Читать книгу «Ростов-папа. История преступности Юга России» онлайн полностью📖 — Сергея Кисина — MyBook.
image

Один из лучших отечественных знатоков уголовных нравов Фима Жиганец (в миру – Александр Сидоров, естественно, ростовчанин) в своем исследовании пишет: «Собственно, и само словечко «блатной» (означавшее преступника) и «блат» (преступление) пришли в русское арго из еврейской среды – во всяком случае, через ее посредство. Вообще же корни «блата» лежат в немецком арго, где blatte – одно из названий воровского жаргона, platt – свой, заслуживающий доверия. Как раз именно последнее значение было в русском жаргоне первоначальным. Александр Куприн в очерке 1895 года «Вор» («Киевские типы») писал: «Промежуточную ступень между ворами и обыкновенными людьми составляют «блатные», то есть пособники, покровители или просто только глядящие сквозь пальцы люди всяких чинов и званий. Сюда относятся: разного рода пристанодержатели, дворники, прислуга, хозяева ночлежных домов и грязных портерных». «Блатной» – это уже чисто русское производное (в польском произношении – blatny)».

Блатными стали те, кого раньше поголовно называли мазуриками во главе с их вожаками – мазами. Ванька Каин – маз для своей шайки – любил повторять: «Когда маз на хаз, то и дульяс погас» (когда атаман в избе, то и свет надо гасить, дабы не привлекать внимания).

Владимир Даль выводил происхождение понятия «мазурик» от новгородского «мазурник», «мазурин» (или от мозуль – замарашка, оборванец). Так называли обычного карманника, «мазурничающего» по мелочам в людных местах: на ярмарках, торгах, в портах, живущего за счет копеечного «сламу» (добычи) без претензии на особый статус в криминальном мире.

К началу ХX века понятие «мазурик» совершенно утратило свой уголовный подтекст, став в обиходе синонимом плута, ловкача, прощелыги. Зато блатные окончательно утвердились в сознании обывателей как особая каста, образующая своеобразное государство в государстве.

Всем до боли знакомо название уголовника – урка, уркан, уркач, уркаган. Его происхождение (как и в случае с другими жаргонизмами) имеет массу версий. Но в XIX веке это была устойчивая аббревиатура, обозначавшая УРочного КАторжанина – урка. Так же как в XX веке аналогичную аббревиатуру дал термин «ЗАключенный КАналоармеец» – ЗК, или в не менее знакомого зэка.

Урки на каторге выполняли рабочие «уроки» – дневную норму выработки на руднике, необходимую, чтобы вернуться в острог. Иначе следовало наказание вплоть до розог (отменены лишь в 1903 году).

В «Записках из Мертвого дома» Достоевского читаем: «Я простился с Акимом Акимычем и, узнав, что мне можно воротиться в острог, взял конвойного и пошел домой. Народ уже сходился. Прежде всех возвращаются с работы работающие на уроки. Единственное средство заставить арестанта работать усердно, это – задать ему урок. Иногда уроки задаются огромные, но все-таки они кончаются вдвое скорее, чем если б заставили работать вплоть до обеденного барабана. Окончив урок, арестант беспрепятственно шел домой, и уже никто его не останавливал».

На каторге этот термин закрепился с ударением на последней гласной: «уркИ», «уркОв».

Народоволец Петр Якубович пишет в своих воспоминаниях «В мире отверженных»: «…Старательские. Работа рудничная за плату так зовется – сверх, значит, казенных урков…Казенного урку десять верхов выдолбить полагается». С каторги в Центральную Россию пришло и другое слово – «шпана».

Шпанкой в Сибири называли овечье стадо, «шпанской публикой» в России стали именовать простых арестантов-кандальников – сброд, оборванцы, низшая каста уголовного мира. Выходцы из крестьян, попавшие в заключение часто случайно, из-за мелких преступлений.

Влас Дорошевич в своей «Каторге» описывает эту публику так: «„Шпанка“ безответна, а потому и несет самые тяжелые работы. „Шпанка“ бедна, а потому и не пользуется никакими льготами от надзирателей. „Шпанка“ забита, безропотна… „Шпанка“ – это те, кто спит, не раздеваясь, боясь, что „свиснут“ одежонку. Остающийся на вечер хлеб они прячут за пазуху, так целый день с ним и ходят, а то стащат. Возвращаясь с работ в тюрьму, представитель «шпанки» никогда не знает, цел ли его сундучок на нарах или разбит и оттуда вытащено последнее арестантское добро… „Шпанка“ дрожит всякого и каждого. Живет всю жизнь дрожа…»

Василий Трахтенберг уточняет: «Живя в одном помещении, дыша одним воздухом, питаясь одинаковою пищею, нося одинаковую одежду, ведя одинаковый образ жизни, думая об одном и том же, – все эти люди, наподобие супругов, постепенно влияя друг на друга, делаются почти во всех отношениях похожими друг на друга; они приобретают одинаковые взгляды на жизнь, один передает другому свои недостатки, каждый „дополняет“ другого, резкие различия между ними сглаживаются, и образуется „шпана“. Зовется также „кобылкою“».

Однако уже в начале ХX века из-за наплыва на каторгу далеких от уголовщины политических заключенных и участников вооруженных восстаний уголовная «шпанка» перестала быть Панурговым стадом, открещиваясь от неблатных, и постепенно превращалась в «пехоту» босяцкого мира, самое массовое ее боевое подразделение, потеряв суффикс «к» и став уже «шпаной». Впрочем, среди далекой от криминального мира публики она приобрела массу уничижительных прозвищ: урла, шантрапа, шваль, шушера, шелупонь, босота, гопота и т. п.

В то же время ни в заключении, ни на воле шпана больше не была ни презираема, ни гонима.

Зато обратный путь по блатной лестнице совершили жиганы – синоним обычного уличного хулиганья в современном просторечии.

Происхождение этого термина исследователи выводят от углежогов и дровожогов на солеварнях, винокурнях, металлургических заводах еще петровских времен. Люди отчаянные, забубенные, работавшие на каторжных казенных предприятиях в любую погоду, в тяжелых условиях, когда спереди одежка на них от жара плавилась, а на спине от испарений покрывалась ледяной коркой. Жиганы долго не жили, оттого и пользовались славой сорвиголов, которым терять нечего.

В середине же XIX века жиганами стали называть уже авторитетных каторжан, пользующихся всеобщим уважением среди кандальников.

У Всеволода Крестовского в «Петербургских трущобах» Кузьма Облако и жиган Дрожин ведут такой диалог:

«На то ты и жиган, чтобы всю суть тебе произойти; такая, значит, планида твоя, – заметил ему на это Облако, несколько задетый за живое этим высокомерным отношением к его сказкам.

– Жиган… Не всяк-то еще жиганом и может быть!.. Ты поди да дойди-ка сперва до жигана, а потом и толкуй, – с гордостью ответил в свою очередь задетый Дрожин. – Ты много ли, к примеру, душ христианских затемнил?

– От этого пока господь бог миловал.

– Ну, стало быть, и молчи.

– А ты нешто много?

– Я-то?.. Что хвастать – мне не доводилось, не привел господь, а вот есть у меня на том свете, у бога, приятель, тоже стрелец савотейный был за Буграми, так тот не хвалючись сам покаялся мне в двадцати семи. Вот это уж жиган – так жиган, на всю стать!»

Ростовский журналист XIX века, работавший в 90-е годы в газете «Приазовский край», автор книг «Ростовские трущобы» и «По тюрьмам и вертепам» Алексей Свирский относил тогдашних жиганов к высшему разряду воровского сообщества – к «фартовикам».

Отсидевший 20 лет в ГУЛАГе польско-французский коммунист Жак Росси в своем «Справочнике по ГУЛАГу» так классифицирует эту категорию босоты: «Жиган, или жеган, – молодой, но авторитетный уголовник, вожак».

Однако уже на рубеже веков термин «жиган» начал наполняться другим смыслом: неудачливый, проигравшийся вдрызг картежник. Влас Дорошевич в «Каторге» описывает жиганов как опустившихся, потерявших уважение заключенных, проигравших деньги, одежду, пайку хлеба за несколько месяцев, чье место на полу под нарами. Предмет насмешек для всей каторги.

Постепенно жиганы в России превратились в куклимов четырехугольной губернии – обычных бродяг с мелкоуголовными наклонностями, вызывавших у обывателей не страх, а презрение.

В словаре Василия Лебедева – Якова Балуева (1909 год) уже значится: «Жиганы – низший класс арестантской среды, тюремный пролетариат».

У Аркадия Гайдара в повести «Р. В. С.» один из главных героев носил прозвище Жиган, пугая им местных жителей. В конце повести победившие с его помощью красные «написали ему, что «есть он, Жиган, – не шантрапа и не шарлыган, а элемент, на факте доказавший свою революционность», а потому «оказывать ему, Жигану, содействие в пении советских песен по всем станциям, поездам и эшелонам».

По сути, теперь уже «на цирлах» никто перед жиганами не ходил, и уж тем более королями шпаны они не были. Жиганы скатились в уголовной иерархии до положения обычных «яманных сявок», жмурок-босяков.

Тем не менее жиганы, в отличие от шпаны, сохраняли за собой «братское» уважение в преступном мире, хотя и не имели четко выраженной воровской специализации.

Известный большим разнообразием трактовок современный пренебрежительный термин «лох» в «отверницком» (отвращенном) языке Руси Залесской обозначал обыкновенного мужика. В Толковом словаре Даля лох трактуется как обессиленный лосось, «облоховившийся по выметке икры». Исследователь языка пишет: «Лосось для этого подымается с моря по речкам, а выметав икру, идет еще выше и становится в омуты, чтобы переболеть; мясо белеет, плеск из черни переходит в серебристость, подо ртом вырастает хрящеватый крюк, вся рыба теряет весу иногда наполовину и называется лохом».

Впоследствии лохом карточные шулеры начали называть жертву мошенничества, которую предстояло обжулить за ломберным столиком, а затем и любую простодушную потенциальную жертву преступления.

В настоящее время лохом для уголовного мира является любой человек, к этому миру не принадлежащий.

Лучше изучено сегодня происхождение жаргонизмов, описывающих представителей закона.

Слова «мусор» и «легавый» обязаны своим появлением официальным структурам полиции Белокаменной. Сотрудники самого лучшего в мире московского уголовного сыска носили на лацкане пиджака овальный значок, на котором был изображен карающий меч закона острием вниз, как бы протыкающий восходящее солнце в обрамлении кумачовой ленты, с нанесенной на нее профессиональной аббревиатурой МУС. В советское время почти такие же значки-«меченосцы» были в ходу у Московского и Ленинградского уголовного розыска (МУР и ЛУР).

Секретные же сотрудники, не желающие себя афишировать, уже за лацканом пиджака прикрепляли специальные жетоны с изображением бегущей собаки породы легавых – одних из лучших охотничьих собак. В нужный момент они предъявляли отворот пиджака официантам, дворникам, городовым, прислуге и пр., обязывая их к содействию.

В «Списке слов воровского языка, известных полицейским чинам Ростовского-на-Дону округа», изданном в военном 1914 году, находим такое определение: «Мент – околоточный надзиратель, полицейский урядник, стражник или городовой».

Служители закона в холодное время года пользовались специальными накидками – ментами. У гусар верхняя одежда называлась ментик. Это и побудило «шпанскую публику» дать им презрительное прозвище «менты».

Естественно, что в разных регионах необъятной Российской империи блатная «музыка» использовала свои, местные «ноты».

На юг России ее приносили многочисленные «лишаки» (лишенные прав), «стрельцы саватейские» – урки, бежавшие с каторги.

Здесь в эту симфонию добавлялись украинские, тюркские, греческие, армянские, еврейские, молдавские, цыганские и казачьи «аккорды». Свой сленг был у бурлаков (историк Аполлон Скальковский называл Ростов «бурлацким городом»), контрабандистов, чумаков, коробейников, портовиков, табунщиков и пр. К этому стоит добавить чисто донские, волжские, кубанско-запорожские, калмыцкие веяния.

В конце концов ростовский говор (как и одесский) со своей необыкновенной фрикативной турбулентностью и узнаваемым во всем подлунном мире согласным «гхэ» даже в блатной музыке заиграл собственными обертонами.

Довольно часто то, что у босяков Центральной России означало одно, в Ростове подразумевало нечто другое. «Музыка» со временем претерпевала изменения, и, случалось, одно и то же слово приобретало прямо противоположный смысл.

К примеру, среди ростовских босяков вплоть до начала ХX века словом «фараон» называли пьяную уличную шпану, пристававшую к прохожим, главным образом к девицам, промышлявшую мелким гоп-стопом (грабежами) и локальным мордобоем. В то время, как во всей Европе фараонами именовались исключительно полицейские. Лишь после 1901 года, когда отгремела англо-бурская война, вызвавшая в России мощный прилив англофобии, империя познакомилась с уличными подвигами буйного ирландца Патрика Хулигена. Его имя быстро стало нарицательным, и бывших ростовских фараонов перекрестили в блатняков-хулиганов (или чмундов). А собственно фараон в значении «полицейский, городовой» в ростовской «музыке» не прижился. Здесь служителей закона именовали духами, михлютками, бутырями, фигарисами, каплюжниками.

Слово «баланда» в России известно, вероятно, каждому, включая тех, кому не посчастливилось хоть раз ее хлебнуть. Тюремная пища никого не оставляла равнодушным.

В Ростове же баландой называли пустые разговоры, ерунду («не гони баланду»), с хлебом насущным не имеющую ничего общего.

Термин «бог» здесь тоже обозначал отнюдь не высшую силу. Только в Ростове слово «бог» приобрело совсем другой, святотатственный смысл: так называли вожака бандитской шайки-хоровода. Отсюда и распространившееся на Дону в начале ХX века и употребляемое поныне понятие «боговать» – важничать, зазнаваться.

 
Ох ты, бог, ты мой бог,
Что ты ботаешь,
На дикохте сидишь,
Не работаешь.
 

Дикохтой в Ростове называли чувство голода, хорошо знакомое социальным низам.

В Центральной России и по сей день волыной называют огнестрельное оружие бандитов. В Ростове же это слово имело два значения, причем совсем другие: воровской ломик-фомка и желание «заволынить» – затеять драку.

Случалось, «музыка» искажала влившиеся в нее новые слова под влиянием северных и южных диалектов.

Скупщиков краденого в северных столицах начала ХX века величали маклаками (у Даля маклачить – сводить продавца и покупателя, плутуя при этом), мешками, блатаками («Словарь жаргона преступников» С. М. Потапова, 1927 год) либо блатокаями. Последнее особенно показательно, ибо редуцированный «блатокай» или «блатырь-каин» – это искаженный южный термин «блатер-каин», то есть барыга.

Северный жаргонизм «хипес» (вид вымогательства при участии хипесницы-проститутки) на юге превратился сначала в хипиш, а затем в кипиш – тревогу, волнение, опасность.

Петербургские сыщики-зухеры (словарь Лебедева) в Ростове обозначали совсем иное понятие – сутенеров.

Воровской вопль «Стрем!» (опасность) в Ростове исказился до «стремного» – совсем в другом значении: страшный, непривлекательный, постыдный. И из той же серии: столичный «Шухер!» на Дону превратился в нечто противоположное – «шухарной», то есть смешной, забавный, озорной.

Впрочем, со временем и по всей России за счет массового роста варнацкого сословия и промышленного прогресса многие байковые «ноты» в «музыке» заменялись на иные. С середины XIX века до конца первой четверти ХX века прежние часы-веснухи превратились в канарейки, бока или бани, цепочки-путины – в арканы, кошельки-шмели – в шишки, франкофонные воры-жоржи стали торговцами (вор пошел на дело – «пошел торговать»), рынок-майдан стал обозначать поезд, вокзал. А майданниками в Ростове теперь называли не базарных жуликов, окрещенных тут халамидниками, а железнодорожных воров.

Фраера из жертв преступников или обычных обывателей со временем превратились в честных фраеров, став по важности чуть ли не вторыми после воров в уголовной иерархии России.

После революции и Гражданской войны русский язык затопил поток всякого рода неологизмов, утянувший в омут и сам термин «музыка». Босяки, беспризорники и уголовники 20-х годов уже не пользовались байковыми напевами, а вовсю ботали (в словаре Даля это значит толочь грязь, болтать воду) по обновленной «фене». На ней же зачастую общались прошедшие тюрьмы и каторгу большевистские лидеры, командовавшие полубандитскими отрядами в Гражданскую войну комиссары, досыта хлебнувшая дружбы народов новая пролетарская интеллигенция. «Музыкальный» ящик Пандоры был открыт, и пошла чесать языком губерния.