Читать книгу «Гусь Фриц» онлайн полностью📖 — Сергея Лебедева — MyBook.
cover
 









 








Восемь лет прожившие после войны под Сталиным, боявшиеся его даже мертвого, запивавшие водкой, заедавшие жирным антрекотом свой ужас перед ним, они в своем кругу продолжали праздновать день рождения Вождя – ибо опасались, что он вернется, достанет и с того света, сотрет в лагерную пыль.

Во время войны они вымещали свой страх перед Сталиным на подчиненных, унижая, избивая, расстреливая. А после, когда Вождь умер, они стали радостно «подпевать» эстрадным песням, фильмам и мемуарам старших по званию, изображавшим их бесстрашными героями.

Они пытались заклясть свой страх, завалить его трупами, оглушить киношными залпами «катюш», победить его, в конце концов. Но сколько бы ни играли на экране бравурные марши, ни проносились черно-белые танки мимо указателя «На Берлин» – страх всегда был рядом, носил френч, курил трубку и разговаривал голосом актера Михаила Геловани.

Мальчик не знал. И потому считал старших рабов Хозяина за достойных людей; приятельствовал с их отпрысками, учился с ними в элитной школе, а потом и в университете.

Но была в нем – наверное, от матери, от Кирилловой бабушки – повадка одиночки, умение вести себя так, чтобы не оказаться в первых рядах, в активистах, в героях; не мужество, но способность быть, если понадобится, неудобной добычей, как черепаха или рыба-еж.

Никому не перебегал дорогу, ни с кем не соперничал, состоял в комсомоле, вступил в партию. Поддерживаемый связями отца и знакомых, не был, однако, карьеристом; не умел и не хотел есть людей, был хладен к большим идеям, но упорен в науке. Занимался своей археологией, словно желал спрятаться глубже во время, в историю, укрыться в разрушенных дворцах и храмах среднеазиатских правителей, в домах купцов, погибших во время монгольского нашествия, уменьшиться в размере, уйти в угли давних пожаров, в глину, в песок.

Мать никогда не говорила ему о немецких предках. Но он и сам благоразумно не углублялся в семейную историю, словно не видел последних исторических эпох, обладал врожденной исторической дальнозоркостью, хорошо различая лишь то, что отделено веками. В своих археологических экспедициях в Азии он встречал и археологию новейших времен, недавние руины лагерей, поселения высланных народов, карьеры и шахты, построенные рабами ГУЛАГа, но нельзя было сказать, что он об этом думает, что чувствует.

Там же, в Азии, он встретил жену, будущую мать Кирилла. После института ее отправили по распределению высаживать ветрозащитные полосы, бороться с суховеями, уничтожающими целинные черноземы, распаханные по указу Хрущева. Отец ее умер вскоре после войны от ран, а мать, надорвавшаяся в эвакуации, скончалась незадолго до свадьбы дочери.

Ветрозащитные полосы плохо спасали от жестоких ветров; деревья худо приживались, болели, засыхали на корню еще саженцами; но мать Кирилла сажала полосы снова, ругалась с районным начальством, требовала неустанного труда от рабочих, словно схватка с дыханием пустыни стала для нее служением памяти родителей. Там, на краю земли, ее и встретил отец Кирилла.

Фактически он украл ее, без ее ведома устроив перевод молодого специалиста в Москву, – кто-то из военных приятелей деда Константина был большой шишкой в Министерстве лесной промышленности; украл, полюбив ее простоту и твердость, чувствуя, что ему, беглецу от настоящего времени, нужна жена, могущая взять на себя сегодняшний день, оставив ему далекое и безопасное минувшее.

Она сначала дичилась их московского дома, дедовской большой квартиры. Впервые оставшись там одна, рыдала – не от страха, а от чувства чуждости старинных вещей. Но вскоре родился Кирилл, и мать через него, не имеющего представления о старости или ценности вещей, ползающего, ходящего, лазающего, – дед переживал за сохранность антиков, но ничего не запрещал внуку, – стала осваивать мир московской квартиры. А когда дед Константин умер, заняла его место хранителя дома.

Но Кирилл догадывался, что этот дом, эта жизнь так никогда не стали ее. С тем же упорством, с каким сажала ветрозащитные полосы, она потратила множество сил, вживаясь в мир мужа, его родителей, сына. Однако – так чувствовал Кирилл – она потратила внутренних сил слишком много, и когда придет время ее старости, ее слабости, она не найдет в этом доме, в этих вещах себе настоящей опоры.

И Кирилл надеялся, что его книга, как спасательная лодка, как ковчег, возьмет на борт и отца, и мать.

* * *

Кирилл открыл конторку с бумагами бабушки Каролины – теперь он не мог звать ее, как прежде, Линой – на следующий день. Теперь конторка не выглядела такой маленькой, какой он помнил ее в детстве. Он переставил ее на стол. Деревянный короб казался тяжелее, чем бумага в нем, словно что-то еще весили сами буквы, мириады букв; события, судьбы, смерти, запечатленные на листах.

Там были потертые сафьяновые альбомы с открытками, подборки писем в конвертах и без. Аккуратные записные книжечки, старые школьные тетради, обтянутые потрескавшейся кожей альбомы фотографий. Газетные вырезки, школьные аттестаты, гербовые имперские бумаги, деньги – имперские ассигнации, миллионные бумажки времен революции, советские рубли. Маленький кляссер с марками, видно срезанными с конвертов; рукописные листы с машинописью на обороте – кто-то брал уже использованную в каком-то учреждении бумагу. Какие-то и вовсе невнятные обрывки, скомканные и потом разглаженные утюгом, записки с расплывшимися от влаги слез чернилами, трамвайные билетики, пробитые пятизубым компостером, математические расчеты делением в столбик – и снова блокнотики, старые телефонные книги с короткими еще номерами, каких при своей жизни уже не помнил Кирилл, советские поздравительные открытки с флагом и гербом, школьный дневник отца за третий класс, детские каракули – рисунки, детсадовские аппликации из цветной бумаги на Восьмое марта, характеристики с работы, отпечатанные на машинке с западающей буквой И, удостоверения, пропуска, закончившиеся сберегательные книжки, значок с Гагариным. Выкройки свадебного платья с приколотым куском зябкого кружева, выписанные на листочках рецепты супов и пирогов, исписанные, протертые до дыр листы черной копировальной бумаги, где одни строчки накладывались на другие, образуя странное сплетение слов-призраков; два использованных, с оборванными квиточками, билета в планетарий, два неиспользованных билета в Большой театр на «Евгения Онегина», чертежи дачного дома на вощеной бумаге, обертка от шоколадной конфеты «Полет», – кто съел ее, зачем сохранил фантик? – рецепты на лекарства, вырезка из газеты с некрологом деда Константина. И снова бабушкины письма, фотографии ее братьев и сестер, несколько тетрадей с обрывочными записями; толстая тетрадь, исписанная незнакомым Кириллу почерком с ятями и ерами, облигации государственного займа, старая схема движения московских трамваев; опять тетрадка, бабушкин почерк, ровные строчки – писала от руки, без помарок, наверное переписывая с исчерканного черновика; снова документы, снова письма, конвертик с негативами, библиотечный абонемент, квитанция на ремонт часов…

Вообще-то в бабушкином не терпящем беспорядка характере было бы разобрать все эти бумаги по темам и годам, разложить по конвертам, надписать каллиграфическим, словно в пособии по чистописанию, почерком. Но почему-то она этого не сделала. Откладывала на потом? Нарочно все перемешала, чтобы создать путаницу, головоломку?

Кирилл думал, что, вероятнее всего, она не хотела упорядочивать прошлое, то есть в каком-то смысле хоронить его, наряжать в парадный костюм мертвеца. В этом смешении всего со всем, важного с неважным, случайного с серьезным прошлое еще жило, мелодически дышало – и бабушка Каролина хранила его таким.

Несколько месяцев Кирилл разбирал, рассортировывал, перечитывал бумаги, раскладывал по стопкам, придумывал классификации: по людям, по эпохам, по жанрам. Но любая классификация рассыпалась: о годах до революции, о Гражданской войне бабушка писала своему возлюбленному в тридцатые – безвестная трагедия, письма были ей возвращены, уже без конвертов, стопкой, и осталось только имя Аркадий – разлюбил, арестован, погиб на войне? О девятнадцатом столетии рассказывал дневник прадеда Арсения, страницы, написанные в зиму семнадцатого-восемнадцатого годов, а о событиях той зимы – позднейшие рукописные воспоминания бабушки Каролины в отдельной тетради и несколько фотографий. Немногие уцелевшие письма сестер и братьев друг другу то сообщали о сегодняшних заботах отправителя, то отсылали одним абзацем к детству или юности адресата, к событиям, известным состоящим в переписке, но скрытым от Кирилла.

Почтовые открытки, подписи под фотографиями в альбомах – все друг друга окликало, дополняло, перескакивало через время, аукалось, как потерявшиеся в лесу грибники, зияло пропусками, обрывами линий; близоруко щурилось стертыми штемпелями, прятало вырезанные, вырванные страницы, темнело перечеркнутыми строками, разбегалось в разные стороны света, пропадало, пропадало, пропадало…

Кирилл посадил зрение, разбирая чужие почерки, старые машинописные шрифты, следя за переменами в правописании, за пропажей одних слов и рождением других. Он замечал: чей-то язык остается чист, чей-то засоряется словами из газетных передовиц; меняются интонации в отношениях, разнолико отражаются в зеркалах мнений одни и те же события, забывается, зарастает сорной травой, исчезает из писем, воспоминаний давняя семейная легенда о Бальтазаре Швердте и его потомках.

Кирилл догадывался, что получил лишь малую часть некогда существовавшего целого. Он видел это по разрывам в переписках, по упоминаниям других, не доставшихся ему, дневников. Уцелела, наверное, лишь двадцатая, тридцатая часть, и среди бумаг не было ни одной на немецком. Кирилл понимал, что архив пережил много чисток, вызванных разными, большими и малыми, чистками в стране, идеологическими кампаниями, показательными процессами – от раннего таганцевского дела двадцать первого года до «дела врачей» пятьдесят третьего. С разных направлений – будто акулы на плот потерпевших крушение – накатывались волны угрозы, требующие изъять, уничтожить то один злосчастный листок, то целый пласт жизни. Безопасное вчера становилось сомнительным сегодня, сомнительное сегодня – смертельным завтра; архив уменьшался, горел по частям, горел все эти годы, будто служа топливом для неубывающего, прорывающегося горячечными вспышками страха.

Чья-то жизнь уцелела наполовину, чья-то на треть или четверть. От кого-то, как от бабушкиных братьев, вообще остались только обрывки, частицы, малые доли биографии – как убитые, искромсанные лежат на поле боя после разрыва тяжелого гаубичного снаряда.

Кириллу было бы легче читать, если бы он знал, что действительно случился взрыв снаряда, исторический катаклизм, в секунду исковеркавший судьбы и память. А он видел, как люди десятилетиями вырезали, выскабливали из себя куски биографий, абортировали прошлое; чувствовал, что стал свидетелем преступления, совершенного из смертного страха и малодушия. Именно это преступление ему предстояло избывать.

Завесив стену листами ватмана, он чертил схемы и графики. Перед ним вставали проекции семейного древа – с надломленным стволом, упавшими ветвями, унесенной листвой; такие он видел на фотографиях с мест боев. Этот призрак древа начал являться ему во снах, пророс в него, как неупокоенная тень.

И он, чуждающийся семейственности, в глухих ночных кошмарах стал ощущать себя последней ветвью того призрачного древа, последним побегом, связанным черенком с потусторонним, призрачным бытием, как бы из него, из несуществования, растущим, присутствующим в мире яви и в мире посмертия. Он просыпался с мучительным отвращением к этой древесной метафоре, к растительной ее буквальности, уподобляющей человека ветви или листу; но чувствовал, что должен прожить эту уподобленность, принять отождествление, ибо оно, как маска – актеру, даст силы, необходимые в пути, и ключи к сотне запертых дверей, ждущих впереди.

Месяцы, годы Кирилл шел расширяющимися кругами поисков. Выписал все имена, встреченные в архиве, искал эти имена в мемуарах, исторических исследованиях; прошерстил сотни книг, архивных дел, рукописей, извлекая оттуда драгоценные крупицы упоминаний, утерянные, казалось бы, фрагменты его головоломки. Ездил в те места, где жили предки, искал свидетелей, а если не находил – делал свидетелем само место, пытаясь по нему восстановить абрис былого. Письма с ответами на его вопросы приходили из Сибири, из Европы, из Австралии, из обеих Америк, где внуки и правнуки так же хранили остатки бумаг, доставшихся от дедов и прадедов, бумаг, увезенных под полой, в чемодане, спасенных от ночных обысков, огня, артиллерийских снарядов и торпед подводных лодок в Атлантике.

Все постепенно сходилось, смыкалось, восстанавливались оборванные нити; Кирилл писал черновики, наброски – но не мог уловить ни темперамент, ни жанр будущей книги; она как бы оставалась каменной, не отзывалась его усилиям. Он преподавал в университете, писал статьи, защитил докторскую – рано, вопиюще рано по меркам постсоветского научного мира, но знал, что делает все это в треть, четверть способностей; силы его были связаны книгой, как бы авансом вложены в нее, в саму необходимость удерживать в сознании, памяти, в яви разномастный сонм призраков. Книга все время была с ним, зрела, пересочиняла себя, и он стал ее данником, но не мог ее начать, будто она сама говорила: не время.

А время, большое время, подсказывало: беги. Уезжай.

Закрылись две газеты, где он вел рубрики об истории. Когда он отказался подписать лизоблюдское открытое письмо, ему сократили часы преподавания. Закончились гранты. Все реже приглашали на российские конференции. Недоброжелатели уже поговаривали за спиной, что он – очернитель российского народа, клеветник; его диссертацию по РОА назвали «антипатриотичной».

Кирилл чувствовал, как давит, сжимает облавное кольцо время, уподобляя его героям ненаписанной книги; и думал порой, что, может, никакой книги не было и нет, она – греза, Грааль, она лишь выражает его острое, безошибочное чувство, что его судьба – тоже роковая, однако маскирует это чувство, дробит на десятки оттенков, отражает в обстоятельствах прошлого, вменяет персонажам повествования – то есть делает это чувство переносимым, пригодным для чувствования, поскольку в чистом, неразведенном виде оно убивает, как взгляд Горгоны.

* * *

Кирилл давно понял, о ком будет книга.

О ликах и масках, о дробных, текучих личностях, о Янусах истории. О тех, кому открыты сквозные двери. О непохожих, растущих как бы вбок побегах семейного древа, приносящих диковинные плоды. О странных отпрысках, в которых род заканчивается – и одновременно разворачивается в полноте возможностей, не связанных условностями и традициями. О людях, уходящих прочь от старых связей, в неизвестность. О тайных героях истории, незримо для человечества впряженных в ее приводные ремни. О тех, чья судьба – письмо в бутылке. О необычных звеньях в цепи событий – другой цвет, другой материал, – как рифма, как троп, соединяющих несоединимое. О тех, чьи поступки определяют судьбу последующих поколений, вовлекают их в метафизические водовороты.

…Кирилл видит чертеж семейного древа. Он помнит все ответвления, все имена, и дальнюю, и близкую родню, сотни человек. Корни древа уходят в пятнадцатый век, но Кириллу не нужно так глубоко. Для его семейной истории это доисторическая эпоха, подобная отрицательному времени до Рождества Христова, до нашей эры.

В 1774 году новое время еще не наступает; но в Анхальт-Цербсте рождается тот, кто сделает его возможным: Томас Бенджамин Швердт, сын церковного пастора и племянницы Готлиба Рихтера, маститого профессора медицины.

Томас изучал медицину в Йене, где жил у своего дяди, профессора анатомии и хирургии Лодера; другим его медицинским наставником был Кристоф Вильгельм Хуфеланд.

Рихтер, Лодер, Хуфеланд – первейшие медицинские умы эпохи, собеседники и врачеватели августейших персон, друзья Гете и Шиллера. Члены тайных обществ, магистры масонских лож, исследователи нетрадиционных практик вроде тибетского врачевания, авторы ученых трудов; учителя целых поколений врачей в разных странах Европы; участники великих событий, связанных с Россией: Хуфеланд лечил смертельно больного Кутузова, Лодер организовывал госпиталя русской армии в войне с французами, стал лейб-медиком императора Александра Первого, Рихтер обучал их обоих; и все трое великих, как музы или повивальные бабки, имели отношение к медицинской карьере Томаса Швердта.

Разумеется, при такой протекции будущее его было обеспечено. Впрочем, он преуспел бы и сам благодаря своим лекарским умениям, среди которых первейшим было искусство акушера: многие родовитые и богатые фамилии были обязаны ему своим потомством.

Однако выдающихся талантов своих наставников он не перенял. Был принят в их домах, участвовал в беседах, но никогда не встал с ними вровень ни в науке, ни в светской жизни. Несколько раз его судьба как бы давала осечку: рано умерла первая жена, племянница Рихтера, и он не смог вылечить ее; в 1812 году его едва не расстреляли французы за саботаж – накануне казни, когда он уже сидел в каземате и его причастил священник, город освободили прусские войска.

И Томас менял города, кафедры, медицинские специальности, словно надеялся наугад отыскать место, где его дар расцветет, принесет достойные учителей плоды. Всюду он оставался под их опекой, всюду был зван принимать роды у благороднейших семейств, – но с каждым годом все яснее чувствовал, что не войдет в пантеон небожителей от медицины.

В 1805-м родился старший его сын, Бальтазар. С этого момента и начиналась «наша эра» семьи Кирилла, ибо Бальтазар был тот, кто ступил впоследствии на русскую землю.

И Томас, и Бальтазар были частью Большой семьи, чьи границы обширны и зыбки; частью переменчивого союза нескольких семейств, объединенных, помимо разной степени родства, интересами клана. В этих интересах переплетались протекции, политика, деньги. Разные ветви Большой семьи входили в разные иерархии, сословные круги, профессиональные корпорации, состояли на службе у разных государей, поколение за поколением строили карьеру в армии, на флоте, в заморских колониях. Родившийся в Большой семье как бы был ее органом, принадлежал ей, как пехотинец приписан к своей роте, и старшие могли распоряжаться им – женить или выдать замуж, с рождения приписать к армейскому подразделению, определить в священники, врачи, адмиралы, ученые. Большая семья постоянно вела карьерную игру, продвигая своих, укрепляя позиции, захватывая новые источники ресурсов и посты, рассчитывая на два, три, четыре поколения вперед, конкурируя с другими Большими семьями, – и Бальтазар, как и его младшие братья, как и отец Томас, был фигурой в этой игре.

1
...