Читать книгу «Тюремные записки» онлайн полностью📖 — Сергея Григорьянца — MyBook.

Арест

Мне действительно удалось уйти от слежки, и на несколько месяцев меня просто потеряли, что, как потом выяснилось из реплик следователей, вызвало у них большую злобу, а может быть, и внутренние проблемы – ведь отчеты писать надо. Если меня обнаруживали по камерам наблюдения, я успешно скрывался во дворах. Поэтому они начали следить за моей женой. Она была беременна, ей надо было гулять, да и бульдога Арсика надо было выгуливать. Во время прогулок она звонила мне на съемную квартиру на улице Дыбенко из телефонов-автоматов, но каждый раз – из разных, а все на постоянное прослушивание не поставишь. Тогда у нее за спиной начали появляться хмыри, которые пытались подсмотреть, какой номер она набирает. Через какое-то время – длилось это полгода или месяцев семь – они поймали Тому на улице и сказали: «Вы знаете, Тамара Всеволодовна, мы поняли, что все это ни к чему не приводит, и вообще, совершенно нам ваш муж не нужен, и надо это все прекращать». А мы с Томой знали, что у них действительно есть определенные сроки, когда они следят за человеком. КГБ – бюрократическая организация: там есть отчетность, есть выделенные для этого люди, определенные сроки слежки (полгода или год) и так далее. И, по нашим расчетам, эти полгода или год (точно не помню) подходили к концу. И они убедили Тому в том, что слежка будет прекращена, и мне просто надо зайти в прокуратуру и подписать какие-то документы: «Вы же понимаете, нам надо закончить. У нас отчетность».

В общем, Тома меня убедила, и я сам пришел в районную прокуратуру по Бабушкинскому району. Пришел, как меня попросили, к одиннадцати утра 4 марта 1975 года (мы с Томой были людьми неопытными, поэтому я не стал требовать письменной повестки, а явился по устному требованию, что, впрочем, ничего бы не изменило). И до четырех часов дня просидел там, ожидая непонятно чего. Возможно, они никак не могли получить подпись прокурора для моего ареста, хотя решение ГБ, конечно, уже было. Но тогда объяснить, что нужно арестовать ни в чем не замешанного человека было не так легко. Рассуждения моих оперативников, а потом и следователей со временем стали вполне очевидны. Человек в советской стране ведет себя так, что по определению должен сотрудничать с ГБ. Но сам он к ним не идет. Тогда его пугают – слежкой, прекращением переписки, обысками в Киеве и в Москве; деликатно объясняют ему, глупому, что им совсем немного надо – только сотрудничество.

И вместо того чтобы радостно откликнуться на приглашение, я создаю им только новые хлопоты – куда-то исчезаю. И тогда они обманули Тому, которой уж очень тяжела была такая жизнь, а через нее и меня, чтобы пугнуть по-настоящему, чтобы выбор был между тюрьмой и сотрудничеством. Я знал несколько человек, которые просидели так до полугода (одного из них описывает Андрей Амальрик) и сделали для КГБ естественный выбор. Для меня все это стало вполне очевидным, когда меня почти с первого дня «наседки» стали покупать, а не пытаться узнать у меня хоть что-нибудь.

А пока в прокуратуре открывалась то одна, то другая дверь, и меня спрашивали: «Это вы – Григорьянц? Подождите, пожалуйста, еще немного! Не уходите, в общем!»

Наконец появились следователь прокуратуры Леканов и кто-то из гэбистов. Они привезли с собой Николая Павловича Смирнова. Это был старый прозаик, когда-то ответственный секретарь «Нового мира, в прошлом сотрудник журнала «Красная новь», единственный выживший из всей редакции. Вся она была арестована в конце 1920-х годов, а потом расстреляна. Он был из того узкого круга людей в Советском Союзе, кто интересовался эмигрантской литературой. Переписывался с Борисом Зайцевым, еще с кем-то. Получал, как и я, из-за границы книги… Было ему лет семьдесят или семьдесят пять, руки и ноги у него дрожали. Он сидел напротив меня, просил прощения и говорил: «Сергей Иванович, они мне сказали, что если я не дам показаний, опять окажусь там, где уже был…»

Он действительно (правда, сказав, что эти книги уничтожил) признался, что получил (купил) у меня один номер «Нового журнала» и, кажется, семь или восемь номеров альманаха «Мосты» и сжег их. Но о том, что я от него тоже получал эмигрантские книги, умолчал. Не стал об этом говорить и я. Тем, как меня заманили, я был возмущен в высшей степени – вероятно, меня особенно раздражала собственная глупость.

КПЗ. Первая голодовка

К вечеру 4 марта 1975 года я оказался в КПЗ на каких-то грязных нарах. В камере напротив милиционеры «пользовали» проституток, а может быть, и не проституток. Дверь они не закрывали, и мои соседи с интересом наблюдали в глазок. Судя по доносящимся звукам, женщины пытались сопротивляться, но как отобьешься в камере от пяти отъевшихся бугаёв-охранников. Среди соседей самым симпатичным был мужик лет пятидесяти, который уже утром следующего дня смог получить у охранников ведро с водой, швабру и тряпку и начал драить пол в камере. Было видно, что он не может прожить и часа без работы. Вскоре соседи рассказали, что этот трудяга выстроил своими руками дачу на шести сотках, работал по две смены и смог купить себе и жене квартиры, но все записал на жену, а она, хорошо подготовившись, решила, что все, что ей надо, она получила, и, разорвав на себе платье, расцарапав бедра, подняла крик на весь дом, что он ее насилует, и соседи вызвали милицию. Всем все было ясно, но женщины-судьи всегда становились на сторону жен, и трудолюбивому мужику светило не меньше пяти лет. Мужья, посаженные женами, как я потом увидел, были заметной частью советских лагерей.

Возмущение мое собственным арестом было таким, что я тут же объявил голодовку. Требований никаких не выдвигал – это был протест против незаконного задержания без надежды быть освобожденным.

На следующий день в КПЗ приехал следователь, который тут же начал говорить о книгах, которые у меня были. Но никаких доказательств того, что я их читал, у него не было. А потом он мне польстил, и я допустил ошибку, которую, впрочем, допускают почти все. Он сказал: «Ну хорошо, вы же литературовед, вы знаете этих писателей, вы знаете, о чем идет речь». И я ответил утвердительно, хотя и максимально неопределенно: мол, ну конечно, что-то я, в общем, понимаю». И много-много месяцев это было единственное, что у них было, чтобы меня обвинить, поскольку уголовным преступлением являлось сознательное распространение антисоветской литературы, а если я ее не читал, то формально не являлся преступником. (Когда меня арестовали во второй раз, я уже не повторил эту свою ошибку и сказал, что целый портфель парижских изданий случайно нашел в пивной).

Матросская Тишина

Спустя три дня мне предъявили обвинение по статье 190-1 – «распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советское государство и общественный строй». Меня перевели в Матросскую Тишину, не обратив внимания на то, что я третий день голодаю.

Это была спокойная камера: был какой-то молодой грузин – карточный шулер, непрерывно тренировавший руки, но мне интереснее других был позолотчик из Троице-Сергиевой лавры, которого месяца три назад сделали завхозом и вскоре обвинили в злоупотреблениях и посадили. Теперь он, замечательно рассказывая об искусстве позолоты, уже понимал, что в лавре поочередно назначали каких-то посторонних людей на должность завхозов, чтобы было кого обвинить. К примеру, легально закупить все необходимые составляющие для ладана в СССР было невозможно.

Дня через два в камере появился какой-то человек с пачкой сахара, чтобы было что вносить в общий котел. Я еще не знал, что «кумовья» (замначальника по режиму) снабжают пачками сахара «наседок», но по тому, как он сразу мной заинтересовался, понял, что это ко мне. Впрочем, его собственная легенда о торговле какими-то шелковыми платками была так примитивна, что вызвать меня на толковый разговор ему, несмотря на все старания, не удавалось. Голодал я спокойно, на то, как ели соседи, внимания не обращал, и через неделю меня перевели в камеру для голодающих. Пытались заставить тащить туда свой матрас. Я был ослаблен, да и рядом был охранник сержант, и я отказался, сказав, что голодаю. Охранник с руганью взвалил на плечо мой матрас, и из его слов я понял, что он считает меня своим подчиненным. Ну, добро бы генерал, полковник, но какой-то тюремный сержант – твой начальник! Это был первый запомнившийся мне, но не усвоенный тюремный урок.

Камера для голодающих

Камера для голодающих была гораздо интереснее. Во-первых, она была одна на всю тюрьму, а потому в ней были люди не только по первой «ходке», но в том числе и много раз сидевшие. Это был сколок русского тюремного мира. Кажется, никаких коек там не было или было очень мало, во всяком случае почти все мы спали на матрасах прямо на цементном полу. В камере было около десятка заключенных в разных стадиях голодовки. Кто-то голодал уже довольно долго, что, впрочем, совершенно не мешало возить его в суд. Люди это были в высшей степени любопытные – я с большим интересом слушал их рассказы (политических среди них не было). Один сокамерник изображал сумасшедшего и все советовался – когда надо начинать есть дерьмо, чтобы ему поверили; другой замечательно рассказывал, как он с приятелями ограбил ювелирный склад и попался лишь потому, что не удержался и подарил своей девочке кольцо с бриллиантом. (Когда принесли его обвинительное заключение, которое он почему-то не спрятал, выяснилось, что он, уходя, украл у приятеля с вешалки шапку, и тот написал на него заявление.) Очень характерен для настоящего уголовного мира был уже в пятый раз сидевший профессиональный карманник («щипач»), который со злобой рассуждал о том, настоящий или фальшивый написал в деле следователь адрес опознавшей его женщины. «Следаки часто скрывают адреса свидетелей, но я все равно ее найду и убью».

В соседней камере голодающим регулярно вливали через шланг искусственное питание. День на третий вызвали и меня.

Первый опыт голодания

В первую же ночь на цементном полу в камере для голодающих я неожиданно сформулировал: «До этого у меня была биография, а теперь – судьба».

Оказалось, что самые мучительные – первые пять дней без еды, когда организм перестраивается, уже прошли в КПЗ и в первой тюремной камере. Вскоре мне начали делать искусственное питание: вызывали в соседнюю камеру, втыкали шланг в рот и вливали через него питательную смесь. Два здоровенных охранника держали меня, у них были металлические расширители для рта – но я не очень сопротивлялся, было ясно, что с ними не справлюсь, а зубы выломают.

В таком режиме голодовка продолжилась дней двадцать. И, глядя на то, как возят в суды и вызывают к следователям моих соседей, я понял, что от голодовки ничто не изменится, я просто ослабею. А мне нужны были силы для сопротивления. В эти дни во мне сформировалось почти все, что определило дальнейшую, как выяснилось, долгую мою жизнь.

Я протестовал против несправедливого ареста, но мой арест тюремного начальства не касался – ведь арестовывало меня не оно. Намного опаснее, когда начинаешь голодать, выдвигая какие-то требования против администрации тюрьмы.

В общем, я прекратил голодовку, причем по неопытности не стал требовать каких-то дополнительных условий (например, можно было выговорить себе право покупать в кредит белый хлеб в ларьке или особую диету). Как человек в тюрьме новый, я не знал, что белый хлеб можно купить, а в полученной мной вскоре передаче из дому его тоже не было – Томе не приходило в голову, что мне может понадобиться хлеб.

Выводы из голодовки

Это может показаться странным, но то, что мной было продумано и понято за три недели голодовки, оказалось решающим для всей моей жизни.

Еще не начались попытки запугать или купить меня, еще мне трудно было понять, почему меня арестовали, а я уже пришел ко второй – вслед за «биографией и судьбой» – редкой в моем типе мышления формулировке: в жизни есть вещи важнее, чем коллекции. И это был не только отказ от прирожденной страсти, важнейшего увлечения, но и от материальной обеспеченности, минимального комфорта, который могла поддерживать такая дорогая коллекция, как моя.

Еще до сделанных мне позднее предложений о даче, гигантской зарплате и других льготах, до просьбы для начала написать (подписать) пару клеветнических статей о знакомых в «Литературной газете» я понимал, что они ищут «взаимопонимания», и освобождение и сохранение коллекций, как я был уверен, должно было стать полученной за это платой.

К формуле «в жизни есть вещи важнее, чем коллекции» я пришел примерно после недели готовности уморить себя голодовкой – понимал, что в конце концов это возможно. И тогда не будет никакого суда, никакого приговора, а значит, и решения о конфискации, и моя жена с двумя маленькими детьми (впрочем, Аней она еще только была беременна) не останется одинокой, абсолютно нищей, а сможет что-то понемногу продавать и так поддерживать себя и детей. Но через неделю я решил, что надо попробовать бороться. Не сдаться, не «найти общий язык» с теми, кого я не считал людьми, а как-то, пока не ясно для меня как, побороться.

Я твердо понимал, что попал в руки уголовников, врагов, что найти с этими нелюдями общий язык – значит стать лакеем, есть с их руки. Это меня, меня они хотят сделать лакеем! Я всегда знал, что они могут убить, но в камере голодающих прибавилось внутреннее знание, что моя жизнь в моих руках, что я сам могу ею распоряжаться. И это был самый важный для меня опыт.