.
Впрочем, не на него мои оскорбления рассчитаны…
– Душегуб! – злобно крикнул мальчишка. – Моя мать достойная женщина! Моя мать в монастыре живет!
Я захохотал.
– Так ты не от простой шлюхи дитё прижил, а от монашки? Молодец, молодец!
От порывистого движения надсмотрщика хлеб разломился и крошками просыпался вниз. Монах молча сгреб глупого отпрыска и потащил прочь.
Прекрасно!
– Теперь буду знать, куда проштрафившихся монахов да их ублюдков ссылают! – радостно крикнул я вслед. – Аскет! А правда, что невесты Искупителя в постели особенно сладкие и страстные? Расскажи, как она тебя ласкала?
Грохот закрываемой двери – бежали они по коридору, что ли?
Подобрав яблоко, я вернулся на свое опилочное ложе. Усмехнулся, подбрасывая в руке твердый, тяжелый плод.
Вкусное, наверное.
От греха подальше я закопал яблоко в труху и улегся спать с чувством полного удовлетворения. Словно праведник, утешивший в два раза больше вдов и сироток, чем обычно.
Прошло два дня – если меня и впрямь кормили раз в сутки. Порции уже не казались мне такими щедрыми, как раньше, хотя надо отдать должное – надзиратель рацион не уменьшил. Суровый человек, твердый, даром, что глаза у него неживые. К сожалению, приходил он теперь без сына, и насмешки приходилось отпускать лишь в его адрес. Я интересовался, как он замаливал свой грех, не оскопился ли после проступка, и вообще, произнес больше гадостей, чем за всю прошедшую жизнь. Но надзирателя, похоже, пронять было ничем невозможно. Он не отвечал, без лишней суеты пропихивал еду и уходил, оставляя меня во тьме.
На третий день мне повезло.
Я задремал и проснулся от того, что рядом с моим роскошным ложем что-то шлепнулось. Поднял голову и встретил ненавидящий взгляд сына надсмотрщика.
Все-таки выдрессировал его монах! Пацан не попытался лишить меня пайка, он лишь кинул в меня картошкой.
– А, байстрюк… – поприветствовал я его, садясь на опилках. – Что, ты даже кидаться не умеешь?
Следующая картофелина упала ближе. Я лениво пнул ее ногой и сказал:
– Ты, видать, руками привык всякие гадости делать, вот и отсыхают с молодости…
О проекте
О подписке