В Севастополе нам каждый день давали фронтовые сто граммов. Но я же водку не пил, понятия не имел, что это такое. Санитары приносят: «Товарищ лейтенант, вот ваши сто граммов». – «Я не пью». – «А можно я выпью?». – «Можно». И стали они делить между собой мои сто граммов. Иногда даже препирались между собой: «Я сегодня пью лейтенантские!». – «Нет, я!». И вот как-то приходят ко мне в недоумении: «Товарищ лейтенант, що цэ такэ? Шо нам вмэсто горилки далы? Шапу… Шипу…». Я догадался: «Шампанское?». – «Да, да, да…». Но они его в жизни никогда не пили и даже названия не знали. Я тоже его не пил никогда. Говорю: «Ребята, вы что? Это же хороший напиток, его буржуазия пила!». Те: «Раз буржуазия пила, лейтенанту первому и нальём». Стали открывать бутылку, она почему-то была без этикетки. Никак не могут открыть. Крутили-крутили – она как стрельнёт! Всё содержимое вылетело. Ездовый, ему лет пятьдесят было, говорит: «Хлопче, следующую не так будем открывать. Подождите». Пошёл и принёс ведро, из которого он лошадь поил. Пшикнуло шампанское в ведро, но пена, конечно, не вылилась. Из ведра уже в кружку налили. И, конечно, первую кружку – лейтенанту. А это было сухое шампанское, кислое-прекислое (видимо, брют). Я-то ожидал другого вкуса, думал, что оно будет сладкое. Сморщился – чего в нём хорошего? А солдаты смотрят на меня и спрашивают: «Товарищ лейтенант, вы нас обманывали? Вы тоже не пили его никогда?». Так никто из нас это шампанское и не стал пить…
Мы находились на передовой уже несколько недель. Но ни одного живого «фрица» я так и не видел. Поэтому, проходя по окопам, надолго задерживался около солдат и вместе с ними вёл наблюдение за передним краем обороны немцев. Уж очень хотелось мне увидеть их поближе! Один раз мне даже дали поохотиться на гитлеровцев со снайперской винтовкой. В оптический прицел я увидел перебегающего немца, выстрелил – немец больше в прицеле не появился. И снайпер торжественно уверил меня в том, что я тоже открыл свой счёт!..
Пока позволяла обстановка, мы продолжали благоустраиваться. Отрыли ещё одну землянку. Там после оказания необходимой помощи собирали раненых перед эвакуацией их в тыл. Оттуда, с передовой-то, мне стало раненых эвакуировать проще. А вот туда, в тыл, эвакуация, наоборот, усложнилась. Дорога назад хорошо просматривалась противником, потому транспорт в дневное время двигаться по ней не мог. Ждали ночи. Но временами за день скапливалось много раненых, некоторым из них требовалась квалифицированная помощь, которую я, естественно, оказать не мог. Приходилось поддерживать их жизнь постоянным введением сердечных средств, перевязками, противошоковыми инъекциями.
Была и ещё одна трудность. Раненых приходилось таскать на руках. У меня во взводе была лошадь, самая тщедушная во всём батальоне. Она была в состоянии таскать только одну маленькую повозку, точнее – двуколку. А вот держать лошадь оказалось негде! Пришлось отправить лошадку в хозвзвод. Позже она всё же сослужила службу, когда батальон передислоцировался. Лошадка перевозила наше скромное медицинское имущество.
Обстановка в начале 1942 года была относительно спокойной. Немцы не атаковали. Мы со своим войском тоже вперёд не шли. Я хожу время от времени спокойненько на передовую посмотреть, что у меня там делается: есть ли больные, раненые? Когда идёшь с тыла, то сначала не видишь ни землянок, ни окопов. Когда подходишь ближе, то прислушиваешься: отдельные выстрелы или их несколько подряд? Есть ли разрывы мин? Если есть – дальше идти в полный рост опасно. Надо лечь и уже ползти. А когда остаётся метров пятнадцать-двадцать, увидишь бугорок. Значит, там землянка. Обычно в траншеях я находил землянку командира роты или связистов, там первую помощь и оказывал.
Наша дивизия занимала оборону у высоты Безымянной. Немцы сидели на высоте спокойно, не атаковали. Только их снайперы искали, как бы какого-нибудь зазевавшегося солдата стрельнуть. Шла одна такая более или менее спокойная неделя. А мы же как настраиваем себя: если нет стрельбы, то чего же бояться? Иду как-то к передовой по грязи. Местность ровная, впереди меня – сопки. Осталось до переднего края метров сто. Вдруг слышу: чик, чик, чик… И грязь в метре от меня в стороны разлетается! Я понял, что снайпер бьёт именно в меня – ведь больше тут нет никого! Причём бьёт сверху, с сопки. Сопка была метрах в двухстах от меня.
Прятаться некуда… Я лёг и мгновенно вспомнил, что, по уставу, в таких случаях надо надо обязательно отползти в сторону. (Ведь в том месте, где ты лёг, снайпер тебя уже поджидает.) Я отползаю, встаю. Только пошёл – опять три пули прилетели! Слава Богу, опять мимо… Опять пришлось лечь. Я опять отполз, потом встал и добежал оставшиеся до наших позиций метров сто. (Я был комсомолец, и Бога поэтому на фронте до этого случая не вспоминал. Но когда снайпер первый раз по мне выстрелил, я как-то непроизвольно про себя вскрикнул: «Господи, помилуй!». Никогда этого раньше не говорил! Теперь я понимаю, что тогда это меня и спасло. Но тогда слова эти вырвались почти непроизвольно. Как будто мама в этом миг мне подсказала: «Мишенька, будь осторожнее! Бога вспомни!». Мама у меня была очень верующая. Вот так я первый раз в жизни обратился с молитвой к Господу Богу.)
В начале марта 1941 года после относительно спокойных трёх месяцев начались бои. Раненых стали приносить ко мне в тыл. Бегать к каждому стало уже невозможно. Я же единственный фельдшер – начальник медицинской службы батальона. В подчинении моём только один санинструктор и пять-шесть санитаров. А санитары – это солдаты, которые просто перетаскивают раненых. Но санинструкторы всё-таки проходили короткие курсы, где их учили раненых перевязывать. (Санинструктором у меня был очень толковый парень. Честный, смелый. До сих пор добрым словом его вспоминаю.)
Нашему командованию приказали выбить немцев. Но немцы-то сидят выше нас! И атаковать мы их должны, соответственно, снизу вверх. Высота была небольшая, но насколько это невыгодно для нас, прекрасно понимал даже я, фельдшер, а командир батальона – уж тем более. Я как раз был у командного пункта, когда комбат получил приказ атаковать немцев. Слышу, как он говорит по телефону: «Товарищ полковник, это невозможно! Немцы на высоте, мы внизу. Ну что мы сможем сделать? Какая у нас техника? Две сорокопятки и всё…». А оттуда ему кричат: «Наступать!.. Взять!.. Доложить!..».
Деваться некуда. Приказ есть приказ… Комбат вызвал командиров рот и отдаёт им приказ: «В восемь часов утра начать наступление!». Те: «Да как мы будем наступать? Без артподготовки, вверх по склону?». Все понимали, что ползти придётся в гору, на которой немцы в течение несколько месяцев строили укрепления.
Утром мы пошли… Немцы моментально стали стрелять из пулемётов, сразу появились раненые в большом количестве, убитые. Атака захлебнулась, толпы бойцов бегут обратно! Было очевидно, что наши кавказские джигиты не очень-то были воодушевлены представившейся им возможностью геройски погибнуть за Родину. Так что ничего со штурмом высоты не получилось.
Комбат докладывает по телефону командиру полка: «Взять высоту невозможно. У нас очень много раненых, убитых…». Тот орёт (даже я это услышал): «Я тебе приказываю взять высоту!..». Мат, угрозы… Комбат из оставшихся солдат опять начинает собирать штурмовые группы. Готовятся, готовятся, поднимаются, бегут… Опять шквальный огонь сверху, опять раненые, опять убитые. И так продолжалось три дня и две ночи подряд…
Я уже так измотался, что по полю боя бегать не мог, раненые сами ко мне приползали или их приносили. Помощь им я оказывал даже не в землянке, а прямо на земле, за бугорком. Не было ни одной минуты спокойной. Вокруг меня писарь батальона всё время бегал, писал, писал… Это так ему приходилось вести учёт раненых: записывал фамилию, из какой роты. Мне, конечно, было не до этого. И в какой-то момент писарь говорит: «Товарищ лейтенант, больше раненых нет!». (Всего он насчитал двести семь раненых. По статистике, убитых в таких боях обычно бывало примерно половина от числа раненых. То есть за эти дни убитыми и ранеными мы потеряли половину батальона.) Тут я только и сообразил: я же не спал три дня и три ночи… (Странно, но вроде бы и спать особенно не хотелось.) Выключился я мгновенно. Писарь мне потом рассказал, что я где стоял, там упал на землю и заснул…
Высоту мы так и не взяли. Попытка овладеть хорошо укреплёнными позициями «на ура» и не могла привести к успеху. Тактически задача явно решалась неправильно. Я и тогда догадывался об этом, а окончательно понял это в последний период войны, когда мы наконец-то научились воевать и беречь людей.
Настроение у всех было ужасное: в этом бою многие потеряли хороших товарищей. Среди тяжелораненых был мой друг – лейтенант Лебединский. Ранен он был в живот. Его принесли на носилках минут через сорок-пятьдесят после начала наступления. Лежит абсолютно белый, как мел. Едва-едва отвечает на мои вопросы, постоянно стонет от боли и абсолютно безучастен ко всему вокруг. Я понимал, что до вечера, когда за ранеными прибудет транспорт, он не доживёт. Собрал почти всех своих санитаров-носильщиков и отправил его на носилках в тыл. Идти им надо было километра три. Позже санитары сказали, что Лебединский скончался. Как я расстроился!.. (Но чего только ни случалось на войне! Когда почти через сорок лет после войны я приехал в Севастополь на встречу ветеранов, то увидел его… живого!)
О проекте
О подписке