Другой путь от Белого моря на юг шел по р. Онеге на Турчасово и Каргополь. С Северной Двиной он связывался путем по р. Емце, притоку Северной Двины, а от Каргополя разветвлялся в двух направлениях: южном и западном. На юг шли дороги на Чаронду (оз. Воже), Белоозеро и Вологду и приводили на Москву; на запад шла дорога на р. Вытегру и Онежское озеро и приводила в Неву и Волхов. Таким образом, Каргополь лежал в узле нескольких дорог и потому был важным торговым городом. Костомарову он даже представлялся «важнейшим местом вывоза в Россию произведений Северного моря». Можно, пожалуй, согласиться с таким мнением, если под словами «Северное море» разуметь одни западные части Белого моря, главным же образом Онежскую губу. Из этих мест соль и рыба действительно направлялись на Каргополь и составляли предмет оживленного торга в Турчасове и Каргополе. О значительных размерах и порядке здешнего торгового оборота мы получаем отчетливое представление из таможенной грамоты, данной на Онегу в конце XVI века. К сожалению, нет полных сведений о самом городе Каргополе за XVI век; знаем только, что по сотной 1561–1564 гг. в Каргополе числилось 476 тяглых дворов, и потому можем сказать, что Каргополь принадлежал к числу крупных поселений московского севера.
Что касается до сообщений беломорского побережья с обонежскими и приладожскими местами, то, без сомнения, и здесь, в так называемых Заонежских погостах, были проторены постоянные дороги и были намечены пункты торгового обмена; но о них сохранилось вообще мало сведений. Все пути, шедшие с севера, сходились здесь к р. Свири, или же к городу Кореле; к последнему тянули «дикая лопь» и «лопские погосты», то есть некрещеные и крещеные лопари, раньше чем город Корела отошел к Швеции. Так как торговое движение в этом крае было слабо, то оно и не могло создать крупных поселений городского склада. Страна вообще была дика: «леса, и мхи, и болота неугожие». Пути сообщения хотя и существовали, но только, по выражению XVII века, «с нужею: зашли мхи и озера и перевозы через озера многая»; можно было ездить верхом, был «судовой ход Онегом озером на обе стороны по погостам», но не было «тележных дорог». Население живет здесь рассеянными поселками, «погосты сидят в розни»; не мудрено, что исследователь новгородских городских поселений в XVI веке А. Г. Ильинский мог отметить в Обонежье, кроме города Корелы, лишь несколько мелких рынков, «рядков», по берегам Онежского озера. Все погосты, окружавшие это озеро и расположенные между Онегой и Ладожским озером севернее р. Ояти, составляли особый административный округ, тянувший к Новгороду. В него входило до 16 погостов, кроме семи лопских, расположенных далеко на севере. С утверждением шведов на западном берегу Ладожского озера и с потерей Корелы, в конце царствования Грозного, этот округ получил значение пограничного и вызывал особые заботы правительства. Здесь насчитывали после Смуты крестьян дворцовых до 6000 дворов и монастырских до 3000; это население надо было охранить от возможного нападения шведов, и для его защиты посылался воевода с войсками, а в середине XVII века построена была Олонецкая крепость. Это был первый «город в Заонежских погостах на Олонце», и возник он, как видим, очень поздно[4].
Для полноты обзора поморских городов и мест нам осталось сказать о землях Вятской и Пермской, история которых в последнее время достаточно освещена трудами местных исследователей. Под старинной Вяткой, Вятской землей разумели уезды четырех городов: Хлынова, Слободского, Орлова и Котельнича, расположенные по среднему течению р. Вятки и нижнему р. Чепцы. К Вятке же тянул и лежавший по верховьям р. Чепцы вояцкий округ, в котором льготными земледельцами были казанские выходцы, известные под названием «арских князей» или «каринских татар», по месту новой их оседлости в Каринском стане. Насколько можем судить по скудным известиям XVI и начала XVII века, Вятка не была богата русским населением: в самом крупном ее городе Хлынове в 1615 году было дозором сосчитано около 600 дворов тяглых и нетяглых с отметкой, что сравнительно с прежним дозором конца XVI века в городе прибыло до 200 дворов. Значит, в царствование Федора Иоанновича Хлынов состоял всего из 400 приблизительно дворов. Прочие города были значительно менее. В пору большей своей населенности, в середине и исходе XVII века, Вятская земля заключала в себе 10–12 тыс. дворов, русских и инородческих. В XVI веке было, конечно, менее. Бурный период в жизни Вятского края миновал с замирением Казани и черемис, и земледельческий труд, служивший основой вятского быта, казалось, был избавлен от внезапных потрясений. Но в конце XVI и начале XVII века на вятчан легли новые тяготы. Расположенная между центром государства и только что приобретенной инородческой окраинной Сибирью, Вятка должна была принять свою долю, и притом большую долю, в усилиях Москвы укрепить за собой Сибирское царство. В последнюю четверть XVI века в Сибирь, где только что было построено несколько крепостей, в большом числе посылались чиновные и ратные люди; вербовалось и передвигалось население для этих новоустроенных в Сибири чисто военных городов; отправлялись туда всякого рода запасы и оружие. Такое напряженное движение на восток отзывалось на Вятском крае чувствительным образом. Кроме того пути в Сибирь, который шел севернее Вятки, от Устюга на Кайгород и Соликамск, вошел в употребление и новый путь от Нижнего Новгорода через Яранск и Вятскую землю, Котельнич и Хлынов, на тот же Кайгород и далее. Вятское население необходимо должно было содействовать сообщению с Сибирью на обоих путях, не только содержа ямы в своей земле, но высылая ямщиков и давая средства для содержания ямской гоньбы и в Пермской земле. Это была тяжелая повинность, вызывавшая жалобы вятчан и на ее размеры и на недостатки в ее организации. Дело стало для Вятки лучше, когда в 1607 году личную ямскую повинность в Соликамске заменили для вятчан денежным сбором в пользу пермских ямов. Размеры этого сбора доходили до 500 руб. ежегодно. С другой стороны, Вятка служила Сибири своим хлебом: уже в 80-х годах XVI века начали на Вятке, как и в других поморских местах, сбирать «сибирский хлеб» на корм государевым людям в сибирских городах; при этом не только надо было собрать хлеб, но требовалось еще и доставить его в сохранности до Лозвы или до Верхотурья под присмотром земских целовальников и рабочих «плотников», на обязанности которых лежала постройка судов для хлеба на главных сибирских реках. О размерах хлебного сбора можем судить по примеру 1596 года, когда вятские целовальники свезли на Лозву всего 3260 четвертей муки и зерна. Наконец, на Вятке, как и вообще в Поморье, шел «прибор» людей на службу в Сибирь, а рядом с этой вербовкой охотников производилось иногда и принудительное переселение в Сибирь. Таким-то образом сибирские дела в конце XVI века стали тяготеть над вятским населением и определять собой направление его общественных интересов, заменив в этом отношении прежний страх татарского набега и «черемисской войны».
Еще в большей степени сибирские дела влияли на Пермский край, который прикрывал с востока вятские места и все Поморье от татар, вогуличей и остяков. Военное значение Пермского края чувствовалось и после утверждения Москвы в Сибирском царстве: еще в 1609 году пермичи писали про свой край, что у них «место порубежное», требующее осторожности и особой охраны. В сущности, поход за Камень, приведший к покорению царства Кучума, был одним из военно-пограничных предприятий, к которым Пермь издавна привыкла; он составил решительный шаг в том деле замирения северо-восточной окраины государства, которое считалось прямой задачей пермской администрации и пермского населения. Вспомним, что самое пожалование Строгановым земель по рр. Каме и Чусовой было обусловлено обязанностью устроить военную защиту пожалованных мест и что в 1572 году Строгановы приглашались с их ратными людьми усмирять изменившую царю черемису и других инородцев. Обращение окраинных земель в частную собственность богатой средствами и силами семьи Строгановых мы считаем таким же правительственным приемом, как и тот, который мы указали в Беломорье в отношении Соловецкого монастыря. И здесь и там не хватало у правительства собственных средств; оно пользовалось бывшими налицо частными силами, передавая им свои функции и взамен создавая широкие льготы и исключительные права своим помощникам. Так на пермской окраине возник в XVI веке ряд крепостей, правительственных и частных, обращенных на восток и послуживших операционным базисом не только при завоевании Сибирского царства, но и при его заселении и переустройстве на московский лад.
Из правительственных городов первое место в Пермском крае безраздельно принадлежало Чердыни до самого исхода XVI века, до тех пор, пока старый путь в Сибирь, шедший через Чердынь, не был заменен более короткой дорогой, прошедшей от Соликамска прямо на Верхотурье, минуя Чердынь. С этой заменой роль передаточного пункта между Москвой и Сибирью перешла к Соликамску, а Чердынь осталась при старом своем значении – административного центра инородческой окраины. Оба эти городка были невелики. В Чердыни было около 300 тяглых дворов в 1579 году, и число это несколько уменьшилось (до 276) к 1623–1624 годам; в Соликамске считали 352 тяглых двора в 1579 году и 333 в 1623–1624 годах. Оба города имели цитадели – деревянные «города» небольшого размера, – и у обоих посады были защищены вторыми, внешними стенами – острогами. Третий город Пермской земли Кай был еще меньше: в нем число дворов не превышало 150 даже в исходе XVII века. Значение этого города состояло в том, что он находился на распутье дорог, шедших из Перми Великой на Двину и Москву, и был самым западным пунктом Пермской земли, чрез который она сообщалась с остальными государствами. Во владениях Строгановых в XVI веке выстроено было три городка, слывших под названием «слобод»: Канкор на Каме, уступленный владельцами Пыскорскому Спасскому монастырю, Орел (или Кергедан) на Каме же и Чусовая слобода на р. Чусовой. Если не ошибаемся, ни в одном из этих городков не было и сотни дворов. Трудно, конечно, определить степень населенности Пермского края в XVI веке, в то время когда русское население в нем едва оседало, но нельзя сомневаться, что населения там не было много. В 1579 году в Чердынском уезде переписано было 1218 дворов, в Соликамском всего 144 двора. Что было за Строгановыми в 1579 году, точно сказать нельзя, но в 1623–1624 годах за ними считалось 933 двора во всем Пермском крае; для времени на сорок лет ранее это число надобно уменьшить. Как бы ни были преуменьшены, сравнительно с действительностью, все эти цифры фискальных ведомостей, они говорят нам все-таки очень красноречиво о слабой населенности Перми Великой. Ни особенных богатств, ни торгового оживления, ни развитой производительности нам нечего искать на этой окраине. Солеварение, выделка кож, охота, кое-где землепашество, торговля с инородцами камскими, вычегодскими, печорскими – вот занятия пермского населения. Если в этом краю Строгановым удалось так скоро и прочно поставить сложное и богатое хозяйство, то причины этого не в сказочном богатстве захваченных ими в Великой Перми земель, а в старых источниках их экономической мощи, вообще еще мало исследованных. Дружина Ермака вряд ли бы выросла до 850 человек, если бы ее вербовали силами одних пермских строгановских вотчин. Она создана была на те же ранее скопленные средства, на которые содержалась и 1000 «казаков с пищалми», посланных Строгановыми в 1572 году на царскую службу против крымцев[5].
До сих пор мы изучали в Поморье главнейшие места торга и промысла и пути, соединявшие эти места между собой и с центром государства. Нельзя сомневаться в том, что за исключением разве Архангельского порта, все торгово-промышленные пункты в крае держались на местных промыслах и питали свой торг продуктами местной производительности. Эти продукты отличались значительным разнообразием и находили хороший сбыт и на внутренние рынки и за границу. Между ними главное место занимали меха, рыба и соль и далеко не главное – хлеб. По условиям климата и почвы, пашня и покос на севере не везде были возможны и почти нигде не были исключительным видом хозяйственного труда. Вот почему, как ни малолюден был московский север, как ни мало было на нем крупных торгово-промышленных поселений, он все-таки имел характер торгово-промышленного района сравнительно с московским земледельческим югом. Этим мы вовсе не хотим сказать, что в Поморье не было земледельческих хозяйств. Напротив, можно даже удивляться той настойчивости, с какой житель северного края держался за соху при самых дурных условиях земледельческого труда. Надобно только помнить, что этот земледельческий труд был для него, в большинстве случаев, хозяйственным подспорьем, а не основанием его хозяйства. При постоянных недородах и малоурожайности земледелие на севере оправдывалось только необходимостью: разобщенные между собой, удаленные от крупных рынков северные поселки не могли рассчитывать на правильный подвоз хлеба с юга, на возможность скорой и удобной мены на хлеб того товара, которым они бывали богаты. Так обстоятельства создавали жителю Поморья двойственную физиономию – промышленника и земледельца, пахаря и в то же время солевара, рыболова, зверолова и т. п. Чем далее на север, тем заметнее становился элемент промышленный; чем гуще было инородческое население, тем слабее была способность и наклонность к землепашеству.
В такой обстановке жизни и труда какая общественная организация господствовала в крае? Давно замечено, что на севере Московского государства не было того служилого землевладения, которое так характерно для западных, центральных и южных частей страны. Служилый вотчинник или помещик не был надобен на севере с его дорого обходившейся службой. Слишком много стоило бы правительству содержание помещика и его конной дворни в стороне, где из 10 лет только 4 было урожайных и где к тому же полевая конница не была пригодна, потому что враг или приходил на ладьях по морю и рекам, как «свейские» и «каянские немцы», или держался в лесах и топях, пустоша страну «изгоном», как делали инородцы на востоке. Против этих врагов нужна была крепостная ограда и пограничный сторожевой пост на укрепленной границе; а за укреплениями хорошо служил и пеший стрелец или пушкарь, содержание которого стоило немного, который получал весьма малый земельный надел, и то не всегда, и умел совмещать службу с промыслом и торгом. Стрельцы же действовали и в открытом поле, вместе с казаками и даточными «посошными» или «подымными» людьми, которые нанимались и набирались на случай, в трудное время, когда ждали войны. Правительство ничего не тратило на этих последних: казаков и даточных людей содержали те, кто их нанимал или кто их выбирал, то есть города или землевладельцы. Соловецкий монастырь содержал даже и стрелецкие войска, бывшие в его владениях. Итак, на Севере были только гарнизонные войска и не было землевладельческого служилого класса; но это не значит, что там не было частного землевладения вообще. Во-первых, монастыри, как упоминалось выше, с большим успехом копили земли, получая их от государя или приобретая из частных, крестьянских рук. В монастырских вотчинах, как известно, существовал порядок, совершенно подобный порядку в крупных земельных хозяйствах привилегированных светских владельцев, дело велось руками монастырских крестьян и половников, над которыми тяготело уже прикрепление, имевшее опору если не в прямом государевом указе, то в укоренившемся юридическом обычае. Во-вторых, на праве личном владели земляки и светские люди: или последние потомки новгородского и двинского боярства, удержавшиеся на обломках конфискованных Москвой боярщин, или «своеземцы» из крестьянской среды, разбогатевшие от счастливого торга и промысла. В-третьих, землевладельцем Поморского края можно считать и самого великого государя Московского, если помнить, что в Поморье были «дворцовые» земли, и если признавать, что право собственности на «черные» земли принадлежало не их действительным владельцам, а великому государю. Принимая эту точку зрения, мы можем не вводить в наш перечень владельческих элементов в крае – крестьян, «владевших своими деревнями», сидевших «на государевой земле», но на своих «ржах и роспашах». В-четвертых, наконец, правами землевладельческими пользовались церкви. Они в северном крае имели своеобразное общественное значение, служа не для одной только молитвы. Церковная трапеза была местом для мирского схода и суда; при церкви призревались убогие и бедные. Отсюда та заботливость, с какой северное крестьянство относилось к благосостоянию своих церквей.
Такое распределение права собственности на землю придавало московскому северу оттенок демократичности. Высший слой московского общества – боярство и московское дворянство – отсутствовал в этом крае. Из местных землевладельцев не могло составиться такого круга привилегированных лиц, который мог бы усвоить себе политические притязания на почве аграрного господства и мог бы увлекать за собой население к достижению местных и частных целей. Владельцы старых «боярщин» и вновь разжившиеся семьи, вроде вычегодских Строгановых, чердынских Могильниковых, двинских Бажениных и др., были редкими исключениями, жили и действовали в одиночку и не всегда успевали даже обелять свое тяглое богатство. Монастыри же в сфере земельного хозяйства искали только хозяйственного дохода и не обращали своих сил и средств на сторонние цели. На монастырских землях, как бы ни была велика зависимость земледельца от монастыря, крестьянин чувствовал государево тягло, которое падало на его крестьянский «мир» и давало этому миру известное устройство. Тот же «мир» – крестьянский или посадский – действовал уже с полной свободой от частных воздействий на черных и дворцовых землях – «в государевой вотчине, а в своем поселье». «Мир» – это и есть та общественная форма, которой преимущественно жил Север; она смотрит на нас отовсюду: и с государевой земли, и из-за монастырского тархана, и из-за строгановских льгот.
Как известно, старые представления об этом «мире», то есть тяглой севернорусской общине, потерпели крушение после наблюдений А. Я. Ефименко и последующих исследований. Теперь вряд ли кто решится представлять себе «волость» XVI века с теми чертами крестьянской общины, какие, по указанию позднейшей практики, получили определение в 113-й статье Положения 19 февраля 1861 года. Осторожнее не настаивать на существовании в волостях не только общинного хозяйства с земельными переделами, но и вообще однообразного порядка землевладения и землепользования. Объединенная податным окладом и организованная в целях правительственно-финансовых, «волость» (и всякое аналогичное ей деление) прикрывала своей внешней податной, а местами и судебно-полицейской организацией весьма различный хозяйственный строй – от патриархально-родовой общины до простой совокупности частных хозяйств, принадлежащих владельцам разного общественного положения. Но это разнообразие внутреннего строения тяглых общин не мешало им выработать твердый и однообразный порядок в разверстке и отбывании государева тягла и в устройстве общинного управления, отданного властью в руки самих тяглых общин. Как совокупность плательщиков, организующих порядок своего платежа и наблюдающих за исправностью податных хозяйств, волостной «мир» представляет собой нечто определенное и однообразное, такую действительную силу, которой правительство не колеблется вверить не один сбор подати, но и охрану полицейского порядка и вообще администрацию и суд в губных и земских учреждениях. Особенно интересно, что губное право распространяется в XVI веке не в одних государевых черных землях, но и среди крестьянских «миров», живущих в монастырских вотчинах. В смутную пору, как увидим в своем месте, тяглые «миры» Поморья явили большую способность к самодеятельности и нашли в себе и средства и людей как для устройства своих внутренних дел, так и для борьбы за то, что они считали законным и правым.
Таким представляется нам московское Поморье.
О проекте
О подписке